Республика Шкид (сборник) - Леонид Пантелеев 30 стр.


Сам он схватил мешок с одного конца. Цыган впился пальцами в другой. С тяжелой пятипудовой ношей они побежали к забору.

За забором находился завод огнетушителей, отделяемый от улицы полуразрушенным одноэтажным зданием, бывшим когда-то заводским складом.

– Лезь на забор! – приказал Цыгану Гужбан. – И ты, Голый!

Громоносцев и Старолинский взобрались на невысокий деревянный забор, утыканный острыми гвоздями. Держаться на этих гвоздях было нелегко. Гужбан напряг мускулы и, подняв мешок, подал его товарищам.

– Держите, затыки, – прохрипел он. – Осторожно!..

Потом залез сам на забор и, прислушавшись, скомандовал:

– Бросай!

Тяжелая туша мешка ударилась о груду угольного щебня. За мешком спрыгнуло на землю три человека. Они минуту сидели молча, ощупывая продранные штаны, потом схватили мешок и поволокли его в развалины склада. Там зарыли мешок, засыпали щебнем и с теми же предосторожностями отправились в обратный путь.

Воробей все еще крепко спал, поэтому положить ключ в ящик стола было делом мгновения. Не замеченные никем, прошли в спальню, разделись и заснули.

Продать кофе взялся Гужбан, имевший на воле связь со скупщиками краденого.

– Пейте, товарищи, пейте, растыки грешные!

Пили, плясали, пели…

Трещали половицы, трещали головы, в ушах трещало, шабашом кружило в глазах.

– Пейте! – кричал Гужбан. – Пейте, браточки!..

Сидел Гужбан на березовом полене, суковатом, с обтертой корой. Цыган развалился на полу в позе загулявшего в волжских просторах Стеньки Разина. Тут же были Козел, Барин, Купец, Бессовестный, Кальмот, Курочка и два юнкомца – два юнкомца, поддавшиеся искушению, подкупленные юнкомцы – Пантелеев и Янкель.

Справляли успех дела.

Гужбан загнал кофе за восемьсот лимонов, а восемьсот лимонов и в те дни были суммой немалой, тем более в Шкиде, сидевшей на хлебе – фунтовом пайке, на пшенке и тюленьем жире.

Деньги поделили не поровну. Гужбан взял триста лимонов, Цыган двести, а Голому и Козлу по полтораста отмерили. А в честь успеха дела задали кутеж, кутеж, по шкидским масштабам, необыкновенный.

Дело не раскрылось совсем. В школе о нем не узнали. Пеповцы решили, должно быть, что кофе украли налетчики с воли, а заглянуть наверх не додумались.

А шайка, заполучив большие деньги, не зная, куда их деть, кутила…

– Пейте, задрыги!

Ящики пива на полу, четверть самогона на столе, сделанном из поленьев, колбаса, конфеты, бисквиты, шоколад…

В комнате ломаного флигеля, в комнате, заложенной дровами, – кутеж…

– Пей!

Многие пили впервые…

Пили и блевали тут же у поленницы – рядом с шоколадом и бисквитами «Альберт»…

– Спой, голубчик, – обнимал Гужбан Бессовестного, – Володька, черт, спой, прошу тебя… Песен хочу!

Пел Бессовестный голосом мягким и красивым:

Позарастали стежки-дорожки,

Где проходили милого ножки.

Позарастали мохом-травою,

Где мы гуляли, милый, с тобою.

Янкель и Пантелеев – в углу. Сидели тихо, не шевелясь. Хмель расползался по телу, сердце стучало от хмеля. От хмеля ли только? От стыда стучало сердце и ныло.

«Юнком, коммунары… Продались… Эх, жисть-жестянка!..»

Выпив же самогона, повеселели. Стыд прошел, хмель же не проходил… Пели, обнявшись, деланным басом Пантелеев и природным тенором Янкель:

Купец, надрызгавшись, валялся на полу, сгребал Старолинского, щекотал.

– Голенький, дай лимончик.

Давал ему Барин лимончики. Жалко, что ли, когда их в кармане сто штук!..

Звенели от пляски остатки оконных стекол, и текло пиво, смешиваясь с блевотиной, под поленницу березовую.

Пел Бессовестный, обнимал Бессовестного Гужбан – сын артиста, – смеялся и плакал.

– Володька… Пой! Пой, растыка! Талант сжигаешь… Хо-хо-аааа!..

Потом обнимал Цыгана, целовал, шептал:

– Морда цыганская, дружище!.. У меня отец и мать сволочи, один ты друг. А я съехал, скатился к чертям…

Пили, пели, плясали…

Потом всей компанией, босой, рваной и пьяной, пошли гулять… По улице шли – смеялись, кричали, ругались, а Бессовестный шел, наклонив голову, и по просьбе Гужбана пел:

У Калинкина моста стоял автомобиль, дрянненький фордовский автомобиль, тонконогий, похожий на барского мальчика, короткоштанного, голоколенного.

– Мотор! – закричал Гужбан. – Мотор! В жисть не ездил на моторе.

– Сколько до Невского? – обратился он к шоферу.

Шофер – латыш или немец – поглядел с удивлением и ужасом на босых, лохматых парней и крикнул:

– Пошел потальше, хуликан!..

– Сколько? – рассвирепев, прокричал Гужбан, выхватывая из кармана пачку лимонов.

Шофер торопливо осмотрелся по сторонам, открыл дверцу автомобиля.

– Сатись… Пятьдесят лимоноф…

– Лезь, шпана! – закричал не задумываясь Гужбан.

Полезли босые в кожаную коляску автомобиля фордовского. Уселись. Ехали недолго, по Фонтанке. На Невском шофер дверцу отворил:

– Фылезай.

Вылезли, бродили по Невскому…

Ели мороженое с безвкусными вафлями (на вафлях надписи – «Коля», «Валя», «Дуня»), ели яблоки, курили «Трехсотый „Зефир”» и ругались с прохожими.

Потом пошли оравой в кино. Фильм страшный – «Таинственная рука, или Кровавое кольцо» с Пирль Уайт в главной роли.

Смотрели, лузгали семечки, сосали ириски и отрыгали выпитым за день самогоном и пивом.

Домой в школу возвращались поздно, за полночь… Заспанный Мефтахудын открывал ворота, ругался:

– Сволочи, секим башка… Дождетесь Виктыр Николаича.

Ночной воспитатель записал в «Летопись»:

«Старолинский, Офенбах, Козлов, Бессовестин, Пантелеев, Черных и Курочкин поздно возвратились с прогулки в школу, а воспитанники Долгорукий и Громоносцев не явились совсем».

Гужбан и Цыган в школе не ночевали, они ночевали на Лиговке…

Янкель и Пантелеев стояли, опустив головы, не смотрели в глаза. Цекисты, сгрудившись у стола, дышали ровно и впивались взорами в обвиняемых…

Рассуждали:

– Сами признались. Снисхождение требуется.

– Факт. Порицание вынесем, без огласки.

И в сторону двух:

– Смотрите!..

Янкель и Ленька взглянули в глаза Японцу.

– Япошка!.. Честное слово… Сволочи мы!..

У Гужбана деньги вышли скоро… Казалось только, что трудно истратить восемьсот миллионов, а поглядишь, в день прокутил половину, там еще – и ша! – садись на колун. А сидеть на колуне – с махрой, с фунтяшником хлеба – после шоколада, кино, ветчины вестфальской и автомобиля – дело нелегкое.

Гужбан задумался о новом. Новое скоро придумал и осуществил.

Темной ночью эта же компания взломала склад ПЕПО, что помещался на шкидском же дворе. Сломали филенки дверные, пролезли, вынесли ящик папирос «Осман», филенки забили.

Снова кутили.

На полу, в коридорах, классах и спальнях школы – всюду валялись окурки с золотым ободком, «Осман» курила вся школа, и на колуне никто не сидел: щедрым себя показал Гужбан с миллиарда.

Случилось еще – ушли в отпуск лучшие халдеи – Косталмед и Алникпоп. Эланлюм растерялась совсем, уже не могла вести управление, сдерживать дисциплиной Содом и Гоморру…

Пошло безудержное воровство. Крали полотенца, одеяла, ботинки.

Юнком пытался бороться, но при первой же попытке подручные Гужбана избили Финкельштейна и пригрозили Пантелееву и Янкелю рассказать всей Шкиде про кофе и Пирль Уайт.

Как-то пришел к Пантелееву Голый барин. Дружен был он с Пантелеевым, любил его и говорил по-человечески.

– Боюсь я, Ленька, – сказал он. – Наши налет на «Скороход» готовят, надо сторожа убить… Ей-богу… Мне убивать…

Бледнел гимназистик Голенький, рассказывая.

– Мне. Да я… После придет в столовую Викниксор да скажет: «Кто убил?» – так я бы не вытерпел, истерика бы со мной случилась, закричал бы…

Голый плакал грязными слезами, морщил лицо, как котенок…

– Ладно, – утешал Пантелеев, – не пропал ты еще… Вылезешь…

А раз сказал:

– Записывайся в Юнком.

Удивился Голый, не поверил.

– А разве примут?

– Попробуем.

Свел Ленька Барина на юнкомское собрание, сказал:

– Вот, Старолинский хочет записаться в Юнком. Правда, он набузил тут, но раскаивается, и, кроме того, у нас не комсомол, организация своя, дефективная, и требования свои.

Приняли в кандидаты. Стаж кандидатский назначили приличный и обязали порвать с Гужбаном.

Но Гужбан не остыл. Сделав дело, он принимался за другое. Покончив с ПЕПО, вывез стекла из аптекарского магазина, срезал в школьных уборных фановые свинцовые трубы. Однажды ночью пропали в Шкиде все лампочки электрические – осрамовские, светлановские и дивизорные – длинные, как снаряды трехдюймового орудия.

Зараза распространялась по всей Шкиде. Рынок Покровский, уличные торговки беспатентные трепетали от дерзких мальчишеских налетов.

Это в те дни пела обводненская шпана песню:

С Достоевского ухрял

И по лавочкам шманал…

На Английском у Покровки

Стоят бабы, две торговки,

И ругают напропад

Достоевских всех ребят,

С Достоевской подлеца —

Ламца-дрица а-ца-ца…

Это в те дни школа, сделав, казалось, громадный путь, отступила назад…

Первый выпуск

В ветреную ночь. – Без плацкарты и сна. – В Питере. – Эланлюм докладывает. – У прикрытого абажура. – Остракизм. – Нерадостный выпуск. – Снова колеса тарахтят.

Волком выла за окном ветреная ночь, тарахтели на скрепах колеса, слабо над дверью мигала свеча в фонаре. Рядом в соседнем купе – за стеной лишь – кто-то без умолку пел:

Пел без умолку, долго и нудно; и поздно, лишь когда в Твери стояли – паровоз пить ушел, – смолк: заснул, должно быть… За окном завывала на все голоса ветреная ночь, а в купе храпели – студент с завернутыми в обмотки ногами, дама в потрепанном трауре и уфимский татарин с женой. Храпели все, а татарин вдобавок присвистывал носом и во сне вздыхал.

Викниксору спать не хотелось. Днем он немного поспал, а сейчас сидел, не двигаясь, в углу, в полумраке, и, прикрывшись от фонарных лучей, думал…

Мысли ползли неровные, бессвязные, тянулись туда, в ту сторону, куда вертелись колеса вагонов, – к Питеру, к Шкиде.

За месяц съезда еще больше полюбил Викниксор Шкиду, понял, что Шкида – его дитя, за которым он хочет и любит ходить. Что-то там? Хорошо ли все, не случилось ли чего? Знает Викниксор, что все может случиться: Шкида – ребенок-урод, положиться на него трудно. А сейчас и момент опасный выдался: много «необделанных», новых дефективников пришло перед самым Викниксоровым отъездом…

Что-то там?.. Думал Викниксор… А потом задремал. Снились – Минин на Красной площади, «Летопись», Эланлюм, ребята в школьной столовой за чаем, вывеска на Мясницкой – «Главчай», докладчик, бритый, с усами вниз, на съезде соцвоса и Шкида опять – Японец с гербом-подсолнухом в руках, Юнком…

Потом смешалось все. Вывеска на Мясницкой попала в «Летопись», «Летописью» размахивал бритый докладчик соцвоса, в школьную столовую вошел каменный Минин… Заснул Викниксор.

Разбудил студент:

– Вставайте, товарищ… Питер.

Вставать не хотелось. Зевая, спустил ноги, поднял свалившееся на пол пальто…

Когда вышел на площадь – радость забилась в груди. Теплым, родным показалось все – питерские извозчики, газетчики, носильщики. И даже Александр III с «венцом посмертного бесславья [20] » показался красавцем.

Над Петроградом встало утро.

Было не жарко. Викниксор хотел сесть в трамвай, но трамвай долго не шел, и он решил идти пешком. Снял пальто и пошел по Лиговке, по Обводному к школе. Пуще прежнего беспокоил вопрос: что-то там?

На Обводном, у электрической станции, катали, возили по сходням на баржу тачки с углем. Викниксор постоял, посмотрел, как черный уголь, падая в железное брюхо баржи, сверкал хрустальными осколками, посмотрел на воду, блестевшую накипью нефти, потом вспомнил – что-то там? – и зашагал быстрее.

Солнце упрямо лезло вверх, было уже жарко, золотая сковородка стояла теперь у Новодевичьего монастыря.

Эланлюм сидела, Викниксор стоял, хмурился, слушал. В глазах его уже не было улыбки.

– Ах, Виктор Николаевич, я из сил выбилась, я ничего не могла сделать, я устала…

Викниксор стоял, облокотившись на шифоньерку. Молчал. Слушал. Эланлюм рассказывала:

– Этот Долгорукий… Он неисправим, он рецидивист, он страшный…

Викниксор молчал. В глазах его улыбка становилась растерянной, грустной, почти отчаянной.

Долго потом сидел у себя в кабинете за массивным столом и, прикрыв абажур, думал.

«…Долгорукий безнадежен?.. Не может быть, что в пятнадцать лет мальчик безнадежен… Что-то не использовано, какое-то средство забыто…»

Открыл ящик стола, вынул папку коричневую с надписью: «Характеристики в-ков».

Отыскал и отложил одну.

…Сивер Долгорукий… Вор. Воровал в приюте для детей артистов, воровал у товарищей… Детдом № 18… Воровал… Детскосельская гимназия. Воровал, выгнан… Учился плохо… Институт для дефективных подростков… Воровство, побег… Лавра…

А все-таки что-то еще не использовано. Что же?!

И вот нашел, вспомнил забытое. Трудовое воспитание!

Труд, физический труд… Он в мастерских и цехах фабричных, у домны, у плуга, у трактора «Фордзон». Он – лучший воспитатель на земле, он сможет сделать то, чего не смогли сделать люди с книгами…

К нему решил обратиться Викниксор за помощью, когда дело казалось уже безнадежным.

В тот же день, усталый, метался он из губоно в земотдел, из земотдела в профобр. Доказывал, убеждал, а убедив, возвращался в Шкиду и, поднимаясь по лестнице, напевал:

Путь наш длинен и суров,

Много предстоит трудов,

Чтобы выйти в люди.

За вечерним чаем Викниксор, хмурясь, вошел в столовую.

– Здравствуйте.

– Здрасти, Виктор Николаевич, – ответили глухим хором.

Сидели, ждали. Знали, что Викниксор что-нибудь скажет, а если скажет, то нерадостное что-нибудь.

Молчали. Дули в кружки горячего чая, жевали хлеб. Маркс – портрет над столом волынян – впивался взором в мрачные зрачки Федора Достоевского. Ребята смотрели на Викниксора. Викниксор молчал. Пар туманом плыл над столами…

Наконец Викниксор сказал:

– Сегодня – общее собрание.

Кто-то вздохнул, кто-то спросил:

– Когда?

– Сейчас же… После чая.

Кончили чай, отделенные дежурные убрали посуду, смели хлебные крошки с обитых черной клеенкой столов. Викниксор поднялся, постучал пальцем по виску и заговорил, растягивая слова, временами повышая голос, временами опуская его до шепота:

– Ребята! Вы знаете, о чем я буду говорить, о чем я должен говорить, но чего не скажу. Вы знаете: за мое отсутствие в школе произошли вещи, никогда раньше не имевшие случая… Все, что случилось, зафиксировано в «Летописи»… Школа превратилась в притон воришек, в сборище опасного в социальном отношении элемента… Это только кажется, но это не так. Я верю, что школа осталась той же, подавляющее большинство вас изменилось к худшему лишь постольку, поскольку отошло от уровня… Но это пустяки. Это можно исправить. Виною всему группа…

Викниксор посмотрел в сторону Долгорукого. За Викниксором все взоры обратились в ту же сторону. Гужбан съежился и опустил глаза.

– …Группа, – повторил Викниксор, – группа негодяев, рецидивистов, атаманов… Такими я считаю…

Все насторожились. Создалась тишина, мрачная, тяжелая тишина.

– …Долгорукого, Громоносцева, Бессовестина. Их я считаю в условиях нашей школы неисправимыми. Единственное, что я мог для них придумать, это трудовое воспитание. Они переводятся в Сельскохозяйственный техникум, в Петергофский уезд. Я надеюсь, что там, в мирной обстановке сельского хозяйства, в постоянном физическом труде, они исправятся. Я надеюсь…

Слова Викниксора прервали дикие грудные всхлипы, крикливые стоны. Показалось, что ветер завыл в трубе и, хлопая вьюшками, рвется наружу…

Это рыдал Цыган. Рыдал, уткнувшись лицом в сложенные руки, дергал плечами. Рыдал первый раз в Шкиде. Потом закричал:

– Не хочу! Не хочу в сельский техникум… Учиться хочу… на профессора. На математический факультет хочу. А свиней пасти не желаю…

И снова рыдал, дергал плечами… Потом притих.

Викниксор подождал немного, прошелся из конца в конец столовой и продолжал:

– Громоносцев хочет учиться, но учиться он не может. Человек этот морально слаб. Из него выйдет негодяй, а образованный негодяй во сто раз хуже необразованного. Если труд его исправит, он сможет вернуться к книгам. Поэтому, повторяю, лучшего выхода я не вижу. Дальше… Остальные должны быть наказаны, и за них мы возьмемся своими силами. Вы должны сами выявить из своей среды воров. Для этой цели мы прибегнем – к остракизму…

Загудела столовая, зашумела, как лес осеннею ночью… Кто-то закричал:

– Долой!

Кто-то зашикал и криком же ответил:

– Правильно! Даешь остракизм!

Викниксор, любивший оригинальное, залез в глубокую древность, вытащил оттуда остракизм и сказал: «Шкидцы, вот вам мера социальной защиты, вот средство от воров, патент на которое я, к сожалению, взять не могу, так как он уже взят две с половиной тысячи лет тому назад в Афинах…».

Дежурный воспитатель Амебка нарезал шестьдесят листков бумаги и роздал их по столам.

– Каждый должен написать три фамилии, – сказал Викниксор, – фамилии тех, кого он считает наиболее опасными. Получивший более пяти листков переводится из школы в другое заведение, больше трех – получает пятый разряд и букву «В» (вор), получивший более одного листка переводится разрядом ниже того, в котором находится в настоящий момент. Пишите, но – смотрите, будьте справедливы, не сводите счетов с недругами, не вымещайте злобу на невиновных… Пишите!..

Назад Дальше