Синдикат - Дина Рубина 41 стр.


Тут же околачивался Изя и со свежим восторгом в голосе показывал Костяну, как действует его новый мобильник, как загружаются на него фильмы…

— Сынок! — восклицал он. — Ты чуешь, чем это пахнет?! Абсолютно новый жанр — мобильное кино! Короткометражки — это же первый шаг!

Накануне Клавдий предупредил нас, что ближе к ночи привезет на тусовку Председателя ревизионной комиссии Синдиката — продемонстрировать размах праздников, которые организовываем мы для молодежи, имеющей мандат на восхождение, и чтобы все мы, как штык, присутствовали, соответствовали, вытягивались и рапортовали. Смирно!

…В наш угол заглянул Яша с бокалом, пожаловался, что дерут за аперитив страшные деньжищи! Я резонно заметила, что он за это, собственно, и боролся…

А вокруг отплясывали дети в карнавальных костюмах. Диск-жокеем на наших молодежных тусовках работает Корш, один из самых популярных диск-жокеев Москвы. Он свое дело знает, программу составляет, умело разогревая публику…

— Да, — с удовлетворением подтвердил Яша, потягивая через соломинку ядреный коктейль. — Детям такой просто недоступен.

Минут через двадцать он отлучился к стойке и появился уже с другим коктейлем в руках.

— Я так переволновался, — пояснил он на мой удивленный взгляд, — что мне необходимо расслабиться.

И последующие часа два пробовал разные коктейли…

Праздник уже катился сам вовсю, музыка увеличивала обороты, гремела, разговаривать было затруднительно, да и не о чем, можно было только любоваться разгоряченными юными физиономиями, прыгающими кудрями, локтями, коленками…

Ребята отплясывали с энергией здоровой юности, я наслаждалась, — насколько можно было наслаждаться под этот грохот… Где-то там, в тесной прыгучей толпе скакали и наши дети… Даже Маша и Женя отставили баночки с соком и пошли попрыгать…

— Стоп! — вдруг крикнул Яша. — По программе сейчас должен быть конкурс карнавальных костюмов!

Я посоветовала ему заткнуться и не трогать ребят, пусть веселятся: праздник и так явно удался. Но он к тому моменту прилично напробовался коктейлей, полез давать указания Коршу, — что ставить, требовал «Атикву» и возмущался, что наш государственный гимн забыт в программе.

— Мы!!! — кричал он в грохоте и цветовых взрывах. — Мы — для чего?! Мы представители — кого?!!

Изя пытался остановить его, хватал за руки, называл патриотом херовым, — ничего не помогало…

Короче — единственным из тысячи подростков, о трезвости которых мы так волновались, пьяным в зюзю на вечере напился Яша. И устроил один из тех дебошей, какие устраивал исключительно из-за своих немалых человеческих достоинств, — например, чувства справедливости. Ему показалось, что приз за лучший костюм достался не тому, кто этого заслуживал. В момент вручения призов он запрыгнул на сцену, расшвырял декорации к Пуримшпилю[6] , скандалил и вопил, — мы не могли его остановить, он же здоровый, как бык. Радовались только, что время позднее, значит, председателя Ревизионной комиссии уже не привезут…

В конце концов кто-то вызвал хозяина этого учреждения, сухонького щуплого господина с дальневосточной внешностью, который пытался урезонить Яшу, а тот хохотал и вопил что-то несусветное:

— Господин Ку-Ли?! Ку-Ли вы приползли?! Моссад башляет за все чистоганом!!!

И вот тут как раз из «Лицея», в котором они обедали, явились, наконец, Клавдий с председателем Ревизионной комиссии Центрального Синдиката. Яша в этот момент водружал на голову брыкающегося Ку-Ли какую-то деталь декораций… Картина была эпическая… Хорошо, что Корш догадался врубить «Атикву», — и, как ни странно, это Яшу угомонило: он вытянулся и застыл на сцене, задумчиво качаясь под звуки нашего торжественного и, — положа руку на сердце, — довольно заунывного гимна… А внизу, под сценой, так же вытянувшись, стояли все мы во главе с председателем Ревизионной комиссии.

Словом, конфуз! Но, как выясняется, конфузом это считаем только мы, взрослые… Дети смотрят на это совершенно иначе.

— Вот везет соколихам! — говорит моя дочь, — какой отец у них — классный, крутой мужик! И Корш постарался, и «Атиква» была… Побольше бы таких тусовок!»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

глава тридцать третья. «Всем приготовиться к дублю!»

Я сидела на скамейке рядом со старой суровой латышкой в великолепном ухоженном парке недалеко от Рижской Оперы… Накануне вечером я выступила в большом и необжитом еще здании, возвращенном недавно еврейской общине Латвии, а сегодня утром меня и еще одного залетного израильтянина по имени Эфраим повез на экскурсию к очередной их, рижской, Яме редактор местной еврейской газеты. Мемориал находился недалеко от шоссе, давно уже в черте города… Редактор с гордостью рассказывал, что немцы оплатили строительство мемориала полностью… А скульптор и архитектор — наши, ребята талантливые, за идею взяли образ старинного еврейского кладбища в Праге: из черной земли вкривь-вкось торчат камни, словно пропоровшие почву…

Мы с Эфраимом — пожилым седым человеком в очках — стояли на дорожке меж двумя большими безымянными участками, засеянными камнями, молча слушали и кивали… Я, как обычно, ничего не чувствовала, хотя знала, как долго и болезненно потом этот сильный наркоз будет отходить.

По обратному пути, — мы сидели рядом на заднем сиденье минибуса, — Эфраим тихо сказал мне:

— …Мой русский не очень, да?

Я улыбнулась и ответила на иврите:

— Какая разница?

— В последний раз я говорил на нем шестьдесят лет назад, — сказал он, — в этом самом лесу, по дороге на расстрел…

Я отшатнулась, взглянула на него: поджарый, в веселом синем свитерке, — он выглядел моложе своих лет…

— Не надо ему говорить, — тихо сказал он на иврите, глазами указывая на редактора, сидящего впереди.

— Господи! — ахнула я, — зачем же ты согласился ехать сюда… и стоял, и смотрел?..

— Не люблю обижать людей, — он улыбнулся, — к тому же где-то там лежит моя сестра…

Я больше не спрашивала его ни о чем, почуяв, что он, как и я, не в состоянии много говорить на эти темы, и мы молчали до самой гостиницы…


…Старая латышка поднялась со скамейки, сурово и неприступно пошла по дорожке прочь строевым твердым шагом, кренясь вправо, делая отмашку правой рукой, сжатой в кулак…


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Microsoft Word, рабочий стол,

папка rossia, файл riga


«…с Ригой меня связывает узкий, но с сильным течением, пролив подростковой памяти… Хотя событийно — ничего особенного… Просто, в год знаменитого ташкентского землетрясения Союз художников Узбекистана вывез три десятка своих детей на Рижское взморье, подальше от глубинных толчков, от дребезжания растрескавшейся почвы, от ходуном ходивших зданий, деревьев, камней…

В то лето мне было почти тринадцать, и землетрясение совпало с собственным землетрясением моего подросткового тела, с гормональным взрывом в недрах организма, с перекройкой всего существа: содроганием покровов, — образованием холмов, прорастанием почвы… с мгновенным жаром и холодом лица, испариной ладоней и подмышек, с едким потом и ознобом спины… С муками и корчами характера…

В то лето меня и закружили эти сосны на дюнах, и шпили старой Риги, и «Реквием» Моцарта в Домском соборе, на всем протяжении которого я немилосердно скучала и о котором вспоминаю всю жизнь… В то длинное лето я успела впервые влюбиться в мальчика и разлюбить его на пляже за слишком широкие и цветастые трусы… словом, в то длинное лето я и была навеки ужалена Европой, за которой теперь пускаюсь гоняться при первой же возможности, о которой всегда тоскую и которая, по-видимому, останется для меня недосягаемой, — для меня, девочки из азиатской провинции…

После обеда я отговорилась головной болью и, выскользнув из гостиницы, пошла гулять по Риге… наслаждаясь одиночеством и свободой…

На площади перед Домским собором, на помосте под огромным навесом шла репетиция оркестра с хором и органом, которым дирижер управлял через переговорное устройство на поясе…

Я сидела за столиком одного из кафе напротив и наблюдала, как дирижер приплясывает перед оркестром. Со своей палочкой он казался ткачом, ткущим какое-то гигантское одеяние для голого короля: привставал на цыпочки, заносил руку и втыкал палочку в воздух, как казалось — в совершенно определенную точку, которую прекрасно видел. Да так оно и было. Эта точка была: 5-й такт от буквы С у вторых сопрано. Он привставал, втыкал иглу дирижерской палочки, и за нею тянулась длинная радужная нить голосов…

Потом я добрела до знаменитого рижского рынка в огромных ангарах, где раньше держали дирижабли, и с час бродила под высоченными, как небо, пузатыми стеклянными сводами, ощущая себя Ионой в чреве гигантского прозрачного кита, любуясь роскошью морских рядов, кипящих рыбьим серебром, и коралловой пупырчатой губкой щупалец, перламутром форели и розовой мякотью семги…

Я сидела за столиком одного из кафе напротив и наблюдала, как дирижер приплясывает перед оркестром. Со своей палочкой он казался ткачом, ткущим какое-то гигантское одеяние для голого короля: привставал на цыпочки, заносил руку и втыкал палочку в воздух, как казалось — в совершенно определенную точку, которую прекрасно видел. Да так оно и было. Эта точка была: 5-й такт от буквы С у вторых сопрано. Он привставал, втыкал иглу дирижерской палочки, и за нею тянулась длинная радужная нить голосов…

Потом я добрела до знаменитого рижского рынка в огромных ангарах, где раньше держали дирижабли, и с час бродила под высоченными, как небо, пузатыми стеклянными сводами, ощущая себя Ионой в чреве гигантского прозрачного кита, любуясь роскошью морских рядов, кипящих рыбьим серебром, и коралловой пупырчатой губкой щупалец, перламутром форели и розовой мякотью семги…


К вечеру я устала, но все-таки положила себе побывать на улице Алберт — в местном путеводителе было написано, что чуть ли не все дома в «югендштиле» спроектировал и построил на ней отец режиссера Эйзенштейна.

Я шла на улицу Алберт и по пути рассматривала витрины, — одно из скрываемых мною, любимых времяпровождений, — и почти сразу наткнулась на узкое высокое окно антикварной лавки. И, конечно, сразу вошла…

Я время чувствую через предметы, просто вижу несметное количество пальцев, прикасавшихся к какой-нибудь десертной ложке или настольной лампе. Никогда не ухожу из такого магазина, не купив, как говорит мой муж, «еще какой-нибудь ненужной дряни»… Возможно, в этом выражается моя, — дочери и внучки эвакуированных в Ташкент нищих, — тоска по родословной, по настоящему отцовскому дому, по семейным вещам, с которыми связана жизнь многих поколений родни…

Словом, я вошла и прилипла к прилавку и к полкам, долго топталась, просила дать подержать мне то одно, то другое, прислушивалась к тоненькой ниточке тепла, которая тянется из такой вещицы, и, наконец, купила две из них: десертную ложку в форме распустившегося лепестка и странную вилочку, замкнутую на концах, как решетка, — вероятно, ей предназначалось доставать какие-нибудь шпроты из банки… Прежде чем уплатить в кассу, я, сняв очки и приблизив глаза к предмету, пристально изучила все царапины, даты, клеймо. Тридцать третий год прошлого века… Догадываюсь — откуда попадают подобные вещи в подобные магазины. Фамильное добро не выносят обычно из дома… Вот только если оно достается из ограбленной квартиры соседей, угнанных в гетто, или расстрелянных в том лесу, где сегодня так упорно молчал Эфраим… Только когда они валяются по дому, слишком напоминая, — или уже ничего не напоминая — второму и третьему поколению…

Я уплатила, огляделась вокруг…

— Покажите вон ту шляпку, пожалуйста…

Девушка подала мне с полки маленькую черную — раковиной — шляпку с лоскутом вуали.

— Нет, мне такие не идут, — сказала я, — мне идут широкополые…

— А мне кажется, пойдет, — сказала она. — Почти такую же недавно купила одна известная дизайнер, просто для прикола… Вы примерьте, вот тут резинка…

Я надела шляпу — кажется, их называли «таблеткой», и сквозь вуаль взглянула на себя в зеркало. На противоположной стене за мной висела черная эсэсовская форма. Вероятно, их тоже кто-нибудь покупал для прикола…

И тут со мной это стряслось. Мгновенно и ясно и как-то рельефно я УВИДЕЛА в зеркале, как шляпку сбивает прикладом солдат с головы старой дамы в колонне, которую гонят улицей Адольфа Гитлера в рижское гетто… Я разглядела ворсинки на ее сером пальто с покатыми плечами и длинным регланом и успела увидеть, как далеко откатилась шляпа, и как наступил на вуалетку сапог…

Я вскрикнула, сорвала ее с головы и дрожащей рукой положила на прилавок…

— Н-нет… — сказала я, стараясь не глядеть на продавщицу. — Нет, мне не идет такой фасон… Даже для прикола…

Вышла из этой страшной лавки, пропитанной густым и прожженным прошлым, как курилка — сигаретным дымом, и — не слышала я сегодня предостережений! — после всего этого все же повлеклась на улицу Алберт, в надежде отвлечься…

И отвлеклась.

Завернув за угол и прочитав название улицы, убедившись, что дошла, я натолкнулась на бородатого человека с жестяным рупором, который, смерив меня взглядом, спросил деловито:

— Вам здесь пройти нужно? Ну, идите, пока еще можно… Он посторонился, и я ступила на щербатую мостовую прошлого века, выпирающую горбом в середине улицы и покатую к тротуарам… Поодаль стояла извозчичья пролетка, на облучке которой сидел и пощелкивал кнутом дядька в картузе… Я оцепенела, замедлила шаг, но остановиться не могла, ибо мимо обветшалых домов с великолепными фасадами в стиле модерн меня тащило, влекло, манило в сумерках мерцание длинных белых платьев на дамах, гуляющих по мостовой, и белых костюмов на двух господах… А на тротуаре стояли три гимназистки в коричневых платьях с оборочками, и над ними возвышалась дородная дама в точно такой шляпке с вуалью, которую я примеряла четверть часа назад в лавке старья… Прямо на меня шла торговка в белом фартуке с корзиной бубликов на голове, ее окликнул пожилой, в бакенбардах, господин с тростью… Пробежал мальчик в картузе, с пачкой газет «Въдомости» в руках, два религиозных еврея в традиционных одеждах шли с толстыми книгами под мышкой, углубленные в какую-то важную беседу…

Я шла мимо дома сэра Исайи Берлина с двумя лежащими сфинксами с лицами пожилых евреек, шла среди прекрасных призраков прошлого, мечтая, чтобы эта мистическая улица длилась и длилась в сумерках, шла и думала: — уничтоженный мир европейского еврейства, — вот, поистине, часть колен израилевых, потерянных невозвратимо в середине прошлого века…

— Внимание! — грохнул над моей головой жестяной голос. — Посторонних просим покинуть съемочную площадку!.. Всем приготовиться к дублю!..»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

глава тридцать четвертая. Песок нашей жизни…

Позвонила Марина и сказала безмятежно:

— Представляешь, в окно нашей кухни стреляли… Ну, не ахай. Не ахай! Ну, какая милиция, что ты! Это только ты преследуешь несчастных шизофреников… Так, какой-нибудь алкоголик шмальнул на спор из дома напротив. Или, может, привиделось ему чего… А Пушкин-то у нас как раз на кухне сидит, в кресле у окна. Серега говорит: уберите поэта, пока его не настигла пуля Дантеса…


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Мы договорились встретиться в нашем любимом армянском ресторане «Старый фаэтон». Обычно мы спускались в винный бар, который помещался в огромном, пыточного вида, сводчатом подвале. Армяне его почистили, украсили несколькими старыми колесами от бричек, поставили крепкие дубовые столы и стулья. Две мощные колонны подпирали высокие беленые своды.

Мы уговорились встретиться в четыре. Я пришла, разумеется, за полчаса до встречи, Марина, как обычно, должна была опоздать, неизвестно — на сколько.

— Я жду подругу, — сказала я молодому человеку в вышитой зеленой жилетке, — вы ее сразу узнаете. Войдет блондинка с лучезарной улыбкой и таким видом, точно любит вас всех, как родственников, но абсолютно не понимает — кто вы и зачем тут оказались. Сведите ее вниз, пожалуйста…

Я села за стол, укромно стоящий за колонной, заказала зеленый чай и закуску, которую брала тут всегда: она называлась «имнбалды», и вкусом полностью оправдывала свое название. И стала ждать Марину. Мы не виделись несколько недель, совершенно безумных недель моей жизни.

Наконец я услышала, как спускаются по лестнице вниз.

Из-за колонны показалась голова молодого армянина с выдающимся носом и зовущим взором пляжного ловца приключений. Он был в черном цилиндре. Помахав большой мягкой ладонью, Марининым голосом проговорил:

— Налей и мне, любезный Дельвиг…

— О, Господи! — сказала я. — Так вот он каков!..

Солнце русской поэзии, Александр Сергеевич Пушкин, был обут в мягкие ботиночки, элегантный сюртучок, черные брючки и приталенную белую рубашку с большим отложным воротником. Кроме того, на шее у него был повязан голубой платок, очень идущий смуглому оливковому лицу, сшитому из моих летних брюк.

— Возьми, подержи его! — сказала Марина.

Я взяла Пушкина на колени.

Он был совершенно живой, подвижный, теплый. Сидел на коленях у меня, как капризный ребенок, обнимая шею большими руками. Каждый палец, каждая фаланга, ногти — все было сработано самым тщательным и любовным образом. Это был очередной Маринин шедевр, венец творчества.

Мы усадили его на посудную тумбочку, рядом с нами. Он чуть улыбался широким ртом, был благожелателен, сердечно весел…


…Вообще, Марина не любила выносить свои чада в широкий мир. Вернее, разлюбила после той истории, когда был трагически потерян Никодим — небольшой, доверчиво обнаженный человек, сшитый ею с такой великой любовью, словно она вынашивала его девять месяцев, а потом в муках рожала. Никодим был светлой личностью, с прекрасным плоским лицом, с юной, едва поросшей нежными волосами грудью, с подробно вышитыми гениталиями, на кончике которых — изыск! — сверкала красная бисеринка… Вот Никодима-то Марина часто брала в свои странствования, он был уже бывалым путешественником и вообще, личностью знаменитой, действующим лицом многих концептуальных выставок Леонида Тишкова, персоналией международных каталогов…

Назад Дальше