Чтобы приноровиться к культурным обычаям украинского мужского сообщества, мы в летней Одессе вошли в обувной магазин, товар там был уценен на 20 %. Снаружи, на Дерибасовской, светило солнце, а мы внутри примеряли, пару за парой, туфли марки «Владис». К нашему изумлению, здесь не оказалось ни единой пары обуви с закругленным носком, даже мужские сандалии заканчивались остроугольно. Наконец, была выбрана телесного цвета модель «Владис-Элегант», за 120 гривен, со скидкой в 20 % это, следовательно, стоило 98 гривен, то есть приблизительно 14 евро. Туфли были тут же надеты.
После того как мы покинули обувной магазин, взгляды прохожих, прежде сострадательно скользившие по округлостям наших комфортных ботинок от Clarks Desert Boots, стали гораздо более почтительными: деловые люди вежливо уступали нам дорогу, кожаная барсетка, висевшая на запястье каждого мужчины, теперь придерживалась рукой чуть крепче, чтобы не сказать — с большей опаской, хмурые молодые люди в полумаскарадных одеяниях, явно подражающие Эминему, демонстрировали свое уважение тем, что внезапно переходили на другую сторону Дерибасовской, ранее чрезмерно навязчивые клошары сразу приутихли и попрятались за уличными рекламными щитами.
Одесса, если рассказать о ней в двух словах, запомнилась неспособностью ее водителей совершить даже простейший маневр с разворотом, бредовыми сверхдлинными лимузинами, вообще автомобильным фанатством, и — своей выхолощенной исторической значимостью. Одессе в ее сегодняшнем виде, как и Америке, исполнилось всего двести лет, там были: бульвар несбывшихся надежд, любители пива, держащие по кружке в каждой руке, были матросы, Потемкин, морские круизы, автомобили, срывающиеся с места так, что шины визжат, заканчивающаяся нелепой пристройкой лестница Эйзенштейна, дети, катающиеся на пони, живые аллигаторы, двойные барсетки для мужчин, подозрительного вида муж ские сорочки, порнографический сайт HOTI PYCS, брачные агентства, одежда, которую и одеждой-то трудно назвать, вездесущие национальные флаги (мы даже видели один, прикрепленный к наружному жалюзи туристического бюро), шофер Леонид, овеянный славой Volkswagen Passat и больше шикарных Porsche Cayenne, чем в центре Штутгарта.
И мы сами тоже прилепились к Украине, оставили на этой земле частичку себя: через тонюсенькие подошвы из искусственной кожи пальцы наших ног, избалованные многолетним ношением хорошей обуви, теперь непосредственно соприкасались с неровной булыжной мостовой и, так сказать, на собственной шкуре испытывали эффект истирания, прежде знакомый нам только по практике измельчения — на терке — грибов не лучшего качества. При ходьбе, как было нами замечено, приходилось еще и совершать очень сложную, зато мгновенно улучшающую здоровье гимнастику для ног: занося ногу, чтобы шагнуть вперед, ты одновременно, подобно приплясывающей марионетке, должен внутри ботинка рвануть кверху сразу все подушечки пальцев — то есть сделать истинно мужской, в украинском понимании, шаг. И еще одно слово — о каблуке этой украинской разновидности мужской обуви: он настолько высок, что пружинящая передняя часть ботинка — носок — не дает высоко подскакивающей при ходьбе задней части надлежащей опоры, в результате вся стопа как бы устремляется в полет по эллиптической траектории — достижение, которое до поездки на Украину я видел только у горнолыжника Йенса Вайссфлога[110] во время его финального выступления на «Турне четырех трамплинов» в Гармиш-Партенкирхене и сразу после турне, в праздничном шоу: в высшей, кульминационной точке такого полета метафорически воплощено падение Икара.
Это низвержение падшего ангела, свет, пребывающий в состоянии свободного падения, свет подброшенной кверху горящей спички или падающей с неба звезды — такое нам довелось пережить только в Одессе, и пережитое завершилось в нашем сознании хасидским изречением, словами великого учителя рабби Менахума Нахума из Чернобыля: Refuat hanefesch u‘re-fuat haguf[111].
Доктор, яд и Гектор Баррантес Молуккские острова[112], Индонезия. 1996
Чарльзу Собхраджу[113]
Декабрь 1971 г.
Порт Блэр, Андаманские острова, Индия
«Боже, как неприятно», — подумал доктор и чуть не произнес это вслух. Он сунул в рот сушеную сливу, подумал о своей жизни, разжевал плод и проглотил кашицу. Она была ужасна на вкус. Он всегда ненавидел сушеные фрукты.
Перед ним расстилалось море. Он сидел на веранде гостиницы, расположенной у самого обрыва, в пятидесяти метрах над берегом. Столы на веранде были застланы красными скатертями, а с моря дул сильный ветер. Доктор был сильно пьян. На сей раз он произнес вслух: «Боже, как неприятно». Потом быстро огляделся по сторонам, но никого не увидел. Терраса была совершенно пуста. Он услышал вдалеке чей-то смех, но это относилось не к нему.
Год назад доктору пришлось оставить кафедру в индонезийском университете Банда Нейры на Молуккских островах. Дело там, осторожно выражаясь, дошло до весьма неприглядных сцен. На факультете утверждали позднее, что причиной случившегося наверняка был героин, и очень быстро нашлись маленькие мальчики, на теле которых обеспокоенные родители обнаружили определенные признаки: синяки и даже ранки в области заднего прохода.
Правда, ранки быстро зажили, так что разбирательство, проведенное позже независимой комиссией, оказалось абсолютно безрезультатным, однако небольшая община островных жителей, не дожидаясь никаких доказательств, приняла решение.
Доктор сидел на веранде отеля и предавался раздумьям. Тогда произошло следующее: его коллега во время дружеского визита к нему домой, оставшись на некоторое время один, потому что доктор вышел для разговора по телефону, быстро осмотрел его книжный шкаф. Найдя книгу Октава Мирбо «Сад пыток»[114], коллега спрятал ее под рубашку, потом спешно попрощался под каким-то предлогом, хотя именно в тот момент доктор нес ему готовый чай.
Дверь захлопнулась, и теперь хозяин дома стоял посреди гостиной с выражением недоумения на лице, высоко подняв бровь и держа в одной руке две чашки горячего чая, а в другой — телефонную трубку, в ушах еще звучала бессмысленная отговорка позвонившего: он де неправильно набрал номер (на острове имелось всего девять телефонных подключений), но доктор совершенно не подозревал, что островной совет уже давно принял решение о его исключении из общины и что украденная книга Мирбо, прочитать которую никто даже не удосужился, должна была стать последним доказательством его вины.
Это — внешняя сторона дела. Что же случилось в действительности? Чем дольше доктор сидел на веранде и размышлял об этом, тем меньше он понимал. Не то чтобы он ничего не мог вспомнить, но мысли у него путались. В голове уже не было ясности. Там царили полный хаос и беспорядок. Его охватило нарастающее чувство мучительной неловкости, конца которому не предвиделось.
Итак, еще раз: на следующий день доктор покинул Индонезию. Ему даже оплатили авиабилет. Никто не пришел в аэропорт, чтобы с ним попрощаться. Ни Бем-Панг, часто навещавший доктора вечерами, чтобы помассировать ему ноги, ни Порнтхеп, который всегда приносил ему свежие цветы, а иногда даже бутылочку пальмовой водки — они, стоя на террасе, вдвоем опустошали ее, без слов вглядываясь в душные сумерки, прежде чем вместе войти в дом. Тогда на летном поле присутствовали лишь несколько солдат в смешных ядовито-зеленых пляжных шлепанцах. На плечах у них висели устаревшие винтовки. Они, скучая, покуривали свои гвоздичные сигареты, как будто лишь между делом хотели удостовериться в том, что доктор действительно сел в машину. Когда затем подали самолет, доктор пошел по летному полю, пахнущему близкими джунглями, сопя от ярости, потому что ему было очень стыдно.
Через Бангкок он прилетел в Калькутту. Там задержался на несколько дней, раздобыл в городской больнице пятьдесят ампул морфия и потом, руководствуясь интуицией, полетел в Порт-Блэр, на индийские Андаманские острова[115].
Там было безотрадно. Богом забытые, уединенные острова напоминали Банда Нейру, и это ему нравилось. Андаманы были зелеными: зеленые безобразные пятна на лице исполинского моря. Вечером поднимался ветер, и доктор, взяв такси, ехал в гостиницу на крутом берегу. Там, сидя на веранде, он пил одну рюмку водки за другой, оцепенело смотрел на красные скатерти, а потом снова — вдаль, на море.
К водке он просил соленых орешков, но симпатичный молодой индийский официант каждый день приносил ему сушеные сливы. «Is very good for bowel movement»[116], — говорил он, качая головой, и ставил на стол пиалу. Это было действительно безотрадно.
— Господи, и как же такое могло случиться? — вслух проговорил доктор и потряс головой, что сделало его еще более пьяным.
Через Бангкок он прилетел в Калькутту. Там задержался на несколько дней, раздобыл в городской больнице пятьдесят ампул морфия и потом, руководствуясь интуицией, полетел в Порт-Блэр, на индийские Андаманские острова[115].
Там было безотрадно. Богом забытые, уединенные острова напоминали Банда Нейру, и это ему нравилось. Андаманы были зелеными: зеленые безобразные пятна на лице исполинского моря. Вечером поднимался ветер, и доктор, взяв такси, ехал в гостиницу на крутом берегу. Там, сидя на веранде, он пил одну рюмку водки за другой, оцепенело смотрел на красные скатерти, а потом снова — вдаль, на море.
К водке он просил соленых орешков, но симпатичный молодой индийский официант каждый день приносил ему сушеные сливы. «Is very good for bowel movement»[116], — говорил он, качая головой, и ставил на стол пиалу. Это было действительно безотрадно.
— Господи, и как же такое могло случиться? — вслух проговорил доктор и потряс головой, что сделало его еще более пьяным.
Опять кто-то рассмеялся, он обернулся, но никого не увидел.
Со времени скандала на Банда Нейра прошел уже почти год. Столько времени доктор и провел на индийских Андаманских островах. Собственно говоря, иностранцам разрешалось оставаться здесь только пятнадцать дней, но доктор сумел договориться с шефом полиции: каждые две недели ему в паспорт ставили выездной туристический штемпель, потом один рыбак вывозил его в море, за пределы трехмильной зоны, там оба напивались в стельку, а рано утром рыбак опять доставлял его к молу в гавани Порт-Блэра, где доктор получал от начальника полиции теперь уже въездной штемпель. За это он каждый раз дарил чиновнику бутылку Johnny Walker Black Label и две ампулы морфия.
Доктор уже много раз летал в Калькутту, чтобы неподалеку от Саддер-стрит обзавестись новыми ампулами.
В свое время он завел бартерную торговлю с одним сикхом: морфий на героин, который он, в свою очередь, выменивал на оружие у мусульманского торговца сукном. Ничего особенного: пара револьверов, время от времени — старая винтовка и один раз — автомат. Опять же, оружие он добывал вместе с рыбаком, который каждые две недели отвозил его далеко в море, к племенам коренных жителей на самом дальнем острове архипелага, планировавшим какое-то восстание против индийского правительства островной столицы.
Время от времени он разбавлял героин смесью зубной пасты и дешевого мыльного щелока. Совестно ему не было, лишь иногда он мысленно возвращался к вечерам с Порнтхепом, к этим тихим ночам на море Банда[117], тогда он ненавидел себя и то, что он теперь делает здесь, на этом забытом Богом зеленом клочке земли. Когда-то у него была кафедра. Господи, а здесь, на Андаманах, он больше никому не говорил, что он доктор, — из страха, что дурная слава может его настигнуть. Иногда он так сильно все ненавидел, что напивался в одиночку до бессознательного состояния и потом, перед тем как окончательно отключиться, еще впрыскивал себе под колено морфий. И тогда уже ни о чем не мог думать, а только спать.
Доктор однажды уже жил в Индии, в начале шестидесятых, и в ту пору вместе с Алленом Гинсбергом[118] и его другом Питером Орловски[119] таскался по героиновым трущобам Калькутты и Бомбея. Гинсберг был олицетворением смертельной скуки, писал плохие стихи, носил завшивевшую бороду и изо рта у него воняло. Он и Орловски целыми днями рассказывали, насколько все же лучше Танжер[120], насколько покладистее и чище тамошние мальчики, и так далее.
Доктору надоело все это слушать, и в Бенаресе[121] он умышленно потерял обоих из виду Еще раз он увидел их, месяцы спустя, в массажном салоне для мужчин в Мадрасе, но когда они подошли к нему он быстро прикрыл лицо носовым платком и забормотал молитву на хинди. Они с ним не заговорили.
Через несколько месяцев в баре бомбейской гостиницы «Тадж Махал» он встретил Моравиа[122] и Пазолини[123]. Оба как раз ужасно поссорились, и присутствие доктора оказалось для Пазолини желанной возможностью высказать свое мнение о Моравиа постороннему человеку. «Что за сплетник, — все снова и снова повторял Пазолини. — Господи, какой жалкий сплетник!..»
В тот вечер доктор напился до такой степени, что Пазолини пришлось на такси отвезти его в больницу. У него было алкогольное отравление. Больше он никогда ни того, ни другого не видел.
Однажды, несколько лет спустя, он получил от Моравиа почтовую открытку из Акапулько[124], заполненную пошлостями о погоде и о тамошних ловких мальчиках, прыгающих в воду со скал, внизу Моравиа написал: «С самым сердечным приветом, Сплетник», — и доктор долго над этим смеялся. К тому времени Пазолини уже был убит. Эту открытку доктор, к сожалению, забыл в бомбейской библиотеке, между страницами книги по статике и мостостроению.
После этого он несколько лет прожил в Таиланде, сначала в небольшой деревушке неподалеку от Чианг Рая, в Золотом треугольнике[125], а затем, когда его доконали тамошний климат и постоянно повторяющиеся приступы малярии, перебрался в Бангкок. Там, на севере, его кожа приобрела желтоватый оттенок, и белки глаз тоже стали желточно-желтыми. В Бангкоке он решил пройти курс лечения. К тому времени он страдал не только от малярии, но еще и от гепатита, и, как минимум, от одной венерической болезни. Тем не менее, таиландский врач через неделю выписал его из госпиталя.
В Бангкоке он избегал европейцев. Это, как помнилось доктору, было в конце шестидесятых. На приемы в посольствах его не приглашали, даже на сомнительные и печальные приемы таких стран, которые, собственно, никаких приемов устраивать не могли, — вроде Боливии и Ливии. Когда он показывался в барах Патпонга, американские журналисты, которые там сидели, пили и лапали девиц между ног, смеялись над ним, как над дешевой копией Уильяма Берроуза[126]. Его это мало трогало. У него была трубка с опиумом, он был доктором и мог выписывать себе столько рецептов, сколько душе угодно. И он завел себе много маленьких тайских друзей, все они могли жить у него сколько хотели.
Бангкок насквозь пропитался влажным чадом. Все в этом городе, казалось, гнило. Даже бетон со временем приобретал зеленоватый оттенок. Однако доктор с удовольствием там жил. Он любил свою затемненную квартиру на Саладинг-роуд с маленькими мальчиками, которые готовили для него еду, а после полудня, если он еще был трезв, абсолютно голыми ложились на него сверху и ворковали ему на ухо, как голубки.
Иногда случались перебои: доктор неделями не мог достать ни опиума или героина, ни, уж тем более, морфия. Тогда он испытывал ужасные муки, но мальчики ухаживали за ним: отирали у него со лба пот, ежедневно меняли забуревшие от экскрементов простыни и смывали со стен блевотину.
Так все и шло годами — это угасание за задернутыми жалюзи, и доктор не замечал, что становится все более тощим, что его отвисшие ягодицы болтаются, как старые тряпки, и что даже маленькому ребенку под силу сломать ему руку, как ломают тонкую сухую ветку.
Затем — как раз наступил сезон дождей — из университета Банда Нейра пришло приглашение. Они предлагали ему должность, факультет и сам университет не были, правда, ни особенно большими, ни знаменитыми, но они писали, что почли бы за честь, если бы доктор дал согласие. Квартира и стол, само собою, бесплатно. В перспективе ему даже обещали предоставить небольшую голландскую плантаторскую виллу.
Тут не о чем было долго раздумывать. Доктор расторг договор об аренде жилья, отослал мальчиков, дав им несколько тысяч батов, и забронировал авиабилет в Джакарту. Незадолго до приземления он, запершись в туалете, смыл в самолетное брюхо тридцать ампул морфия и двенадцать граммов китайского кокаина. Он твердо решил начать новую жизнь. Ампулы застряли в унитазе, тогда он снял сандалию и подошвой стал продавливать морфий в отверстие. Несколько ампул разбилось, и он порезал руку, но это было не страшно. Он вытер кровь, смахнул пот со лба, пригладил, взглянув в зеркало, поредевшие волосы и снова уселся на свое место.
Там, в Банда Нейре, он все делал как надо. Устраивал чайные вечера для коллег и их семей. Факультет действительно был небольшой, но, как-никак, на нем числились два ординарных профессора, один декан и три преподавателя. Дети профессоров резвились у него на коленях, а он курил гвоздичные сигареты и подливал гостям чай, в то время как за окном — в джунглях — пронзительно кричали попугаи.
Как-то он подружился с Бем-Пангом, индонезийцем, который иногда помогал ему по хозяйству и время от времени облачался в лимонно-желтое платье от Баленсиаги[127], когда окна и двери дома были закрыты. Раз в месяц доктор просил не совсем уже молодого Бем-Панга надеть сиреневый женский костюм от Шанель[128], подходящую к нему шляпу и длинные перчатки из темного бархата, которые он несколько лет назад увидел в витрине на рю Катенат в Сайгоне и купил за безумные деньги.