Его доброжелательность прорывалась не только в дружественности тона. Стараясь всех примирить со всеми, он оглаживал, приобнимал за плечи, целовал ручки сидящих вокруг дам. Были бы у нас все такие Главные Раввины России, мы бы горя не знали…
— Нетужпосто-о-ойте!!! Посто-о-ойте!!!
Клара вскочила, бурно дыша, сжимая в руках вишневую сумочку в тон туфлям и столу.
Вот интересно, подумалось мне, это цветовое совпадение или намеренно подбиралось… Очевидно, она почувствовала удобный для истерики момент. Уже несколько раз я присутствовала при истериках Клары, грянувших в нужном месте и в нужную минуту, словно она каким-то сверхчутьем ловила ТО мгновение, словно кто-то стрелял над ее ухом из стартового пистолета…
— Сижу и слушаю!!! Не могу пости-и-ичь!!! Не укладывается в моей голове-е-е!!! Значит, выступают все, кто угодно: раввины, певички, послы и ослы… а мы, стражи Памяти Народной!!! Мы, беззаветные служители вечного набата Катастро!!!..
Достигнув высочайшей трагической ноты, она оборвала вопль, зарыдала, и, швырнув сумочку на пол, выбежала из конференц-зала. Савва вскочил, подобрал сумочку, бросился за ней следом.
Наступила тишина. Все вздохнули с облегчением.
Биньямин Оболенски попросил Митю налить еще чаю.
Сидящие вкруг роскошного стола в этом уютном зале в новеньком офисе УЕБа сделали вид, что только что произошедшая сцена — просто раскат грома, пророкотавший за окном. Собственно, так оно и было.
— Господа, — сказал, поднимаясь, Берл Сужицкий. — К сожалению, я должен покинуть это достойнейшее общество. Главный раввин России Залман Козлоброд в три часа участвует в телемосте между Папой Римским, Главным муфтием России и еще несколькими официальными лицами. Я обязан присутствовать… (веселый обруч катился и катился по переулку, мелькали босые пятки, ловко лягая преследователей)… Подводя итог нашей беседы, могу только повторить: мы рады участвовать в Вечере Памяти Шести миллионов, мы готовы удвоить сумму. Но господин Залман Козлоброд, как официально признанный властями Главный раввин России, должен открывать наш Вечер…
— Береле, а к ночи ты освободишься? — спросил Мотя Гармидер, вскакивая и провожая Берла к дверям, обнимая того за плечи… — Ты помнишь, что задолжал мне партию в бильярд…
Они скрылись за дверью. Виктор, зам. по финансам Совета, вздохнул и проговорил:
— Вот как хотите, а следует покрыть всех раввинов одним Гройсом. И все выиграют. И Вечер выйдет просто конфеткой!
Митя перевел его реплику Оболенски.
— Нет! — сухо проговорил глава УЕБа, сверля всех сидящих за столом тяжелыми глазками кобры. — Гройс и так за последнее время приобретает какой-то непропорционально значимый вес в международном еврейском движении. Он — везде. Того и гляди придет открывать Вечер Памяти, а по инерции откроет еще один новый Конгресс Шести Миллионов Погибших.
Я с интересом взглянула на Оболенски. Впервые в нем проявились проблески юмора, хоть и мрачноватого.
— Полагаю, на сцене все же должны появиться и Колотушкин и Козлоброд, надо только продумать порядок выступлений…
— …при условии, что вести Вечер и объявить минуту молчания должна только я! — добавила Клара, появившись в дверях с сумочкой под мышкой.
— …если ты помолчишь хотя бы минуту, — сострил за ее спиной вернувшийся Мотя…
Стенографистка строчила… Бумаги у нее было достаточно. Пепел погибших, как и в прошлые годы, исправно стучал в сердца.
Рутинное собрание глав еврейских организаций Москвы продолжилось.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из «Базы данных обращений в Синдикат».
Департамент Фенечек-Тусовок.
Обращение №1.837:
Спотыкающийся женский голос:
— Ох, к вам не дозвониться… Значит, так… нас четверо: бабушка, мать, восьмиклассник и труп моего погибшего брата. Все хотим взойти в Страну… Что эт вы не понимаете? Ну, прах, пепел, в урне… Мы без него — никуда… Я что звоню: я слышала, что у вас там к пеплу плохо относятся… ну, в смысле, против, чтоб покойников жечь… Так куда ж мы… Ах, да?! Можно?! Вот это здорово! Тогда запишите нас, мы все — Прохоровы: бабушка, мать, восьмиклассник и прах… В смысле, — пепел…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
глава четырнадцатая. «…со всех прелестнейших имений…»
…Вечером «Красной стрелой» я выехала в Санкт-Петербург… Где-то там, на берегу Финского залива, в пансионате «Балтиец» мои питерские коллеги проводили тусовку по технологии пиар-компаний, и меня пригласили выступить перед участниками…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Microsoft Word, рабочий стол,
папка rossia, файл piter
«…к номерам, подобным тому, в какой я вселилась в „Балтийце“, привыкнуть невозможно, как невозможно привыкнуть к неизбежным унижениям… Дело не в бедности. В самой неказистой комнатке какого-нибудь дешевого пансиона Амстердама, Парижа или Рима все же нет этой удручающей безлюбости пространства, заброшенности, бесконечного безразличия к тому, кто войдет в эту комнату, ляжет на колченогую кровать, упрется взглядом в ободранные тусклые обои…
…Моя лекция была назначена на три, оставалась еще бездна времени. Я надела толстый, в три нитки, свитер, вышла и, спустившись к дороге, с километр шла в соснах, по тропке, бегущей вдоль шоссе. И все время помнила, что слева от меня тянется тускло-белесое зимнее море, море моей первой любви и первого крушения, после которого — пора уже в этом себе признаться, — я двигаюсь по жизни наощупь, проверяя людей и предметы на прочность, не доверяя собственным ногам, ступающим по твердой земле…
Потом все-таки свернула к морю…
Я не была здесь двадцать семь лет… Зимний берег оказался пустынен, широк и застлан снегом, испещренным вороньими и чаечьими следами…
Как, в сущности, жалка и мимолетна наша молодость, с ее непобедимой уверенностью в несокрушимости мира — моря, сосен, мерной бесконечности прибоя, гладкости собственных бедер, тонкости рук, густоты кудрей… Смешная и трогательная вера во владетельную уместность твоего существования во всем этом всеохватном бессмертии… Между тем, проходит лето, проходит еще двадцать шесть лет, и вот ты идешь вдоль ломкой ледяной кромки все того же берега, мимо скрипучих чаек, — в теплом свитере, сутулясь, покашливая и думая о том, что надо бы наложить перед сном на лицо питательный крем, а то кожа сохнет…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Мне приснились морские львы, какими я видела их на причале в Сан-Франциско. Они громоздились друг на друга, переливаясь антрацитово-атласными черными телами, и сверху, с террасы ресторана, где мы стояли с пожилой внучкой великого русского композитора, были похожи на огромных слизней. И они ревели. Мы разговаривали громко, стараясь перекричать их, но это было бесполезно. Что-то она говорила мне важное, что-то такое, что говорят нечасто в жизни чужим людям, и по лицу я видела, что она хочет быть услышана… Но ее слова тонули в ревущем лае морских львов, — или котиков? — и ничего, ничего не было слышно…
Я проснулась от их рева и несколько мгновений лежала, не понимая — где я, откуда сюда доносится любовный рев морских львов. Потом вспомнила — убогий номер пансионата «Балтиец». Я потянулась и нащупала кнопку допотопного бра над головой, не веря, что оно зажжется. Но оно зажглось. Часы показывали два тридцать ночи. Откуда котики?!
Наконец поняла: всюду жизнь… Любовный рев за тонкой стенкой соседнего номера шел на «крещендо» — незримая баба выслуживалась. Верный признак фригидности, — ибо по-настоящему чувственная женщина всегда немного эгоистична, и в этой совместной охоте, в этой спаренной погоне за вспышкой наслаждения, она вслушивается в себя, ловит сполохи приближающегося глубинного огня, чутко сторожит безмолвный взрыв в потаенном ущелье…
…Где-то в стороне окна, на подоконнике, куда вчера вечером после лекции я забросила сумку, звонил мой мобильник. Утробно и назойливо зудела мелодия «К Элизе», — изящная бетховенская штучка, которую когда-то я так любила… Я поднялась, принялась в темноте отыскивать своего бурундучка в недрах сумки, не находя, чертыхаясь… Наконец нащупала…
— Ты знаешь война и мир? — спросил голос Клавдия.
Черная стена елей и пихт за окном кривыми ножницами изрезала лист бледного северного неба…
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, ты знаешь Толстой?
— Знаю, — сказала я глухо, не веря, что это я стою здесь, босая, что это я здесь стою перед окном, глядя на черную аппликацию леса на застиранном драненьком небе, вслушиваясь в нереальный голос, коверкающий русские слова…
— Тогда ответь — сколько там слов!
— Тогда ответь — сколько там слов!
— Клавдий, ты где? — спросила я после паузы осторожно. Судя по тому, что Клава говорил по-русски, рядом с ним находился кто-то, заинтересованный в результате нашей беседы. — Откуда ты звонишь?
— Я в Самаре. Неважно. Ты знаешь Толстой или нет?
— Что тебя интересует?
— Сколько слов в эта книга?
— Я не считала, — сказала я терпеливо. — На что тебе?
— Говорят, в ней триста слов.
— Это глупости, — сказала я. — Толстой — великий писатель. «Война и мир» — великая книга, это несколько толстых книг.
— Значит, ты не знаешь, сколько в ней слов.
— Нет, не знаю.
— Ага, вот видишь! — торжествующе закричал он, — значит, есть того, что ты не знаешь!
— У тебя все в порядке?
— У меня все в толстом порядке! Я в аэропорте, и я поспорил на бутылка водка, что в эта книга больше триста слов.
Это означало, что Клава сильно пьян. Обычно ему не изменяла здравая солдатская сметка. Я даже предполагала — с кем он поспорил. Был там, в Самаре, еще один интеллектуал — наш синдик широкого профиля Кузя Кавалерчик. Вот он-то как раз и мог быть родоначальником подобных мятежных идей, да еще глубокой ночью.
— Будь здоров, — пробормотала я.
— Постой! Ты любишь корабль?
— Что-что?! Какой корабль?
— Мы будем делаем круглосветлый восхождение. Тут умные люди придумать проект, его маму. Ты когда-нибудь знаешь, как мыкать невеста на Кавказ?!
— У-мы-кать, Клавдий. Умыкать невесту.
— Да, да, — воскликнул он нетерпеливо, — ты знаешь русского языка лучше меня. Мы будем у-мы-кать растерянных му-до-зве-ней, да?
— Мудозвонов…
— Да, большой пикник! Мы им делать большой круглосветлый пикник, чтобы они вспомнить свою маму — Исраэль. Да, Норувим! Ты будешь рыбак? Ты ловишь большая рыба в Синдикат, да?
В отдалении пророкотал что-то неразборчиво ласковый баритон.
— Ну, ладно, спи, — миролюбиво сказал Клавдий то ли мне, то ли Клещатику, который почему-то оказался в Самаре, в аэропорту.
Я свернула мобильнику шею и рухнула на хлипкую койку пансионата «Балтиец».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Microsoft Word, рабочий стол,
папка rossia, файл sindikat
«…бывают моменты, и довольно часто, когда мне хочется ущипнуть или уколоть себя — настолько происходящее напоминает сон. Нет, скорее, все это напоминает какой-нибудь Яшин комикс.
Когда, в первые же выходные после приезда, мы поехали в Переделкино — показать дочери музеи Чуковского и Пастернака, она вдруг крикнула посреди Минского шоссе:
— Смотрите!!! Смотрите!!! Наш автобус!!!
— Ты совсем спятила со своей ностальгией, — сказала я.
— Говорю тебе, это автобус «Эгеда»! Они даже надпись на иврите не закрасили!
— А я говорю тебе, что ты сошла с ума.
И еще минут пять мы ссорились, мирились, ссорились… на эту богатую тему…
А вчера на перекличку синдиков заглянул Гоша Рогов — выяснить у Панчера сколько юных стражей Сиона тот намерен отправить в «Пантелеево», и, пожевав губами, обронил, что закажет, пожалуй, через Ной Рувимыча «два этих ваших, красно-белых аиста»… Что означает это, о, Боже, как не сон?
…А на днях, совершенно случайно, узнала — чем подрабатывает мой Слава днем, в свободные от наших поездок часы. Это произошло неожиданно, когда, попрощавшись с Норочкой Брук у метро «Динамо», я решила заскочить в Литфонд, взять на три свободных праздничных дня путевки в Переделкино. Возле подъезда одного дома на Красноармейской стоял приметный минибус с черной надписью на боку — «Ритуал». Задние дверцы его были раскрыты, двое мужчин вытаскивали пустой гроб. Из минибуса доносились знакомые позывные радио «Святое распятие», что вполне уместно монтировалось со всей картиной скорбного ритуала.
— «Бог есть огнь, согревающий и разжигающий сердца и утробы. — Зазвучал из открытой машины возвышенный тенор. — Итак, если мы ощущаем в сердцах своих хлад, который от Диавола, ибо Диавол хладен, то призовем Господа, и он…» — возвышенный тенор вдруг оборвался, что-то щелкнуло, захлебнулось икотой, и бойкий тенор же, отчего показалось, что мгновение назад звучавший голос воспрял от святых раздумий, вдруг заголосил:
Шел по улице Тверской,
Меня ёбнули доской!
Это что за мать ети —
Нельзя по улице пройти!
Пораженная совпадением радиодуэта, я ускорила шаги и поравнялась с минибусом. Третий мужчина — тот, что стоял в машине посреди бумажных венков, лент, черных туфель-лодочек… плоских, словно отутюженных, белых тапочек… и придерживал пустой гроб, помогая двум другим осторожно спустить его на землю, поднял бритую голову, и я увидела знакомый татарский прищур и белый шрам на скуле. Секунду он смотрел на меня, и вдруг подмигнул, как ни в чем не бывало.
Между тем гроб был спущен на попа и прислонен к дверям подъезда, Слава захлопнул задние дверцы, на которых немедленно сложилась наклейка: «Мужчина, что это вы тут стреляете?!» — и один из парней расписался на бланке, который Слава аккуратно опустил в карман куртки.
— Ильинишна! — крикнул он мне, — не жмитесь, сирота, в сторонке! Карета подана, не прокатить ли вас до дому с ветерком? У меня есть полчаса неучтенных, пока родные обрядят старушку…
Я вспомнила свою поездку в похожей карете не так давно, дома, в Израиле, и подивилась таким странным созвучиям, таким странным дуэтам моих тем…
— Спасибо, Слава, — сказала я, делая вид, что совсем не удивлена. — Сейчас не могу, заскочу еще в Литфонд…
Мы распрощались.
И вот уже несколько дней — ни он, ни я даже звуком не упоминаем о нашей встрече, словно бы ее и не было… Только когда Слава слишком нетерпеливо переключает в машине «Святое распятие» на «Русское радио», и очередной хит выплескивает в салон машины очередную рифмованную непристойность, я вспоминаю об эпизоде и задумываюсь. Хотя, что уж тут думать! Семью-то надо кормить! Чем, в конце концов, «Ритуал» хуже Синдиката?..»
Зато в последние две недели мой таинственный, не откликающийся на вопросы, корреспондент Азария завалил меня целым ворохом странных документов, — это обрывки чьих-то писем, незаполненные бланки, листки беглых записей из чьих-то блокнотов, — похоже на то, как в один прекрасный день закоренелый лодырь все же вознамерился навести порядок в своем столе, и вот в корзину летит все ненужное, случайное, мусорное… Порой мне кажется, что он безумен. Например, вчера прислал небрежно сканированный бланк старинной ктубы — свадебного контракта, переведенного с идиш на русский, с ятями, язык неким господином А.Дзиканским. Многие слова полустерты, имена брачующихся зачеркнуты по всему тексту. Я сначала хотела выкинуть из почты этот ненужный мне вздор, но вдруг стала читать, потрясенно обнаружив, что впервые в жизни читаю перевод текста традиционной ктубы, заключенной по еврейскому летосчислению в пять тысяч пятьсот девяносто седьмом, а по христианскому летосчислению в 1837 году. В ктубе заявлялось, что некий господин, имя которого тщательно вымарывалось на всем листе, сочетался браком с девицей, тоже совсем затертого имени, в год — если я посчитала правильно, — когда простреленный Пушкин лежал на снегу и целился в красивого и растерянного блондина.
«…и сказал сей господин (затерто) дочери господина (зачеркнуто) „будь мнъ женою по закону Моисея и Израиля, а я буду работать на тебя, почитать, кормить и содержать тебя по обычаю сыновъ Израилевыхъ, работающихъ, кормящихъ и содержащихъ женъ своихъ прилично»
— читала я, пытаясь понять — зачем мне прислали этот чужой, очень ветхий документ, —
«…и дам я тебъ въно и зузовъ, слъдуемыхъ тебъ по закону, пищу твою, одежду твою, содержате твое, и буду жить съ тобою совмъстно по обычаю всего мiра. И согласилась госпожа (затерто) и стала его женою. Приданное, принесенное ему отъ (зачеркнуто) деньгами, золотомъ, драгоцънностями, платьями, хозяйственною принадлежностью и постелью принялъ все это на себя жених сей въ (неразборчиво) звуковъ чистаго серебра. Женихъ господин (неразборчиво) согласился добавить еще (нечитаемо) звуковъ чистаго серебра, всего — (неразборчиво) звуковъ чистаго серебра. Далъе женихъ господин (зачеркнуто) заявилъ: „За приданное я принимаю на себя и на наслъдниковъ моихъ послъ мъня, чтобы было уплочено со всъхъ наилучшихъ и прелестнъйшихъ имънiй и прiобрътенiй, которыя есть у меня подъ небомъ… даже съ мантiи, что на плечахъ моихъ, как при жизни моей, такъ и по смерти моей отъ нынъшняго дня вовъки“
Отвътственность по сему брачному контракту принялъ на себя женихъ господин (неразборчиво) по силъ и строгости всъхъ брачныхъ актовъ, практикуемыхъ въ отношенiи дочерей Израиля составленныхъ по постановленiю блаженныхъ мудрецовъ. И мы совершили обрядъ чрезъ прикасанiе къ платку между женихомъ господином…»