Он обогнул сад, намереваясь присесть где-нибудь, но, выйдя к террасе, замедлил шаги и остановился. Ему послышался легкий, неясный шум.
Оссовский всмотрелся. Казалось, там никого не было, мрак окутывал дачу, сонная тишина царила кругом. Терраса смутно белела перед ним складками парусины; он пошел снова крупными, ясно раздающимися шагами, и вдруг тихий, напряженный вопрос, упавший в глубокое молчание, приковал его к месту:
— Это ты, милый?..
Оссовский вздрогнул, пораженный силой тоски и ожиданья, звучавшей в голосе женщины. Он замер, не двигаясь, смутно уверенный, что темнота скрывает его. Вопрос, казалось, еще звенел в воздухе, ища и не находя ответа. Оссовский постоял с минуту и затем тихо, на цыпочках, подкрался к опущенной парусине террасы; казалось ему, что его взгляд проникает в ее складки, к неподвижно сидящей женщине, к ее широко открытым, напряженным глазам… Прошла еще минута, другая, и Оссовский скорее почувствовал, чем увидел, что там кто-то тихо плачет.
Он удалился так же осторожно, как подошел, взволнованный и смущенный, охваченный состраданием и размышлением. Собственная его жизнь ярко вспыхнула перед ним; слова, подслушанные невольно, звучали в ушах, как обращенные к нему, эти трепетные слова, которым радовался и он когда-то давно…
Оссовский пробрался к окну своей комнаты и несколько мгновений смотрел в темноту, соображая и взвешивая мысль, невольно пришедшую в голову, потом слабо, но решительно улыбнулся, зная, что все равно не уснет. К тому же эта женщина, что сидит там… И жить здесь было бы достаточно тяжело.
Он встряхнул головой, как бы утверждаясь этим жестом в своем решении, поднялся на подоконник, отыскал, не зажигая огня, часы, сунул их в карман, удостоверился, что бумажник при нем, затем снова выпрыгнул в сад, притворил окно и, медленно подвигаясь вдоль изгороди, нащупал калитку. Задвижка бесшумно уступила его осторожному усилию, он запер калитку и вышел на улицу.
IIIЯрко освещенный пустой вокзал ожидал поезда. Оссовский заглянул в расписание и прошел на платформу с довольным лицом: ждать оставалось всего четыре минуты. Ему везло, если можно назвать счастьем обстоятельства, помогающие не спать.
Перед станцией в полутьме двигалось несколько пассажиров; они то садились, то снова принимались ходить, таская с собой пакеты, узлы, картонки. Чемодан, забытый Оссовским, вспоминался ему; он решил, что пошлет за ним после, перед отъездом.
Справа катилось медленное, едва слышное содрогание рельс; в тихой черноте воздуха горели, увеличиваясь, две красные точки. Протяжный, уныло смолкший гудок встрепенул публику, пассажиры выстроились на краю перрона, снова отходя в сторону, по мере того как вырастал паровоз, шумно пыхтя и громыхая скрепами рельс, дрожавших под огнем его фонарей движущимся красноватым отблеском. Оссовский взглянул налево — какой-то шикарно одетый господин, рисуясь, стоял на самом краю перрона, но когда паровоз подошел ближе, нервно попятился, оглядываясь и застегивая пальто. Оссовский усмехнулся, машинально шагнул вперед… Поезд резко дохнул ему в лицо стремительным движением воздуха, облако горячего пара хлынуло в глаза, мелькнули отполированные массивные поршни, грязное лицо машиниста, окна вагонов, движущихся все медленнее и медленнее. Поезд затрясся, удержанный тормозами, и стал.
Оссовский вскочил на площадку вагона и перевел дух. Острый холод испуга еще теснился в груди, руки слегка дрожали. «Еще успею…» — подумал он, улыбаясь собственному мальчишеству. Ему вспомнились рассказы про африканского охотника, знаменитого Беккера, приучавшегося не сходить с рельс, пока расстояние между поездом и им не уменьшалось до четырех шагов. После этой практики Беккер стал охотиться на слонов. «Чепуха, — сказал Оссовский, — страх непреодолим даже при твердой уверенности умереть».
Опять коротенькое слово «успех» вернуло его мысли в темную область прошлого. Он не сопротивлялся, усилия были бы слишком мучительны. Снова оцепенение завладело им; грустная покорность, с которой он отдавался тоске, нежила его болезненной лаской воспоминания… Хлопали двери, стучали колеса, дребезжали стекла; свечи в фонарях мигали и вздрагивали. Против Оссовского, в уголку вагона, свернувшись калачиком и похрапывая, спал молодой финн. Оссовский посмотрел на него с завистью; румяные щеки обеспечивали юноше богатырский сон до самого города.
Приехав, Оссовский немедленно разыскал клуб.
Его провели в отдельный, стильно убранный кабинет, и это неожиданное появление вызвало целую бурю восклицаний, рукопожатий, громкого смеха. Инженер заключил его в объятия; две молодые, слишком нарядные женщины выжидательно смотрели на них, тихо разговаривая между собой. Мелькали выхоленные усы, возбужденные лица, блестящие глаза. Здесь было весело.
— Почему поздно? Почему поздно? — приставал Михаил. — В первый же день надуть, а? Друг мой, святая душа на костылях, а? Ну, как же тебе не стыдно? Пристыдите его, господа… у-у ты!
Инженер был сильно навеселе. Его красивое бледное лицо вспотело и зарумянилось, темные глаза щурились, вспыхивая беглым, бесконечным огнем, галстук и волосы растрепались. Оссовский сдержанно улыбался, смущаясь, как всегда, в компании незнакомых людей.
Михаил продолжал упрекать его, и Оссовский сказал:
— Не ругайся, а представь себе, что, завалившись спать у себя в номере, я проснулся только к двенадцати. Надо было умыться, выпить кофе… Я бы не пришел даже, если бы не дело…
— Дело?! — сказал инженер. — Врешь ведь! Ну, дело ли, безделье ли — все равно!
— Ты послушай, — сказал Оссовский, понижая голос и стараясь придать своему лицу загадочное игривое выражение, — я тебе скажу вот что…
Он сладко улыбнулся и закончил, краснея:
— Не можешь ли ты написать письмо… под мою диктовку?
Инженер щелкнул языком и сделал большие глаза.
— Как это? — переспросил он. — Письмо? Зачем письмо?
— Ну да, простое письмо. Будь другом, сделай это сейчас. Выйдем в свободную комнату и… Хорошо?
— Я, конечно, согласен, — протянул Михаил, рассматривая Оссовского, — но ты…
— Все объясню, пойдем.
Инженер повернулся к столу и сказал дурашливым голосом:
— Мужчины и дамы!.. Друг моего детства, миллионер и заводчик, покровитель наук и искусства, Валерьян Филиппович Оссовский требует мою душу для нескольких минут уединенного покаяния!.. Простите великодушно!
— Прощены! — гаркнул осанистый брюнет, разглаживая бакенбарды. — Идите и не грешите!..
— А я приревную вас к мсье Оссовскому, — сказала высокая женщина с молодым лицом и усталыми большими глазами.
— К счастью, — улыбнулся Оссовский, — вы не успеете. Мы скоро.
Он вышел с инженером в пустой, ярко освещенный коридор. Михаил заглянул в бильярдную — там никого не было. Над ровной зеленой поверхностью стола мягко горели висячие электрические розетки.
— Можно здесь, — сказал инженер, присаживаясь к мраморному мозаичному столику.
— А чернила?
— Вот тебе карандаш и листок из записной книжки. Пиши. Да… я обещал рассказать… Ну, это что же… Лицо, к которому ты будешь писать, — женщина.
— Валер! — простонал восхищенный Михаил. — Так ты… ты разрешил себе?
— Что делать? — мягко улыбнулся Оссовский. — Я живой человек…
— Верно! Но как ты…
— Имей кроху терпения… Есть причины, видишь ли, вследствие которых я не желаю, чтобы у нее… были доказательства. Понял? Больше я ничего тебе не скажу… пока.
— Все равно я уже заинтересован… Говори же — что и как?
— Прежде всего, — сказал Оссовский, подумав и потирая сморщенный лоб, — напиши следующее: «Дорогая, милая… бесконечно любимая деточка».
— Очень хорошо! — одобрил инженер, бегая карандашом по бумаге. — Я как будто вижу ее: маленькая, плутовское создание, а в глазах — тысяча бесенят… Я напишу тебе тысячу любовных посланий, Валер… Дальше!
— Дальше: «Прости меня, дурака…»
Инженер рассмеялся и бойко написал: «дурака».
Дойдя до этого места, Оссовский задумался, озабоченно рассматривая фигуру приятеля, склонившуюся над столом, и решил, что, если убрать слово «сегодня», — догадаться будет весьма трудно. Поэтому он сказал просто:
— «Я так и не приехал…»
«Не при-е-хал…» — вывел Михаил и замурлыкал опереточный вальс.
— А почему ты не приехал, а?
Оссовский продолжал равнодушным, отчетливым голосом:
— «…а как мне хотелось быть с тобой… заглянуть в твои ясные глазки…»
— Я написал «глазенки»… — ничего, Валер?
— Ничего, — добродушно отозвался Оссовский. — Далее… «посадить тебя на колени»…
— «Ко… ле… ни». Так. Еще что?
— «…Ведь сегодня наш праздник… и я-то знаю… как твое маленькое сердечко дожидалось этого дня».
— «Ко… ле… ни». Так. Еще что?
— «…Ведь сегодня наш праздник… и я-то знаю… как твое маленькое сердечко дожидалось этого дня».
Здесь Оссовский значительно рисковал и скрепя сердце приготовился уже к какому-нибудь вопросу. Но голова инженера бесхитростно и доверчиво встретила эти слова, предназначенные неизвестной женщине. Оссовский перевел дух и стал диктовать дальше:
— «…Не сердись, дорогая… скоро приеду, а ты увидишь, как я тебя люблю…»
— Ты вдохновенно врешь! — не удержался Михаил, поднимая глаза. — Но… хорошо выходит. Написано.
— «…Я расскажу тебе маленькую сказку, и ты крепко-крепко уснешь…»
— Спокойной ночи. Затем?
— «…Жил-был козлик…»
— Коз-лик?! — расходился инженер. — Вот не подозревал в тебе этаких талантов!.. Ну, что же козлик?
— «…Серенький козлик… да».
— «Да» — неизбежно?
— Разумеется. Продолжай: «…вроде того, которого волки съели…»
— «Съели…» Такие обжоры!
— «Только этот был умный…»
— Сомневаюсь, но все равно. Есть.
— «…Вот он пошел гулять…»
— И получил насморк, Валер?
— Экий ты насмешник, Миша! Осталось совсем немного… Пиши: «А на лугу танцует маленькая козочка… беленькая, мохнатенькая…»
— Танцует! — вздохнул инженер, стараясь не улыбаться. — Значит — балет?
— Да. Ну… «Козлик и говорит: — Я вас люблю…»
— Энергично!
— «А козочка говорит: — Очень приятно!..»
— Действительно! — рассмеялся Михаил. — Все?
— Нет еще… «Так они стали жить-поживать да добра наживать…»
— Или, — сказал Михаил, — как это говорится… да: вам сказка, мне бубликов вязка.
— Последняя фраза, Миша: «Крепко тебя целую и обнимаю, крошка моя. Спи…» Написал?
— Да.
— Ну, спасибо, голубчик.
Оссовский взял бумагу из рук приятеля и внимательно перечитал написанное. Размашистый почерк инженера заполнил весь листок.
— Маккиавелли, — сказал инженер, смеясь и лукаво подмигивая, — не способен обмануть женщину!
— Надеюсь по крайнем мере, — вздохнул Оссовский. — Все мы на этот счет способны.
— Ну, однако… У тебя вон какой талант… Импровизация, вдохновение чувствуется…
— Льстец, — скромно отозвался Оссовский. — Ну, еще раз спасибо тебе.
— Пустяки! — Михаил встал, покачиваясь, и обнял Оссовского за плечи. — Ну, идем же!.. Эта тишина давит меня. Хочу шумов, криков и плесков… Идем!
— Послушай, — сказал Оссовский, ласково отстраняя его хмельную горячую голову, стремившуюся упасть на плечо друга, — я не пойду туда… серьезно. Я устал! Но выслушай…
— Ты всю жизнь был серьезным человеком, — пробормотал инженер, — так не изменяй же себе! Я с-слу-шаю!
Оссовский задумался, смотря в сторону. Потом, видимо затрудняясь, начал:
— Я сделал глупость, Михаил, и вот какую… Ты, пожалуйста, только не обижайся… Я думал отдохнуть здесь, у тебя, почувствовать себя не одиноким… Но сегодня… когда я остался один в гостинице, прошлое с новой силой разбередило мою душу, я почувствовал как нельзя больнее, что никогда и ничем не вытравлю ни дней радости, ни дней тоски… Потом… потом сравнил тебя и себя… Ты моложе, счастливее, любим и любишь… Может быть, это низко и недостойно меня, не знаю, но подумай — жить вместе, под одной кровлей… видеть вас обоих — живое, мучительное воспоминание… Нет, нет! Я поздно сообразил это, но, сообразив, успокоился: я уезжаю завтра.
— Валер! — прослезился расстроенный Михаил. — Ты бредишь… ты нездоров… Я все понимаю… Хорошо… но ведь это же свинство с твоей стороны, а? Показаться и упорхнуть… а? Валер?
— Приходи утром, мы простимся как следует. Да, я переменил номер и… кажется, забыл какой… спроси у швейцара.
— Ну, хорошо, — пробормотал ошарашенный инженер, — у швейцара… но… вот тебе и история! Давай же хоть поцелуемся, а?
Он повис на шее Оссовского и начал его душить. Валерьян не сопротивлялся, но облегченно вздохнул, когда объятия кончились.
— Иди же, иди, Миша, — сказал он расстроенному, охмелевшему человеку, — там ждут, неловко.
— Доставьте немедленно.
— Теперь два часа, ваше-ство, — сказал комиссионер. — Поездов нет.
— А вы возьмите извозчика и пообещайте ему на чай. Вот вам двадцать.
Посыльный согнулся так низко, что можно было опасаться за целость его спины. Оссовский надел пальто, шляпу и вышел из подъезда.
Еще не светало, но в мягкой прозрачности воздуха чувствовалась тонкая свежесть недалекого утра. Пустынные улицы тянулись к темному небу крышами многоэтажных домов; кое-где дремали одинокие извозчики. Шаги Оссовского мерно звучали в тишине, гулко раздавались под арками ворот. Сонные фонари горели на перекрестках, расстилая по мостовой бледный, удрученный свет. Оссовский дышал полной грудью, рассеянно подвигаясь вперед, подавленный напряженным молчанием огромного города…
Он взял извозчика и поехал в ту же гостиницу, откуда выехал сегодня, рассчитывая пожить в тишине укромного, загородного местечка под одной крышей с приятелем. Дорогой он вспомнил Елизавету Сергеевну, письмо и грустно улыбнулся при мысли о радости, с какой будут перечитаны эти строки. Дача смутно рисовалась его воображению, он мысленно проникал в спальню, где, может быть, теперь уже спит тоненькая, наплакавшаяся женщина. Звонок разбудит ее, она получит письмо и прочтет… конечно, не один раз. Снова заснуть ей будет легче.
Оссовский дремотно улыбнулся, чувствуя приближение настоящего, давно желанного сна, и казалось ему, что он слышит тихий, растроганный, полусонный шепот засыпающей женщины:
— …А на лугу танцует маленькая козочка… беленькая…