Вихула, отец которого нажился, служа у какого-то богатого пана, зажиточный, деятельный, скупой, болтливый, недалекого ума, но ловкий в мелких делах житейских, стоил многих слез пани Секиринской. Она рада была бы от всей души примириться, но смела ли она предложить это мужу? «Он знает лучше, что делает, — говорила она, — и неужели должен поклоняться и уступить ничтожному шляхтичу». Итак, играя в ту же игру, она, со своей стороны, не уступала места жене Вихулы ни на процессии, ни в костеле, ни при встрече у соседей и, будучи самой кроткой женщиной, должна была, в угоду мужу, поднимать нос кверху.
В таком положении и были дела, когда Бог дал пану Секиринскому сына, к великой радости отца, который боялся, чтобы с ним не прервался славный род его, и молился всем чудотворным образам о ниспослании ему наследника, несмотря на то, что этот наследник мог не получить по его смерти ничего, кроме бедности и горя.
Сколько радости было в Секиринке! Сама пани, беспрестанно молившаяся об исполнении пламенного желания мужа, так была поражена своим счастьем, что занемогла. А скарбникович бегал, как сумасшедший по пустым комнатам и повторял самому себе, портретам и шатающимся столам: «Сын, слава Богу! Сын!» И тут же определил, не соображаясь с карманом и кладовою, о которых всего реже он думал, праздновать пышными крестинами явление на свет потомка древнего рода. Он бы желал созвать к себе все Дворянство на несколько миль кругом, но этому ясно препятствовал пустой кошелек, ничтожные домашние запасы и жалкое состояние погреба; а кредита он давно уже не имел ни у кого, при всей своей учтивости и красноречии. Все знали, что в случае его смерти, имения его не хватит на уплату долгов. Это, однако же, не удержало его от великих приготовлений и приглашения всех знакомых на крестины.
Кунуся (так звал он жену) плакала, лежа в постели, при мысли о разорении, предстоящем ее хозяйству от этих великолепных крестин, но, как всегда, не смела противиться воле своего мужа.
Приходский священник, узнав о радостном событии в семействе Секиринских, поспешил к нему тотчас, надеясь воспользоваться случаем для примирения его с Вихулою. Вихула на эту пору стоял в воротах своего дома, опершись спиной о столб, засунув руки за пояс, заложа ногу на ногу и беспечно посвистывая. В таком занятии он привык проводить целые дни. Нельзя было похвалить его наружности: небольшого роста, коренастый, довольно тучный, более широкий, нежели длинный, с черными взъерошенными волосами, которыми зарос почти весь лоб его, с волчьими, глубоко сидящими во лбу глазами, он почти всегда злобно усмехался. Брань и насилие были у него нипочем; он не щадил даже своих приятелей, а дома, начиная от жены, с которою бранился беспрестанно, до последнего работника, не было человека, которому бы от него не досталось каждый день. Жизнь Вихулы проходила в перебранках и побоях, это была его стихия.
Священник, подойдя, поклонился Вихуле и с ласковой улыбкой, которая у этого доброго человека почти никогда не сходила с уст, пожелал ему доброго дня.
— А, добрый день, мосце-дзею, — отвечал он. — А куда это?
— К Секиринским.
— Как и всегда. А ко мне и не заглянешь. Неужели их заплесневелый хлеб вкуснее моего?
— Во-первых, — сказал священник, остановясь, — ты знаешь, пан, что я, благодаря Бога, никуда ради хлеба не хожу; есть у меня свой кусок; а во-вторых, скажу прямо, что хожу туда, где меня ласково принимают.
— Знаю, знаю, мосце-дзею, — возразил Вихула, — знаю давно, что я не пользуюсь твоею благосклонностью, а тот голыш тебе как нельзя более по сердцу. Что делать, не повеситься же с отчаяния!
— Если хочешь знать правду, — сказал с живостью священник, — то услышишь ее сейчас. Когда я прихожу туда, то не встречают меня у дверей жестокими словами и угрозами, которых у тебя всегда полон рот; там люди живут с Богом.
— А я так без Бога, мосце-дзею?
— Я тебя не упрекаю, — заключил священник, понюхав табачку, — но у тебя всегда гнев в сердце, и это худо.
— Зачем же меня раздражают, зачем выводят меня из терпения?
— А сам ты, пан, хорош?
— Кто же зачинщик? Не я.
— И что долго толковать? К чему напрасно разбирать кто прав, кто виноват? Бог дал Секиринским сына — примириться бы вам. Сделай только один шаг к миру.
— Я, — воскликнул Вихула: — я? Чтобы я уступил этому голышу? Скорее, мосце-дзею, земля подо мною провалится. Нет, уж этому-то не бывать!..
И сказав это, метнулся в сторону, как раненый вепрь.
Что после этого оставалось говорить? Священник покачал головою и пошел к скарбниковичу. Он застал его расхаживающего, как и всегда, большими шагами по первой комнате, с поднятою вверх головой, с одной рукой за поясом, с другой заложенной назад и с улыбающейся физиономией.
— А, а, — сказал он, разменявшись приветствиями, — знаете ли важную новость? Бог дал мне сына! Я думаю о том, какое бы дать ему имя. Вы пришли как раз вовремя!
— Поздравляю и желаю от всего сердца счастья всему вашему дому, как истинный ваш богомолец!
Скарбникович поклонился.
— Благословение Господне, — заключил священник, — подобает ознаменовать добрым делом.
— Крестины будут торжественные.
— Не о крестинах речь, добрейший скарбникович; а если бы ты во имя Божие помирился с Вихулою, так была бы на небесах великая радость, да и вам было бы лучше.
Лицо Секиринского омрачилось, и он молчал.
— Если бы этак, по-братски… — продолжал священник.
— Как это по-братски? — прервал его обиженный хозяин.
— А разве мы не все во Христе братья?
— Не я с ним ссорюсь, — сказал Секиринский, — а он со мной. А впрочем, батюшка, он для меня человек не важный, и дружить с ним я никогда не намерен и не буду.
— Почему?
— Да потому, если сказать правду, что пускай он ищет равных себе.
— О, гордость, гордость! Скарбникович, это не христианское чувство. Предать бы все забвению!
— Гордость, не гордость, а должен человек понимать свое достоинство.
— Он такой же дворянин, как и вы, — сказал неосторожно священник.
При этих словах Секиринский отскочил назад, как будто его обварили кипятком, закусил губы, посмотрел сверху вниз и ответил с гордостью выразительно, коротко и сухо:
— Извините, не такой дворянин, как я, потому что таких дворян, как Секиринские, в целом краю только четыре фамилии. Впрочем, оставим это.
Священник больше не настаивал, видя, что оскорбил своим советом и этого, что, впрочем, и случалось очень часто, и пошел поздравить ее мосць с новорожденным.
Вслед за священником прибыли и другие соседи, любившие и Уважавшие скарбниковича, а в числе их и мой пан, Петр Корниковский, стольник Пурский, который питал особенное расположение к этому семейству и был удостоен искренней дружбой Секиринского. Все они были приглашены хозяином на крестины, отложенные на несколько недель по причине больших приготовлений.
Действительно, через месяц крестины совершились, как только было возможно торжественнее. Наехало множество соседей и родственников, которых Вихула, стоя у ворот, считал со злобою и завистью невыразимыми. Он хотел даже заманить к себе некоторых посетителей, советуя им не ездить к Секиринскому, но напрасно. Единственным для него утешением было то, что он вдоволь набранился и накричался. А так как крестины сына Вихулы при всех его приглашениях, не были и вполовину там многолюдны, потому что все боялись этого буйного человека — без приключения у него никогда не обходилось — то легко вообразить, с каким чувством смотрел он на возки, брички и таратайки, съезжавшиеся к соседу. Хозяйка, несмотря на болезнь свою, которая еще продолжалась, распорядилась так хорошо, что мужу не стыдно было перед гостями; угощение было порядочное, можно сказать, даже отличное и, по их состоянию, обошлось очень дорого. Вихула, по обычаю всех завистливых соседей, имел в доме Секиринских шпионов, и так ему любопытно было знать все, что там происходит, что на другой день он мог, как нельзя лучше, описать что там ели, пили, говорили, делали, что разбилось, чего не достало и какие надобно было употреблять фокусы для соблюдения приличия.
После крестин Фаддея-Собеслава (такое было дано имя новорожденному) скарбникович деятельнее прежнего принялся ходить и размышлять, видно, о судьбе сына, будущность которого должна была его беспокоить. Действительно, дела были в самом плохом положении. Недостаток в доме закрыт был только трудами и искусной заботливостью Кунигунды. Хозяйство шло плохо, потому что пан скарбникович не знал в нем толку и не любил его. Он в продолжение целого дня расхаживал по большой, пустой комнате в задумчивости, так что на полу даже обозначилась дорога из угла в угол. При этих удивительных неизменных прогулках каждый день приветствовал его огромный белый гриб, выраставший в ночь с несколькими другими поменьше, в темном углу комнаты, как предсказатель падения дома, как символ приближающейся нищеты. Лишь только скарбникович замечал его, тотчас бежал, топтал его ногою изо всей силы и разбрасывал по полу остатки своего неприятеля с сильным гневом и запальчивостью, но на утро упомянутый гриб вырастал снова в том же самом месте, итак, сто раз уничтожаемый повторял свое немое пророчество. Каждый день начинался у Секиринского войною с этим грибом, и, отходя ко сну, он присматривался, не поднимает ли его неприятель головы. Нет и следа; но в ночь так постарается, что на другой день как раз пожелает хозяину, как будто с насмешкою, доброго утра. Гриб этот отчасти отравлял Скарбниковичу сердце, но не было против него никаких средств, как и против Вихулы, и кто знает, не он ли был причиной этих молчаливых, по целым дням, прогулок. Скарбникович с утра до вечера расхаживал, как на часах, по шаткому полу большой комнаты, время от времени заглядывал к жене и сыну; а когда вечером приходил староста и останавливался у порога, он спрашивал только, что тот намерен был завтра делать и на все соглашался.
Пан Секиринскии прерывал обычно свое молчание и свои думы тогда только, когда ему представлялся случай говорить о павшем величии своего рода и о его подвигах. Тогда он делался красноречивым, неисчерпаемо обильным, веселым, — словом, другим человеком; но едва разговор переходил на другой предмет, он снова погружался в задумчивость и молчал, как мертвый.
Сама Кунигунда надеялась, что рождение сына придаст ему желание вести хозяйство, побудит его к труду и к приобретению; но все кончилось только глубокими размышлениями и откладыванием до завтра. Он все ожидал, что со временем все пойдет лучше, что все уладится само собою, что настанут лучшие обстоятельства. Секиринские издавна вели тяжбу с наследниками Лендских о приданом умершей без потомства Агаты Секиринской. Пришла очередь и скарбниковичу подать какой-то позыв в Люблинский трибунал, чтобы не допустить дело до забвения. Нужно было ехать в город. Долго он сбирался в дорогу, откладывал, медлил, наконец, когда уже начала ему угрожать просрочка, двинулся с небольшими деньгами в Люблин, напутствуемый благословением священника, к удивлению которого он объявил перед самым выездом по секрету, что если только Лендские сделают шаг к полюбовной сделке, то он готов на нее согласиться.
— Видишь ли, вацпан добродзей, — говорил потихоньку скарбникович, — я не сказал об этом никому, даже и самой Кунусе, но решился, по здравому размышлению, лучше оставить сыну в наследство спокойный кусок хлеба, нежели великие надежды и хлопоты.
— Святы слова твои, скарбникович добродзей, — отвечал с живостью священник. — Мирись, мирись: вы уж и так разорили себя этой тяжбою.
— И выиграли бы мы ее, когда бы еще немного терпения: но я старею, мальчику нужен хлеб, мы в стесненных обстоятельствах; кончу уже, хоть с потерею.
— Прекрасная мысль; одобряю ее многократно. Да лучше полы обрезать, лишь бы уйти от тяжбы.
— Так и быть, — важно сказал Секиринскии, — возьму хоть половину своего иска.
— Хоть бы и четверть, так за то слава Богу, — сказал священник.
— О, нет, уж этого-то не будет. Приданое Агаты Секиринской равняется тогдашним 50 000 злотым, а с процентами за столько лет нам следует, очевидно и ясно, более полутора миллиона.
— Если вашмосць рассчитываешь таким образом, — прервал священник, — то едва ли из этого что будет.
— А как же иначе, — сказал скарбникович, — это святая справедливость; но для спокойствия я уступлю половину.
Священник пожал плечами, а Лонгин Секиринский сел в таратайку и, в глубоком размышлении, отправился в Люблин. Там он нашел юристов, которые утверждали, что с его правами можно судиться еще сто лет; но он остался верен своему намерению и объявил адвокату своего противника о своей готовности на мировую. Послали к наследникам Лендских, но те, к изумлению пана скарбниковича, рассмеялись, пожали плечами и отвергли предложение. Итак, он подал новый иск и возвратился домой, молчаливый, но, очевидно, потрясенный и огорченный.
Как выезжая в Люблин, он ничего не сказал жене о своем предположении окончить тяжбу полюбовной сделкой, так и возвратясь умолчал о своем унижении перед наследниками Лендских, а на вопрос священника ответил только пожатием плеч. Скоро, однако ж, и жена, и священник заметили, что в нем происходит что-то особенное. Несмотря на свою задумчивость, он обыкновенно бывал весел, а теперь с каждым днем становился мрачнее; часто не слышал, что ему говорили; случалось, что на вопросы, которые, по-видимому, слушал, не отвечал и, погруженный в мысли, уже не только целые дни, но и часть ночей проводил в шагании взад и вперед по комнате. Ничто его не занимало, не исключая и ребенка, рождения которого он ожидал с таким нетерпением; а ласковые просьбы жены, чтобы поберег себя, чтобы постарался рассеяться, принимал, как глухой. Почтенный священник, который прежде умел расшевелить его, заведя речь об истории Секиринских, теперь не в состоянии был ничего из него выжать, кроме нескольких холодных слов. Говоря с ним, скарбникович не смотрел на него по-прежнему, а устремлял глаза или в стену, или в окно, или на изорванный холст, висевший мешками на потолке. Было очевидно, что им овладела меланхолия, как тогда говорили, или иначе, ипохондрия, по выражению пана Корниковского, от которого я узнал все эти подробности.
Такое состояние ума скарбниковича ужаснуло бедную женщину, особенно когда он начал сильно худеть. Она прибегла за советом к священнику, и было решено пригласить доктора, немца, какого-то Фогельвидера, который жил в ближайшем местечке. А чтобы не испугать Секиринского, она сделала вид, как бы приглашает медика для ребенка. Священник отправился лично за немцем и привез его в Секиринок. Вихула, стоя за воротами, засмеялся, видя едущего к соседу лекаря, и сказал злобно:
— Загрызу-таки бестию!
Физик Фогельвидер (в то время так еще называли лекарей) был толстый немец, одетый в свой кургузый национальный костюм, в смешном, напудренном парике, с огромным мешком, в треуголке, с огромной палкой в руке. Он был украшен пуком цепочек и печатей у часов и носил полные карманы лекарств, потому что соединял в своем лице врача, аптекаря, хирурга, дантиста и ходячую аптеку. Наука не совсем ему далась, и именно поэтому обстоятельству выехал он в Польшу, где в то время был недостаток в лекарях. Он лечил смело, гордился своей профессией и презрительно смотрел на народ, не говоривший по-немецки. Больше всего он любил деньги, после них считал лучшими благами жизни — картофель и пиво. Палка была ему необходима, потому что он еще в детстве повредил себе ногу, которая теперь походила на копыто и придавала ему в глазах простолюдинов сходство с чертом. В выражении лица его было также что-то сатанинское. Оно было бледно и неподвижно, но когда он говорил, черты лица его приходили в конвульсивное движение, брови прыгали по лбу, парик с кожею ходил по черепу, глаза бегали во все стороны, а губы страшно выворачивались, как свиное рыльце; но через минуту все это возвращалось к неподвижности камня. Дети боялись Фогельвидера, как привидения, тем более, что он находил особенное удовольствие в том, чтобы пугать их и доводить до слез. Будучи низкопоклонен со знатными, ползая перед панами, он обходился с шляхтою гордо и без всякой учтивости, а с мужиками и евреями презрительно.
Такого лекаря, за неимением другого, вез священник в Секиринок, толкуя ему всю дорогу, чтобы он показывал вид, что помогает ребенку, а между тем наблюдал за отцом и сказал откровенно, что думает о состоянии его ума. «Физик», по-видимому, понимал слова священника, потому что беспрестанно повторял:
— Корошо, корошо. Будь спокойна. Мой знает, все и сделает, что надо.
Скарбникович был уже предупрежден о приезде доктора и заблаговременно приготовил последний талер, завернув его в чистую бумажку; только предупредив священника, что руки какой-нибудь швали он не подаст и за стол с собой не посадит.
Несмотря на свою привычку трактовать свысока бедную шляхту, — а дом в Секиринке не показывал богатства — немец в присутствии важного Скарбниковича, который и в истасканном кунтуше сохранял панский вид, почувствовал необходимость быть учтивым и поклонился хозяину с униженностью. Под видом разговора, бросал на него взор, наблюдал его дыхание, блеск его глаз и, как бы любуясь прекрасной формой его руки, пощупал его пульс, что молчаливый пан ему позволил, хотя и не без отвращения, потому что не любил немцев, почитая их всех не дворянами и обдиралами. Наконец, немец отправился к ребенку и, на вопрос хозяйки о здоровьи мужа, отвечал без обиняков:
— Очень куда, очень куда, гипохондриакус, пульс лихорадка… трудно дело… будет брык…
К счастью, хозяйка не поняла, что значит брык, но священник догадался и спросил, что делать больному. У физика Фогельвидера от всех болезней было только три лекарства: кровопускание, прочищающие пилюли и, как называл он, вомитиф; а так как болезнь была сильна, то он прописал все три лекарства разом. Нужно было убедить Секиринского в необходимости принять лекарства, убедить в болезни, которой он в себе не чувствовал, и склонить его к послушанию. Употреблены были все способы, но все напрасно: умоляла жена, увещевал священник, на все он отвечал коротко и решительно: «Оставьте меня в покое, я здоров». Между тем, он, очевидно, чахнул, хотя и утверждал, что здоров, как рыба. Наконец, должен был слечь в постель и начал кашлять, показалась кровь. Послали опять за Фогельвидером, который почти насильно выпустил из него тарелку крови и обещал самые лучшие от этого последствия. Но в течение целой недели скарбникович не вставал, и священник приготовил его к смерти.
Бедная жена стояла на коленях, с ребенком на руках, у постели, плакала, молилась, и горесть ее была так сильна, что и сам немец морщился, на нее глядя. Между тем, Вихула постоянно стоял у ворот и смеялся, приветствуя проходившего мимо священника самыми страшными известиями о состоянии здоровья скарбниковича.