В разгар веселья в классе появляется Косталмед.
– Это что такое? – кричит он. – А ну, долой с подоконников!
Сразу окна очищаются. Костец удовлетворенно покашливает, потом спокойно говорит:
– Первый и второй разряды могут идти гулять.
Классы сразу пустеют. Остающиеся с тоской и завистью поглядывают через окна на расходящихся кучками шкидцев. Особой группой идут трое – Цыган, Дзе и Бобер. Они идут на свидание, доходят до угла и там расходятся в разные стороны.
В классе тишина, настроение у оставшихся особенное, какое-то расслабленное, когда ничего не хочется делать. Несколько человек – на окнах, остальные ушли во двор играть в рюхи. Те, что на окнах, сидят и мечтают, сонно поглядывая на улицу. И так до вечера. А вечером собираются все. Приходят возбужденные «любовники», как их прозвали, и наперебой рассказывают о своих удивительных, невероятных приключениях.
Уже распустились почки, и светлой, нежной зеленью покрылись деревья церковного сада. На улицах бушевала весна. Был май. Вечерами в окна Шкиды врывался звон гитары, пение, шарканье множества ног и смех девушек.
А когда начались белые ночи, к шкидцам пришла любовь.
Разжег Цыган, за ним Джапаридзе. Потом кто-то сообщил, что видел Бобра с девчонкой. А дальше любовная горячка охватила всех.
Едва наступал вечер, как тревога охватывала все четвертое отделение. Старшие скреблись, мылись и чистились, тщательно причесывали волосы и спешили на улицу. Лишение прогулок стало самым страшным наказанием. Наказанные целыми часами жалобно выклянчивали отпуск и, добившись его, уходили со счастливыми лицами. Не останавливались и перед побегами. Улица манила, обещая неиспытанные приключения.
Весь Старо-Петергофский, от Фонтанки до Обводного, был усеян фланирующими шкидцами и гудел веселым смехом. Они, как охотники, преследовали девчонок и после наперебой хвалились друг перед другом.
Даже по ночам, в спальне, не переставали шушукаться и, уснащая рассказ грубоватыми подробностями, поверяли друг другу сокровенные сердечные тайны.
Только двоих из всего класса не захватила общая лихорадка. Костя Финкельштейн и Янкель были, казалось, по-прежнему безмятежны. Костя Финкельштейн в это время увлекался поэтическими образами Генриха Гейне [15] и, по обыкновению, проморгал новые настроения, а Янкель… Янкель грустил.
Янкель не проморгал любовных увлечений ребят, он все время следил за ними и с каждым днем становился мрачнее. Янкель разрешал сложную психологическую задачу.
Он вспомнил прошлое, и это прошлое теперь не давало ему покоя, вырастая в огромную трагедию.
Ему вспоминается детский распределитель, где он пробыл полгода и откуда так бесцеремонно был выслан вместе с парой брюк в Шкиду.
В распределителе собралось тогда много малышей, девчонок и мальчишек, и Янкель – в то время еще не Янкель, а Гришка – был среди них, как Гулливер среди лилипутов. От скуки он лупил мальчишек и дергал за косы девчонок.
Однажды в распределитель привели новенькую. Была она ростом повыше прочей детдомовской мелюзги, черненькая, как жук, с черными маслеными глазами.
– Как звать? – спросил Гришка.
– Тоня.
– А фамилия?
– Маркони, – ответила девочка, – Тоня Маркони.
– А вы кто такая? – продолжал допрос Гришка, нахально оглядывая девчонку. Новенькая, почувствовав враждебность в Гришкином поведении, вспыхнула и так же грубо ответила:
– А тебе какое дело?
Дерзость девчонки задела Гришку.
– А коса у тебя крепкая? – спросил он угрожающе.
– Попробуй!
Гришка протянул руку, думая, что девчонка завизжит и бросится жаловаться. Но она не побежала, а молча сжала кулаки, приготовившись защищаться, и эта молчаливая отвага смутила Гришку.
– Руки марать не стоит, – буркнул он и отошел.
Больше он не трогал ее, и хотя особенной злости не испытывал, но заговаривать с ней не хотел.
Тоня первая заговорила с ним.
Как-то раз Гришку назначили пилить дрова. Он пришел в зал подыскать себе помощника и остановился в нерешительности, не зная, кого выбрать. Тоня, стоявшая в стороне, некоторое время глядела то на Гришку, то на пилу, которую он держал в руках, потом, подойдя к нему, негромко спросила:
– Пилить?
– Да, пилить, – угрюмо ответил Гришка.
– Я пойду с тобой, – краснея, сказала Тоня. – Я очень люблю пилить.
Гришка, сморщившись, с сомнением оглядел девочку.
– Ну, хряем, – сказал он недовольно.
Полдня они проработали молча. Тоня не отставала от него, и совсем было незаметно, что она устала. Тогда Гришка подобрел.
– Ты где научилась пилить? – спросил он.
– В колонии, на Помойке. – Тоня рассмеялась и, видя, что Гришка не понимает, пояснила: – На Мойке. Это мы ее так – помойкой – прозвали… Там только одни девочки были, и мы всегда сами пилили дрова.
– Подходяще работаешь, – похвалил Гришка.
К вечеру они разговорились. Окончив пилку, Гришка сел на бревно и стал свертывать папироску. А Тоня рассказывала о своих проделках на Мойке. И тут Гришка сделал открытие: оказывается, девчонки могли рассказать много интересного и даже понимали мальчишек. Тогда, растаяв окончательно, Гришка распахнул свою душу. Он тоже с гордостью рассказал о нескольких своих подвигах. Тоня внимательно слушала и весело смеялась, когда Гришка говорил о чем-нибудь смешном. Гришка разошелся, совершенно забыв, что перед ним девчонка, и, увлекшись, даже раза два выругался.
– Ты совсем как мальчишка, – сказал он ей.
– Правда? – воскликнула Тоня, покраснев от удовольствия. – Я похожа на мальчишку?.. Я даже курить могу. Дай-ка.
И, выхватив из рук Гришки окурок, она храбро затянулась и выпустила дым.
– Здорово! – сказал восхищенный Гришка. – Фартовая девчонка!
– Ах, как я хотела бы быть мальчишкой. Я все время думаю об этом, – сказала печально Тоня. – Разве это жизнь? Вырастешь и замуж надо… Потом дети пойдут… Скучно…
Тоня тяжело вздохнула. Гришка, растерявшись, потер лоб.
– Это верно, – сказал он. – Не везет вам, девчонкам.
Через неделю они уже были закадычными друзьями.
Тоня много читала и пересказывала Гришке прочитанное. Гришка, признававший только детективную, «сыщицкую» литературу, был очень удивлен, узнав, что существует много других книг, не менее интересных. Правда, герои в них, судя по рассказам Тони, были вялые и все больше влюблялись и ревновали, но Гришка дополнял ее рассказы уголовными подробностями.
Рассказывает Тоня, как граф страдал от ревности, потому что графиня изменяла ему с бедным поэтом, а Гришка покачает головой и вставит:
– Дурак!
– Почему?
– По шее надо было ее.
– Нельзя. Он любит.
– Ну, так тому бы вставил перо куда следует…
– А она бы ушла с ним. Граф ревновал же.
– Ах, ревновал, – говорит Гришка, смутно представляя себе это непонятное чувство. – Тогда другое дело…
– Ну вот, граф взял и уехал, а они стали жить вместе.
– Уехал? – Гришка хватается за голову. – И все оставил?
– Все.
– И мебели не взял?
– Он им оставил. Он великодушный был.
Гришка с досадой крякает.
– Балда твой граф. Я бы на его месте все забрал: и кровать бы увез, и стол, и комод, – пусть живут как знают…
Иногда они горячо спорили, и тогда дня мало было, чтобы вдоволь наговориться.
– Знаешь, – сказала однажды Тоня, – приходи к нам в спальню, когда все заснут. Никто не помешает, будем до утра разговаривать…
Гришка согласился.
Целый час выжидал он в кровати, пока угомонятся ребята и разойдутся воспитательницы, потом прокрался в спальню девчонок. Тоня его ждала.
– Полезай скорей, – шепнула она, давая место.
И, закрывшись до подбородков одеялом, тесно прижавшись друг к другу, они шептались.
– Знаешь, кто мой отец? – спрашивала тихонько Тоня.
– Кто?
– Знаменитый изобретатель Маркони… Он итальянец…
– А ты русская. Как же это?
– Это мать у меня русская. Она балерина. В Мариинском театре танцевала, а когда отец убежал в Италию и бросил ее, она отравилась… от несчастной любви…
Гришка только глазами хлопал, слушая Тоню, и не мог разобраться, где вранье, где правда. В свою очередь, он выкладывал Тоне все, что было интересного в его скудных воспоминаниях, а однажды попытался для завлекательности соврать.
– Отец у меня тоже этот, как его…
– Граф?
– Ага.
– А как его фамилия?
– Дамаскин.
Тоня фыркнула.
– Дамаскин… Замаскин… Таких фамилий у графов не бывает, – решительно сказала она.
Гришка очень смутился и попробовал выпутаться.
– Он был… вроде графа… Служил у графа… кучером…
Тоня долго смеялась над Гришкой и прозвала его графским кучером.
Гришка привык к Тоне, и ему было даже скучно без нее.
И неизвестно, во что бы перешла эта дружба, если бы не беда, свалившаяся на Гришку. Но, как известно, Гришка здорово набузил, и вот в канцелярии распределителя ему уже готовили сопроводительные бумаги в Шкид.
Последнюю ночь друзья не спали. Гришка, скорчившись, сидел на кровати около подруги.
Последнюю ночь друзья не спали. Гришка, скорчившись, сидел на кровати около подруги.
– Я люблю тебя, – шептала Тоня. – Давай поцелуемся на прощанье.
Она крепко поцеловала Гришку, потом, оттолкнув его, заплакала.
– Брось, – бормотал растроганный Гришка. – Черт с ним, чего там…
Чтобы утешить подругу, он тоже поцеловал ее. Тоня быстро схватила его руку.
– Я к тебе приду, – сказала она. – Поклянись, что и ты будешь приходить.
– Клянусь, – пробормотал уничтоженный и растерянный Гришка.
Утром он уже был в Шкиде, вечером пошел с новыми друзьями сшибать окурки, а через неделю огрубел, закалился и забыл клятву.
Но однажды дежуривший по кухне Горбушка, необычайно взволнованный, ворвался в класс.
– Ребята! – заорал он, давясь от смеха. – Ребятки! Янкеля девчонка спрашивает. Невеста.
Класс ахнул.
– Врешь! – крикнул Цыган.
– Врешь, – пролепетал сидевший в углу Янкель, невольно задрожав от нехорошего предчувствия.
– Вру? – завопил Горбушка. – Я вру? Ах, мать честная! Хряй скорее!..
Янкель поднялся и, едва передвигая онемевшие ноги, двинулся к дверям. А за ним с ревом и гиканьем сорвался весь класс.
– Амуры крутит! – ревел Цыган, гогоча. – Печки-лавочки! А ну, поглядим-ка, что за невеста!
Орущее, свистящее, ревущее кольцо, в котором, как в хороводе, двигался онемевший от ужаса Янкель, ввалилось в прихожую. Тут Янкель и увидел Тоню Маркони.
Она стояла, прижавшись к дверям, и испуганно озиралась по сторонам, окруженная пляшущими, поющими, кривляющимися шкидцами. Горбушка дергал ее за рукав и кричал:
– Вон он, вон он, твой Гриха!
Тоня бросилась к Янкелю как к защитнику. Янкель, взяв ее руку, беспомощно огляделся, ища выхода из адского хоровода.
– Янкель с невестой! Янкель с невестой! – кричали ребята, танцуя вокруг несчастной парочки.
– Через почему такое вас двое? – пел петухом Воробей в самое ухо Янкелю.
– Дю-у-у! – вдруг грохнул весь хоровод. Тоня, взвизгнув, зажала уши. У Янкеля потемнело в глазах. Нагнув голову, он, как бык, ринулся вперед, таща за собой Тоню.
– Дю-у-у! – стонало, ревело и плясало вокруг многоликое чудовище. Янкель пробился к дверям, вытолкнул Тоню на лестницу и выскочил сам. Кто-то напоследок треснул его по шее, кто-то сунул ногой в зад, и он как стрела понесся вниз.
Тоня стояла внизу на площадке. Губы ее вздрагивали. Она стыдилась взглянуть на Янкеля.
Янкель, почесывая затылок, бессвязно бормотал о том, что ребята пошутили, что это у них такой обычай, а самому было и стыдно, и досадно за себя, за Тоню, за ребят.
Разговор так и не наладился. Тоня скоро ушла.
Две недели вся школа преследовала Янкеля. Его вышучивали, над ним смеялись, издевались и – больше всего – негодовали. Шкидец – и дружит с девчонкой. И смех, и позор. Позор на всю школу.
Янкель, осыпаемый градом насмешек, уже жалел, что позволил себе дружить с девчонкой.
«Дурак, баба, нюня!» – ругал он себя, с ужасом вспоминая прошлое, но в глубине осталась какая-то жалость к Тоне.
Многое передумал Янкель за это время и наконец принял твердое решение, как и подобало настоящему шкидцу.
Через две недели Тоня снова пришла в Шкиду. Она осталась на дворе и попросила вызвать Гришу Черных.
Янкель не вышел к ней, но выслал Мамочку.
– Вам Гришу? – спросил, усмехаясь, Мамочка. – Ну так Гриша велел вам убираться к матери на легком катере. Шлет вам привет Нарвский совет, Путиловский завод и сторож у ворот, Богомоловская улица, петух да курица, поп Ермошка и я немножко!
Мамочка декламировал до тех пор, пока сгорбившаяся спина девочки не скрылась за воротами.
Вернувшись в класс, он доложил:
– Готово… На легком катере.
– Молодец Янкель! – восхищались ребята. – Как отбрил.
Янкель улыбался, хотя радости от подвига не чувствовал. Честь Шкиды была восстановлена, но на душе у Янкеля остался какой-то мутный и грязный осадок.
А вот теперь, через два года, Янкель снова вспомнил Тоню.
На его глазах ломались традиции доброго старого времени. То, что тогда было позором, теперь считалось подвигом. Теперь все бредили, все рассказывали о своих подругах, и тот, у кого ее не было, был самый несчастный и презираемый всеми.
«За что же я ее тогда?» – с горечью думал Янкель, и едкая обида на ребят разъедала сердце. Ведь это из-за них он прогнал Тоню, а теперь они сами делали то же, и никто не смеялся над ними.
Янкель ходил мрачный и неразговорчивый. Думы о Тоне не выходили из головы, и с каждым днем сильнее росло желание увидеть ее, пойти к ней.
Однажды Янкель открыл свою тайну Косте Финкельштейну.
Костя выслушал его и, щуря темные подслеповатые глаза, важно сказал:
– По-моему, тебе надо сходить к ней.
– Ты думаешь? – обрадовался Янкель.
– Я думаю, – сказал Костя.
Наступал вечер. Шкидцы торопливо чистились, наряжались, нацепляли на грудь жетоны и один за другим убегали на улицу, каждый к своему заветному уголку.
Только Костя не торопился. Он доставал из парты томик любимого Гейне, засовывал в карман оставшийся от обеда кусок хлеба и уходил.
Косте еще не довелось мучиться, ожидая любимую где-нибудь в условном месте, около аптеки или у ларька табтреста. Костино сердце дремало и безмятежно отстукивало секунды его жизни.
Костя любил только Гейне и сквер у Калинкина моста.
Скверик был маленький, грязноватый, куцый, обнесенный жидкой железной решеткой, но Косте он почему-то нравился.
Каждый день Костя забирался сюда. Здесь, в стороне от шумной улицы, усевшись поудобнее на скамье, он доставал хлебную горбушку, раскрывал томик стихов и углублялся в чтение.
Стоило только Костиным глазам скользнуть по первым строчкам, как все окружающее мгновенно исчезало куда-то и вставал новый, невиданный мир, играющий яркими цветами и красками.
Костя поднимал голову и, глядя на темнеющую за решеткой Фонтанку, вдохновенно декламировал:Воздух свеж, кругом темнеет,
И спокойно Рейн бежит,
И вечерний отблеск солнца
Гор вершины золотит… [16]
Костя поднимал голову и в экстазе глядел, любовался серенькой Фонтанкой, которая в его глазах была уже не Фонтанка, а тихий широкий Рейн, лениво играющий изумрудными волнами, за которыми чудились очертания гор и…
На скале высокой села
Дева – чудная краса,
В золотой одежде, чешет
Золотые волоса…
Костя жадно глядел вдаль, стараясь разглядеть в тумане эту скалу, и искал глазами Лорелею, златокудрую и прекрасную. Искал долго и упорно, затаив дыхание.
Но Лорелеи не было. На набережной слышался грохот телег, ругались извозчики.
Тогда Костя уныло опускал голову, чувствуя, как тоска заползает в сердце, и снова читал. И опять загорался, ерзал, начинал громко выкрикивать фразы, перевертывая страницы дрожащими от возбуждения пальцами, и снова впивался глазами в серую туманную даль.
И вдруг однажды увидел Лорелею.
Она шла от Калинкина моста прямо к скверику, где сидел Костя. Легкий ветерок трепал ее пышные золотистые волосы, и они вспыхивали яркими искорками в свете заходящего солнца.
Правда, на Лорелее была обыкновенная короткая юбка и беленькая блузка, но Костя ничего не видел, кроме золотой короны на голове. Костя по причине плохого зрения не мог даже разглядеть ее лица.
Он сидел неподвижный, с засунутым в рот куском хлеба, и с замиранием сердца следил за светловолосой незнакомкой. Она медленно прошла до конца сквера, так же медленно вернулась и села против Кости, положив ногу на ногу.
Придушенный вздох вырвался из Костиной груди. Он бессильно отвалился на спинку скамьи, не переставая таращить глаза на златокудрую девушку.
Да, вихрем проносилось в Костином мозгу, Лорелея! Именно такой он и представлял ее… Эти чудные волосы, эта пышная корона, окружающая прекрасное, царственное лицо…
Что лицо прекрасно, Костя не сомневался, хотя, сощурившись, видел перед собой только мутный блин.
Забыв о книге, Костя сидел, не спуская глаз с незнакомки, и слушал, как сердце колотилось в груди. Несколько раз он с усилием отводил взгляд, пытаясь сосредоточиться на стихах, но напрасно. Через минуту он снова глядел на нее, а мысли неслись бурным потоком, перескакивая одна через другую.
– Что делать? – бормотал возбужденный Костя. – Как поступить?
Он не может так уйти. Он должен подойти к ней и сказать…
«Что сказать?» – в двадцатый раз с досадой спрашивал он себя.
Прошло полчаса, а Костя все сидел, метал огненные взгляды в сторону незнакомки и обдумывал, как лучше заговорить с ней.
– Лорелея, – шептал он умиленно, – я иду к тебе, Лорелея…
Но Лорелея вдруг встала, отряхнула платье и, неторопливо шагая, вышла из сквера.
Сразу померкла радость. Стало скучно и холодно. В сквер ввалилась компания пьяных, распевавших во все горло:На банане я сижу,
Чум-чара-чура-ра…
Костя захлопнул книжку, поднялся и уныло заковылял к выходу…
На следующий день Костя был угрюм и рассеян. На уроках сидел задумчивый, вперив глаза вдаль. Слушал невнимательно, что-то бормоча себе под нос, а на русском языке, когда дядя Дима спросил, какое произведение является наилучшим в творчестве Сейфуллиной [17] , Костя рассеянно сказал: