Соната без сопровождения - Орсон Кард 2 стр.


— Крис, — сказал Джо.

Крис посмотрел на него.

— Ты знаешь какие-нибудь песни?

На лице Криса появилось какое-то странное выражение.

— Я имею в виду старинные песни, не модные песенки, которые передаются по радио и под которые публика вертит задом, а настоящие песни. Например, «В испанском городке» — мне ее когда-то пела мать. — И Джо принялся напевать: — «В испанском городке, в такую же вот ночь, смотрели звезды вниз в такую же вот ночь».

Джо продолжал напевать слабым невыразительным баритоном, а Крис заиграл. Но его игра была не сопровождением — сопровождением Джо ее ни за что бы не назвал. Скорее, она была противоположностью его мелодии, ее врагом. Звуки, вырывавшиеся из фортепиано, были какими-то странными и нестройными но, ей-богу же, прекрасными! Джо перестал петь и стал слушать. Он слушал два часа, а когда игра закончилась, налил ему и себе по стопке и чокнулся с Крисом, водителем автофургона с жареными пирожками, под пальцами которого ожило и зазвучало старое полуразвалившееся фортепиано.

Крис вернулся через три дня, он выглядел измученным и испуганным. Но на этот раз Джо уже знал, что произойдет (это непременно должно было произойти), и, не дожидаясь времени закрытия, выключил радио на десять минут раньше. Крис с мольбой посмотрел на него. Джо неправильно его понял — он прошел к фортепиано, поднял крышку и улыбнулся. Крис, будто против воли, на деревянных ногах, подошел и сел на вращающийся стул.

— Эй, Джо, — крикнул один из пяти последних посетителей, — не рановато ли закрываешься?

Джо не ответил, он просто смотрел, как Крис заиграл. На этот раз без всякой подготовки — никаких гамм, никакого блуждания по клавиатуре. Была лишь мощь, и фортепиано зазвучало так, как ему никогда не полагалось звучать: неверные, расстроенные звуки так сплетались в музыку, что звучали правильно, а пальцы Криса, как казалось Джо, будто игнорируя каноны двенадцатитоновой гаммы, ложились где-то в расщелинах между клавишами.

Когда полтора часа спустя Крис кончил играть, ни один из посетителей еще не ушел. Они все вместе выпили напоследок, а уж потом разошлись по домам, потрясенные пережитым.

На следующий вечер Крис появился снова — потом снова и снова. Очевидно, после первого исполнения он не приходил несколько дней, потому что в душе его шла какая-то борьба, и вот он ее либо выиграл, либо проиграл. Для Джо это было несущественно. Для него важно было только то, что, когда Крис играл на фортепиано, он испытывал чувства, каких в нем прежде не пробуждала никакая другая музыка, и он просто жаждал испытать их снова.

Посетители, очевидно, хотели того же. Перед закрытием бара стали появляться новые люди — судя по всему, только затем, чтобы послушать, как играет Крис. Джо стал переносить начало его выступления на все более и более раннее время. Ему пришлось отказаться от бесплатных выпивок после исполнения: народу набивалось столько, что он мог бы запросто разориться.

Все это продолжалось два долгих странных месяца. Автофургон для доставки пирожков подъезжал к бару, и люди расступались, пропуская Криса. Никто ничего ему не говорил. Никто вообще ни о чем не говорил, все ждали, когда он начнет играть. Пить он не пил. Только играл. А между номерами сотни людей в «Гриль-баре Джо» пили и ели.

Но веселье ушло. Не стало ни смеха, ни беспечных разговоров, ни духа товарищества. И вот, какое-то время спустя, Джо устал от этой музыки, и ему захотелось, чтобы в его баре все стало, как прежде. Он не мог избавиться от фортепиано — тогда на него разозлятся клиенты. Он подумал, а не попросить ли Криса не приходить больше, но не мог заставить себя заговорить с этим странным, молчаливым человеком.

И вот, в конце концов, он сделал то, что, он знал, ему бы следовало сделать еще в самом начале. Он позвал Блюстителей Закона.

Они явились посреди исполнения, слепой Блюститель с собакой-поводырем на поводке и безухий Блюститель, который ходил пошатываясь и придерживая руками за окружающие предметы, чтобы не потерять равновесия. Они явились посреди исполнения и даже не стали дожидаться, когда песня закончится. Они подошли к фортепиано, тихонько закрыли крышку, а Крис убрал пальцы и посмотрел на закрытую крышку.

— Ах, Кристиан, Кристиан, — сказал человек с собакой-поводырем.

— Простите, — ответил Кристиан. — Я пытался удержать себя.

— Ах, Кристиан, Кристиан, где мне взять силы и сделать с тобой то, что должно быть сделано?

— Так сделайте это, — сказал Кристиан.

И тогда человек без ушей вытащил из кармана пиджака лазерный нож и под самый корень отрезал Кристиану все пальцы обеих рук. Во время этой операции лазер сам обезболивал и стерилизовал рану, но все же кровь брызнула на униформу Кристиана. Кристиан, руки которого превратились в ни на что не годные ладони-культяшки, встал и вышел из «Гриль-бара Джо». Люди опять расступились, давая ему пройти, они внимательно выслушали, что сказал слепой Блюститель Закона:

— Это был человек, который нарушил закон и которому запретили быть Творцом. Он нарушил закон во второй раз, и закон настаивает на том, чтобы воспрепятствовать ему разрушать систему, благодаря которой вы все так счастливы.

Люди все поняли. Они погоревали, несколько часов они чувствовали себя не в своей тарелке, но стоило им вернуться в свои положенные для них дома и к своей положенной работе, как полнейшее удовлетворение жизнью заглушило кратковременную жалость к Крису. В конце концов, Крис нарушил закон. А именно закон обеспечивал им всем безопасность и счастье.

Джо тоже вскоре забыл Криса и его музыку. Он знал, что поступил правильно. Правда, он никак не мог уразуметь, во-первых, с чего бы это человеку вроде Криса нарушать закон; во-вторых, какой закон он мог бы нарушить сам? Ведь на всем белом свете не сыскать ни одного закона, который бы не ставил во главу угла счастье людей. Поэтому Джо и не мог припомнить ни одного закона, который бы ему захотелось хоть немножко нарушить.

И все же… Как-то раз Джо подошел к фортепиано, поднял крышку и прошелся по всем клавишам до единой. А потом уронил голову на клавиатуру и заплакал, потому как до него дошло: ведь то, что Крис лишился фортепиано, лишился пальцев, дабы никогда больше не играть, — все равно, как если бы Джо лишился своего бара. Ибо если Джо когда-нибудь лишится своего бара, ему уже незачем будет жить.

А что касается Криса… В автофургоне для доставки жареных пирожков к бару теперь подъезжал другой человек, а Криса в этой части света никто никогда больше не видел.

4

— Ах, какое прекрасное утро! — пел член дорожной бригады, который в своем родном городке пять раз смотрел фильм «Оклахома!».

— Укачай мою душу на груди Авраамовой! — пел дорожный строитель, выучившийся петь, когда все члены семьи собирались с гитарами.

— Нас да ведет твой свет! — пел, веривший в Бога дорожник.

Лишь рабочий с беспалыми руками, который держал дорожные знаки «Стоп» и «Тихий ход», только слушал. Он никогда не пел.

— Почему ты никогда не поешь? — спросил член дорожной бригады; вообще-то, ему нравились Роджерс и Хаммерстайн и всегда он расспрашивал только о них.

Человек, которого они называли «Сахаром», просто пожимал плечами.

— Мне не хочется петь, — отвечал он, когда снисходил до ответа.

— Почему его зовут Сахаром? — спросил как-то один из новеньких. — Не сказал бы, что он такой уж сладкий.

Ему ответил верующий:

— Его инициалы СН. Как сахар — С и Н[1], знаешь?

И новенький засмеялся. Глупая шутка, но из тех, что облегчают работу на строительстве дорог.

Нельзя сказать, чтобы жизнь их была тяжелой. Ведь и этих людей подвергли тестированию, ведь их и поставили на работу, которая доставляла им наибольшее счастье. Они гордились тем, что их кожа болит от загара, что у них гудят растянутые мышцы, а дорога, длинной и тонкой лентой тянувшаяся сзади, была для них самым прекрасным в мире. Потому-то весь день за работой они пели, полагая, вероятно, что вряд ли когда-нибудь будут счастливее.

Не пел только Сахар.

Затем у них появился Гильермо. Невысокий мексиканец, говоривший с акцентом. Всем, кто у него спрашивал, Гильермо отвечал: «Пусть я и из Соноры, но мое сердце в Милане!» Если интересовались, почему именно (правда, чаще всего его об этом никто и не спрашивал), он объяснял: «Я — итальянский тенор в теле мексиканца» и доказывал это, беря любую ноту, когда-либо написанную Пуччини и Верди. «Карузо был ничто, — хвастал Гильермо. — Послушайте-ка вот это!»

У Гильермо были пластинки, и он пел под них. А на работе по строительству дороги он, бывало, подхватывал любую песню, которую запевал кто-нибудь, развивая любую тему, либо же пел облигато тоном выше, и его тенор воспарял под облака. «Петь я умею», — говорил, бывало, Гильермо, и вскоре его товарищи по работе стали отвечать: «Точно, Гильермо! Спой-ка еще разок!»

Но как-то вечером Гильермо честно признался:

— Ах, друзья мои, ну какой из меня певец!

— Что ты такое говоришь! — раздался единодушный ответ. — Конечно же, ты певец!

— Вздор! — театрально вскричал Гильермо. — Если я такой уж великий певец, почему же вы не видите, чтобы я уезжал и записывал песни? А? И это — великий певец? Вздор! Великих певцов специально пестуют, они становятся известными. Я же всего лишь человек, который любит петь, но у которого нет таланта. Я человек, которому нравится работать на строительстве дороги с такими, как вы, и орать во все горло, но я бы никогда не смог петь в опере! Никогда!

Причем сказал он это без какой-либо грусти, сказал пылко и уверенно.

— Мое место здесь! Я могу петь для вас — для тех, кому нравится, когда я пою! Могу музицировать с вами, когда мое сердце исполнено гармонии. Только не думайте, будто Гильермо великий певец, потому что это не так!

Получился вечер честных и откровенных признаний, и каждый объяснил, почему именно он счастлив в дорожной бригаде и почему ему не хотелось бы быть больше нигде. Каждый, разумеется, кроме Сахара.

— Ну, Сахар. Разве ты здесь не счастлив?

Сахар улыбнулся.

— Счастлив. У меня хорошая работа. И я люблю слушать, как вы поете.

— Тогда почему же ты не поешь с нами?

Сахар покачал головой.

— Я не певец.

Но Гильермо окинул его понимающим взглядом.

— Не певец, как же! Так я тебе и поверил. Человек без рук, который отказывается петь, это вовсе не обязательно человек, не умеющий петь. А?

— Что все это, черт побери, значит? — спросил человек, который пел народные песни.

— А то, что человек, которого вы называете Сахаром, обманщик. Он не певец! Да вы посмотрите на его руки. У него нет ни одного пальца! А кто отрезает людям пальцы?

Члены дорожной бригады даже не пытались угадать, мало ли как человек может лишиться пальцев, не их это дело.

— Люди лишаются пальцев, потому что нарушают закон, а отрезают их Блюстители! Вот как человек лишается пальцев! А что он такое делал своими пальцами, от чего Блюстителям захотелось его отвадить? Он нарушил закон, разве нет?

— Прекрати, — сказал Сахар.

— Если ты так хочешь, — сказал Гильермо, но другие особого почтения к тайне Сахара не выказали.

— Расскажи нам, — попросили они.

Сахар вышел из комнаты.

— Расскажи нам.

И Гильермо им рассказал. О том, что Сахар, скорее всего, был Творцом, который нарушил закон и которому запретили создавать музыку. При самой мысли о том, что Творец — пусть даже и нарушивший закон — работает с ними в одной бригаде, люди исполнились благоговейного страха. Творцы были редки, они были наиболее уважаемые из мужчин и женщин.

— Но почему ему отрезали пальцы?

— Потому что, — объяснил Гильермо, — впоследствии он, наверное, снова пытался создавать музыку. А когда нарушаешь закон во второй раз, тебя лишают способности нарушить его снова.

Гильермо говорил совершенно серьезно, и для членов бригады история Сахара звучала величественно и страшно, как опера. Они гурьбой ввалились в комнату Сахара и обнаружили, что тот сидит, вперившись взглядом в стену.

— Сахар, это правда? — спросил поклонник Роджерса и Хаммерстайна.

— Ты был Творцом? — спросил верующий.

— Да, — признался Сахар.

— Но, Сахар, — сказал верующий, — Бог вовсе не велит, чтобы человек перестал создавать музыку, даже если тот и нарушил закон.

Сахар улыбнулся.

— Бога никто не спрашивал.

— Сахар, — сказал наконец Гильермо. — Нас девять человек в бригаде, нас всего девять, и мы за много миль от других людей. Ты нас знаешь, Сахар. Мы, все до единого, клянемся на могилах своих матерей, что никогда никому ничего не скажем. Да и зачем нам это? Ты один из нас. Но пой, черт тебя подери, пой!

— Не могу, — ответил Сахар.

— Но ведь именно это предопределено тебе Богом, — уговаривал верующий. — Мы все делаем то, что нам больше всего по душе, и вот тебе на: ты любишь музыку, а не в состоянии пропеть ни одной-единственной ноты. Пой для нас! Пой вместе с нами! А знать об этом будем Только ты, мы и Бог!

Они все обещали. Они все умоляли.

И вот на следующий день, когда поклонник Роджерса и Хаммерстайна запел «Взгляни, любовь моя». Сахар принялся тихонько мурлыкать себе под нос. Когда верующий запел «Бог наших предков». Сахар стал тихонько подтягивать ему. А когда любитель народных песен затянул «Опустись пониже, мой милый Возничий», Сахар присоединился к нему и запел удивительно высоким голосом. Все засмеялись и захлопали, как бы приветствуя голос Сахара.

Сахар, само собой, принялся изобретать. Сначала, разумеется, гармонии, странные, непонятные гармонии, слушая которые Гильермо сперва хмурился, а потом, немного погодя, стал улыбаться и подпевать, почувствовав, насколько мог, что именно Сахар делает с музыкой.

А после гармоний Сахар принялся петь собственные мелодии, на свои же слова. Они изобиловали повторами, слова были просты, а мелодия и того проще. Однако он облекал их в удивительные формы, создавая из них песни, каких никогда и никто прежде не слышал; они звучали вроде бы неправильно, но тем не менее были изумительно красивы. Прошло совсем немного времени, и вот уже поклонник Роджерса и Хаммерстайна, любитель народных песен и верующий радостно или скорбно, весело или сердито распевали их, знай себе строя дорогу.

Даже Гильермо выучил эти песни, и они так изменили его тенор, что его голос, самый, (что говорить!) заурядный, стал каким-то удивительно прекрасным. Наконец Гильермо однажды сказал Сахару:

— Слушай, Сахар, ведь твоя музыка абсолютно неправильная, приятель. Но мне нравится, какое чувство она вызывает у меня в носу! Эй, ты можешь это понять? Мне нравится, какое чувство она вызывает у меня во рту!

Некоторые песни были религиозными гимнами. «Держи меня в голоде, Господи» пел Сахар, и бригада пела вместе с ним.

Были у него песни о любви. «Залезь в карман к кому-нибудь другому» пел Сахар сердито, «Твой голос слышу поутру» пел Сахар нежно, «Неужто все еще лето?» пел Сахар грустно, и бригада распевала вместе с ним.

Проходили месяцы, дорожная бригада менялась: один человек уходил в среду, а в четверг на его место заступал другой, поскольку на разных участках требовались разные навыки. Каждый раз, когда появлялся новенький. Сахар замолкал, пока человек не давал слово и можно было не беспокоится, что тайна будет сохранена.

В конечном счете погубило Сахара то, что его песни невозможно было забыть. Люди, уходившие из бригады Сахара, распевали его песни в других бригадах, в свою очередь члены этих бригад выучивали их и учили им других. Рабочие дорожных бригад пели эти песни в барах и на дороге: песни людям нравились, они быстро их запоминали. И вот однажды слепой Блюститель Закона услышал их песню. Он мгновенно понял, кто спел ее первым. Это была музыка Кристиана Харолдсена, поскольку в этих мелодиях, как они не были просты, по-прежнему слышался свист ветра в северных лесах, по-прежнему над каждой их нотой ощущалась тяжесть опадающих листьев, и… и Блюститель Закона печально вздохнул. Из своего набора инструментов он выбрал один особый, сел в аэроплан и долетел до ближайшего большого города, неподалеку от которого работала дорожная бригада. Слепой Блюститель сел в нанятую машину, и нанятый шофер доставил его туда, где дорога еще только начинала захватывать полоску пустыни. Там он вылез из машины и услышал пение. Услышав, как высокий голос поет песню, от которой заплакал даже незрячий.

— Кристиан, — сказал Блюститель, и песня прекратилась.

— Это ты, — сказал Кристиан.

— Кристиан, даже после того как ты лишился пальцев?

Остальные ничего не понимали — все остальные, кроме Гильермо.

— Блюститель, — обратился к нему Гильермо, — он не сделал ничего плохого.

Блюститель Закона криво улыбнулся.

— Никто и не говорит, что сделал. Но он нарушил закон. Вот скажем тебе, Гильермо, понравилось бы работать слугой в доме богача? Или не хотел бы ты стать кассиром в банке?

— Не забирайте меня из дорожной бригады, — сказал Гильермо.

— Именно закон определяет, где люди будут счастливы. Но Кристиан Харолдсен преступил закон. И с тех самых пор бродит по земле, смущая людей музыкой, которая вовсе не для них.

Гильермо понимал, что проиграл спор еще до того, как его затеял, но остановится уже не мог.

— Не делай ему больно, приятель. Мне было суждено слушать его музыку. Клянусь Богом, она сделала меня счастливее.

Блюститель грустно покачал головой.

— Будь честным, Гильермо. Ты честный человек. Его музыка только сделала тебя несчастным, разве нет? У тебя есть все, чего ты только ни пожелаешь в жизни, и однако из-за его музыки ты испытываешь грусть. Все время испытываешь грусть.

Гильермо хотел было возразить, но как честный человек заглянул в собственное сердце. И он понял, что эта музыка полна печали. Даже счастливые песни что-то оплакивали, даже сердитые песни почему-то рыдали, даже в любовных песнях, казалось, говорилось о том, что все умирает, а удовлетворенность — мимолетней всего на свете. Гильермо заглянул в собственное сердце, и там перед ним предстала вся музыка Сахара, и он заплакал.

Назад Дальше