Первое утро дома, первый наш отпуск…
— Не хотела тебя расстраивать… — сказала мама… — Знаешь, кого похоронили неделю назад? Фриду… Она была в том автобусе, на Гива-Царфатит… Если б ты видела, сколько пришло народу! Все дети слетелись за день, Бени успел из Франкфурта, Миха — из Парижа… Бедный Йосеф постарел сразу на двадцать лет…
Это была соседская семья, которая возилась с нашим нелепым семейством в самом начале. Фрида… Она подарила нашей четырехлетней дочери первую куклу Барби, купив ее за немыслимую цену — 120 шекелей. Эта волшебная кукла своими пластмассовыми объятиями раскрыла очарованному ребенку объятия целой страны…
И вот я стояла на одной из дорожек Гиват-Шауля, иерусалимского кладбища, перебирая в кармане плаща несколько гладких камушков, подобранных для того, чтоб положить на могилу Фриды. На свежую могилу Фриды. И я безнадежно заблудилась.
Я опять достала листок, на котором мама нарисовала ориентиры. От главного входа — направо, сказала она, потом резко взять вниз, потом налево до конца аллеи… Да, но мама была здесь неделю назад. А за этот короткий срок Иерусалим взрывался трижды, следовательно…
— Что ты ищешь? — окликнул меня мужской голос на иврите.
Я оглянулась. Серый минибус стоял в тени высоких туй, рядом с колонкой, из которой набирал воду в ведро пожилой человек в черных брюках, белой рубашке и черной жилетке. В Москве этот прикид выглядел бы вполне концертным, здесь же не оставлял сомнений в социальной принадлежности данного господина. Высокий, сухощавый, с аккуратной седой бородкой, в черной шляпе, он выглядел так, как выглядят в Израиле еще несколько тысяч религиозных мужчин…
— Ты что, заблудилась?
— Не могу найти могилу…
— Подожди, — сказал он, — сейчас управлюсь и помогу тебе.
Он мыл один из памятников неподалеку. Я подошла и, чтобы не стоять праздно, подобрала с расстеленной на земле газеты сухую тряпку и стала вытирать отмытый им, коричневый, с золотой искрой, гранит памятника.
— Ну, вот… — сказал он удовлетворенно, скатывая рукава белой сорочки и застегивая манжеты… — Теперь займемся твоим… Скажи имя и дату смерти…
Связался с кем-то по мобильному телефону и минуты две ждал ответа, пока кто-то там сверялся в своей базе данных… Господи, подумала я, похоже, все мы навеки пленники различных баз данных…
— Это не здесь, на другом конце кладбища… — он махнул рукой. — Отсюда далеко… Садись, я подвезу тебя…
…И довольно легко нашли мы холмик со свежей табличкой над Фридой. Я наклонилась, аккуратно выложила камушки в изголовье… И, как обычно бывает со мною на кладбищах, не чувствовала ничего. Знала, что тяжко будет потом — сегодня вечером, или ночью, когда я внезапно проснусь часа в два и до рассвета буду вспоминать все, что связано с Фридой и ее семьей, с Фридой и нами, с Фридой, нами и ее детьми, разлетевшимися сейчас по разным странам…
Мы постояли еще несколько минут. Он — терпеливо за моей спиною. Может, думал, что в этой могиле лежит кто-нибудь из родных. В сущности, так ведь оно и было…
Он наклонился и вгляделся в дату смерти.
— Не старая… — пробормотал он… Впрочем, ему и так все было ясно… С газетных полос улыбались и улыбались лица все новых жертв…
— Раньше… — медленно проговорил он… — Раньше, бывало, человек погибал тоже страшно, но, по крайней мере, его клали целым в гроб. Его прах пребывал в благочинном покое и ждал себе воскресения из мертвых. А сейчас? Тебя разрывает в куски, от тебя летят клочья, твое бедное тело превращается в огненные брызги, в кровавые ошметки, и нет никакой надежды, что когда придет Спаситель, ты облачишься в плоть и выйдешь ему навстречу — радоваться и плясать. Тебя и за гробом достает безумие распада, безумие распада нашего мира…
Я оглянулась, посмотрела вверх — идти было далеко.
— Садись в машину, — сказал он, — хватит, поедем… Тут пока нечего делать… Это потом, позже, тебе придется не забывать про ведро и тряпку, и про ножницы — подрезать кусты… Здесь еще год-два будет красиво… Эти кусты, не знаю их названия, — так быстро растут и такими цветут яркими цветами, — сердце улыбается… Не благодари, не благодари! Как же не помочь в этом…
— …А сейчас ты куда? — спросил он, когда мы подъехали к воротам.
У меня было несколько встреч в центре, в районе Русского Подворья. Он сказал: мне тоже в город, я подвезу…
— У тебя большая машина, — заметила я, — много детей?
— Нет! — сказал он неожиданно резко. — Двое. Она принесла мне только двоих!
Я взглянула на него сбоку. Он проговорил это в сердцах, даже усы встопорщились. Застарелая обида на жену…
— Тебе надо бы усы подстричь, — сказала я, — тебе есть, наверное, неудобно…
— Я не стригу ничего, — сказал он. — У меня борода до колен.
Мы как раз стояли на светофоре; он задрал голову, показывая, что борода его аккуратно завернута и сколота под подбородком английской булавкой. Сноровисто распустил ее, раскатав по животу, и так же быстро опять завернул, как солдатскую скатку, тщательно сколов.
— Детей только двое. Да и то, дочь вышла замуж, а у свекра магазин в Нью-Йорке, и теперь он их туда увозит, вместе с внучкой… А младший — неизвестно по какой дороге пойдет… Сама знаешь — какое сейчас положение повсюду. В религии — тоже… А машина… Это я вожу тела.
— Тела?
— Ну, покойников…
Я невольно оглянулась, он это заметил.
— Не бойся, — сказал он, — чего уж тут бояться. Я получаю их чистыми, обработанными… Тебе неприятно?
— Да нет…
— Понимаешь, кто-то должен этим заниматься…
Тут зазвонил его мобильник и с минуту он договаривался о чем-то, попросил меня записать на листке какой-то адрес в районе Кирьят-Йовель…
— Просят перевезти семью с квартиры на квартиру, — пояснил он мне, — бесплатно, конечно… Там куча детей, кое-что из мебели, какое-то стекло… Они бедные, платить нечем… — усмехнулся и добавил: — Моя Парнаса!
…На Еврейском перекрестке, на углу улицы Штраус, меня окликнул знакомый художник, и те две-три минуты, пока светофор держал красный, мы успели перекинуться новостями…
— Жаль, что вы сейчас в Москве, — сказал наш знакомый. — Тут сейчас отличная халтурка обломится: муниципалитет дает художникам расписать львов…
— Львов?! Где?
Светофоры выкатили желтые горошины. И, торопясь, уже в движении, художник докрикнул в уличном шуме:
— Выдают бетонную болванку — сидящий или стоящий лев, и расписывай себе на здоровье, что только в голову придет! Для настроения публики… Не вешайте мол носы, ребята, — жизнь прекрасна! По всему Иерусалиму будут…
…зеленый! Толпа двинула — как обычно на этом перекрестке — в разных направлениях, наш знакомый махнул, досылая привет Борису рукой, а не голосом, и исчез в толпе…
…До встречи с другом у меня оставалось еще минут пятнадцать. Я купила в киоске свежий номер газеты и тут же развернула. Все шло своим чередом: во Франции, в Авиньоне подожгли синагогу… Арабские школьницы и их родители вышли в Париже на демонстрацию против учителей-евреев… Евросоюз требует от Израиля… Америка выступает с новыми инициативами…
Перевернула листы: в разделе «Культура» на соседних колонках шел спор двух журналистов на любимую, давно расчесанную тему. Отвратительное мракобесие — запрет на исполнение музыки Вагнера в Израиле — длить долее недопустимо, писал один, мы позорим себя перед просвещенным миром, потакая националистически настроенному плебсу… Другой — в соседней колонке — отвечал, что ждать осталось недолго. Еще год-три, ну, пять, и уйдет в лучший мир этот националистически настроенный плебс — все те, кто чудом, волею небес или благодаря мужеству скрывавших их праведников ускользнул от окончательного решения еврейского вопроса — термин, изобретенный, кстати, великим Вагнером, — те, кто выжил, несмотря на все опыты, производимые над ними любителями Вагнера под музыку его же… Словом, еще чуточку терпения и Вагнер, конечно же, восторжествует в Израиле, как, возможно, и окончательное решение еврейского вопроса…
Обычная беспощадная драка ногами без всяких правил, какие бывают у нас только между своими…
Подняв от развернутой газеты взгляд, я увидела в витрине цветочного магазина неподалеку вывешенные флажки Англии, Франции и Германии, крест-накрест перечеркнутые черной краской. Над ними висел рукописный плакат: «Я байкотирую этих выблядков. А ты?»
А за стеклом магазина покупал цветы мой старый друг, с которым минут через пять мы должны были встретиться в соседней забегаловке. Этот упрямый человек лет двадцать пять уже знал, что я не люблю срезанных цветов, и все-таки каждый раз покупал гвоздики, в память о тех, еще ташкентских гвоздиках, которые — и тогда вполне случайно! — были у меня в руках в нашу первую встречу.
Я подошла, когда он расплачивался, и сказала:
Я подошла, когда он расплачивался, и сказала:
— Опять гвоздики?
И мы обнялись, как после долгой разлуки, хотя перед отъездом в Россию, с полгода назад, виделись — как всегда на бегу — в Хайфе. В последнее время мы встречались в самых разных концах Израиля и всегда на бегу, потому что мой друг, сделавший в Стране ошеломительную карьеру в полиции, с недавних пор возглавлял одну из групп по борьбе с террором на Севере страны. Мне повезло, что на этот раз я перехватила его в Иерусалиме.
— У тебя уставший вид, — сказала я, когда мы забились в самый дальний угол ресторанчика и сделали заказ, что-то плебейское: горячие питы, индюшачья шварма, салж-хацилим — расхожий, но все-таки вкусный набор средиземноморской скатерти самобранки.
— Я-то, по крайней мере, имею на это право, — возразил он. — Я в последний раз спал бог знает когда. А вот ты почему выглядишь, как загнанная овца?
— Нет, я — загнанный пастух… Измученный пастырь жестоковыйных московских овец.
— Что, не едут люди?
— Не очень…
— Ну, их можно понять. Знаешь последний наш анекдот? Что такое «русская рулетка» — известно всем. А вот «израильская рулетка» — это когда человек приходит на автобусную станцию в Иерусалиме и садится в первый подошедший автобус…
— Да, смешно… Сеня, — спросила я, — что будет, а?
— Спроси что полегче… Дай-ка я лучше расскажу тебе последнюю хохму.
И пока мы ели шварму и намазывали на куски питы остро-пряную размазню баклажанного салата, он рассказывал мне эту хохму:
Некий очередной террорист-самоубийца неудачно подорвал себя, не до конца. В бессознательном состоянии его привезли в Иерусалимскую клинику «Адасса». Неотлучно при нем находился офицер израильских сил безопасности, врачи боролись за его жизнь, так как очень важно было выудить из него сведения о тех, кто засылает таких вот ребят, мечтающих о семидесяти гуриях в бесплатном раю… Словом, когда этот парень наконец открыл глаза, в мутной пелене вокруг себя он увидел все белое — стены, бесплотные силуэты в белом. Над ним склонилось лицо с внимательным тяжелым взглядом.
— Я… в раю?.. — простонал террорист.
— А ты как думаешь, — участливо спросил в ответ обладатель пронзительного взгляда, — в раю бывают евреи?
— Конечно, нет, — ответил террорист-неудачник.
— Ну, значит, ты не в раю, — заключил полковник сил безопасности и велел везти бедолагу на допрос…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дважды за этот куцый отпуск меня тягало начальство в Долину Призраков… Полдня я угробила на какое-то совещание, потом еще день — страшно и непотребно ругаясь про себя, — на встречи с каждым из начальников. А игнорировать было никак нельзя: деликатность ситуации заключалась в том, что в Иерусалиме шли неутихающие феодальные войны между главами департаментов. Именно тамошние босховские и брейгелевские персонажи, их застарелые или свежие междоусобные распри формировали принципы кооперации или, наоборот, противостояния департаментов в России. Все это было похоже на отражения в озере деревьев, растущих на берегу, или облаков, плывущих по небу, и точно также любого камня, брошенного с берега в воду, было достаточно для того, чтобы отражение разбилось, замутилось, пошло рябью… Стоило поссориться начальникам двух, прежде дружественных, департаментов в Иерусалиме, как в Москве у нас летели к чертовой матери налаженные проекты.
Пробегая по коридору второго этажа мимо кабинетов, поймала себя на том, что читаю имена на табличках. Ни одного Азарии на глаза не попалось. Уже выходя из здания, я спросила у охранника, сидящего над присутственным журналом, в котором отмечались все посетители Синдиката:
— Слушай, в каком департаменте сидит Азария?
— Азария? А фамилия? — спросил тот.
— Фамилии не знаю…
— Так выясни в департаменте Кадровой политики, а то я здесь недавно, не со всеми знаком…
Я поленилась возвращаться, опасаясь, что меня перехватит еще какой-нибудь начальник. Ладно, подумала, успеется. В конце концов, отзовется же он когда-нибудь на мои страстные оклики…
Вышла, и сразу увидела на противоположном углу улицы старого шляпника. Он так и сидел на своем высоком табурете, будто никуда не отлучался с него все те месяцы, что меня здесь не было. И вдруг — через дорогу! — он узнал меня и стал приветливо зазывать ладонью, что-то хрипло выкрикивая…
Я переждала поток машин и подошла к нему. Моя черная шляпа висела на болванке точнехонько на том же месте.
— А я узнал тебя! — начал он. — Сказал себе: это та куколка, которой идет черная шляпа…
— Это та куколка, — перебила я, чтобы сразу сбить с него елейный тон зазывалы, — которая умеет торговаться и ни за что не даст себя облапошить.
— Конечно, конечно! — спохватился он. — Сядь вот сюда, я угощу тебя настоящим турецким кофе…
Вытащил из-под прилавка пластиковый табурет и достал из сумки термос. — Как тебе нравится погодка?
— Февраль, — отозвалась я, неожиданно для себя усаживаясь. — …А ты что, так и сидишь тут весь день?
Он развел руками:
— Мой бизнес… Я сижу на этом углу тридцать восемь лет, с Божьей помощью…
Не много же наторговал с Божьей помощью за тридцать восемь лет этот старый хитрован, если не может снять приличный магазин…
— А ты плюнь на заработки, поезжай куда-нибудь, отдохни…
Он покачал головой:
— Не-ет, не могу… Кто ж меня заменит? Я ни разу никуда не выезжал из Страны… А куда? Куда, спрашиваю тебя, ехать? И что я там увижу такого, что хотелось бы мне прижать к сердцу?
Он достал откуда-то одноразовый стаканчик, дунул в него, выдувая пыль, отвинтил крышку с термоса, и черная дымящаяся струя кофе, благоуханного даже на расстоянии, нырнула в стакан…
— Ты поэт, — заметила я, отхлебнув глоток. — А! Замечательно… Крепкий…
— Страшно, — сказал он, качая головой, — страшно упали цены…
— Да? — оживилась я, — и на сколько же упала цена на мою шляпу?
Он спохватился:
— На эту? Побойся Бога! Эта — ручная работа, можешь свернуть ее в трубочку — ей ничего не…
— Слышали эту песню… Ты хочешь сказать, что падают зарплаты, падает уровень жизни, рушится экономика, а эта сраная шляпа пребывает в благоденствии своих 70 шекелей?
— Эта уникальная шляпа — оглянись, найдешь ли ты такую во всем Иерусалиме, — по-прежнему остается в своей небольшой стоимости…
— Тогда ты будешь носить ее сам.
Я допила кофе и выбросила стаканчик в мусорный бак.
Наперерез из кустов к помойке, вздыбив хвост, галопом промчалась скаковая кошка. На углу улицы красовался щит с глазастым трамваем, что вываливался на прохожих, как бы удивленно читая надпись внизу щита, о сроках сдачи работ на данном участке пути…
— Перекопали весь город, — заметила я, — ноги обломаешь, пока пройдешь… И ничего толкового пока не видно… Ты веришь в этот трамвай?
— А, — сказал он, — слушай, Иерусалим Тита пережил, римский плуг, арабских коз… Ну, так пойдет здесь трамвай, или не пойдет здесь трамвай…
А вот сколько, скажи… положа руку на сердце, ты дала бы за эту шляпу?..
— Когда я торгуюсь, то не кладу руку на сердце, оно у меня для других целей… Но сорок шекелей по-прежнему мне не жалко.
И еще в течение минут десяти мы оба наслаждались нашим бессмысленным торгом. Я не собиралась зимой покупать летнюю шляпу, он знал это и не хотел прежде времени спускать цену… Февральский ветер пощипывал веки, стыли руки без перчаток, которые я не взяла сегодня из дома, обманутая дневным теплом. Бесстыжий трамвай со щита пытался заглянуть за угол, где стояли два мусорных бака, словно был одержим желанием увидеть — чем там лакомятся трое отважных иерусалимских кошек…
— Ладно, — проговорила я, поднимаясь. — Бог даст, будет и лето на этой улице… Тогда и продолжим нашу захватывающую беседу…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
За два дня до нашего возвращения в Москву им удалось взорвать кафе в центре Иерусалима, — чудесное уютное кафе, любимое место встречи студентов. Я не раз бывала там, помнила интерьер: старые кованые лампы на цепях, свисающих со сводчатого потолка, плетеные этажерки с книгами современных писателей, антикварные круглые столы с венскими стульями, и по углам — несколько потертых «вольтеровских» кресел, накрытых пледами… Это было время ланча, перерыв между занятиями в академии Бецалель и двух колледжах неподалеку.
Одиннадцать убитых, двадцать девять — раненых… Вот что мучит меня, от чего я никогда не могу отвязаться: я представляю себе дальнейшую жизнь тех, кто выжил, — всех этих моих ночных попутчиков до рассвета… этих счастливчиков, о которых никто и не говорит, о которых впоследствии не вспоминают, поскольку поспевают новые жертвы; тех, кого политики, журналисты, дипломаты вообще не принимают во внимание, — я представляю себе дальнейшую долгую жизнь этих везунков, до конца обреченных на костыли, протезы, коляски, на собаку-поводыря, на клинику для душевнобольных…