Имя свое (Правительница Софья Алексеевна) - Елена Арсеньева 2 стр.


Софья оказалась страстной, неуемной, горячей, порывистой, ненасытной. Шальная девка, а не царевна-затворница! В общем-то, это можно было предположить, увидев, с каким выражением лица она слушала излияния Эсфири в пиесе, разыгрываемой на дворцовом театре (Алексей Михайлович театральные представления зело любил, он и приохотил дворцовое общество к сей чужой забаве). Слова любви, сказанные прежде, сказанные людьми иными, чужими и чуждыми, словно бы проникали в душу Софьи — и мгновенно становились ее собственными словами и мыслями:

Сильвестр монахом был только по наименованию, а в глубине души он всегда оставался тем же Семкой-Семеном, юнцом, который, как первый раз отведал женской сласти, так и понял, что от этого хмеля он вовек не откажется. Он переимел великое множество баб и девок и кое-что понимал в женской природе и породе, а потому почти сразу, после двух или трех ночей, проведенных в Софьиной постели, понял: сей нежный зимородок спорхнет с его ладони в самое скорое время, и спелое яблочко ее женской красоты, ума и прелести вызреет не про него, многогрешного. Ибо Софье нужен был кто-то, кто превосходил бы ее не только числом прочитанных книг, как Сильвестр. Она ведь и сама прочла сих книг немало и даже была искусна в сложении словес, писала пиесы о святых Екатерине и Пульхерии для домашних театров… Ей нужен был не монах беспутный, с равным удовольствием готовый подобрать полы рясы, чтобы нажаривать первую попавшуюся бабу, или. приложив руку ко лбу, изречь что-нибудь по-латыни либо по-гречески, по-польски либо по-немецки. Ей нужен был человек, которым она могла бы восхищаться, — достойный ее по происхождению, по уму, схожий с ней по взглядам на мир. И могущий впоследствии разделить с нею власть над этим миром…

Сильвестр понял, что такой человек появился, лишь только из Украины воротился князь Василий Васильевич Голицын.

Придворной жизни он не был чужд: молодые годы свои провел близ Алексея Михайловича в званиях стольника, чашника, государева возницы и главного стольника. Сделавшись боярином, Голицын по особому приказу Тишайшего отправился в Украину, чтобы принять меры для охраны ее рубежей от набегов турок и татар. Он участвовал в Чигиринских походах, окончившихся неудачею для него как для полководца, и сумел верно разгадать главную беду русского войска: местничество. Местничество — это старинный обычай считаться заслугами предков и занимать должности исходя из них, а не по заслугам своим: чей отец либо дед занимал высшую должность, того потомок считал и себя выше родом и не подчинялся по службе тому, у кого предки занимали низшие места. Всяк воевал и сражался сообразно своей родовой спеси, ни больше ни меньше! Пережив горечь поражений, Голицын вернулся в Москву и приступил к молодому царю Федору с настоянием уничтожить местничество. Он был готов к сопротивлению бояр, ибо знал, как глубоко укоренены старинные обычаи, и немало удивился, когда хворый, вялый, слабовольный царь не оперся на мощные плечи родовитого боярства, а склонился на сторону князя с его непонятными и, очень может быть, опасными новациями. Но вскоре Голицын сообразил, что он этим всецело обязан царевне Софье.

Князь Василий Васильевич был красавец, влюбленный в свою красоту. Красоту эту он умел холить и лелеять даже в военных походах, и если не было воды напиться и умыться, то уж подбрить русую бородку, красиво обливавшую щеки, он не забывал, даже если бриться приходилось лезвием казацкой сабли. И в женщинах он превыше всего ценил красоту. Жена его, княгиня Евдокия, была хороша, словно белая лебедушка. Подобно многим мужчинам, князь Василий пребывал в приятном заблуждении, что глупость только прибавляет прелести женщине. Но вдруг оказалось, что его взяла в плен не столько красота спокойной павы, сколько острота женского ума, живость речи, насмешливый тон, спокойная мудрость и счастливое умение взглянуть на жизнь с разных сторон, подметить, что в ней есть плохого и хорошего, печального и веселого, достойного презрения и уважения. Ему почудилось, что эта маленькая, кругленькая царевна не снизу вверх на него смотрит своими яркими, живыми глазами, а держит его на ладони, словно игрушку, поворачивает так и этак — и от ее взгляда ни за что не спрячешься.

Она была умна не женским умом… А впрочем, что такое ум мужской? Чем он лучше женского? Опять же — и среди мужиков множество людей неразумных. Софья была и разумна и — умна. Она обладала редкостной способностью не только видеть каждого человека насквозь, но и каждое жизненное явление проницать — предвидеть, что из сего явления, какие последствия могут произойти. Причем последствия эти она умела высчитывать так же быстро, как делила, слагала, умножала либо вычитала — способности арифметические у нее были удивительные, куда до нее «умникам» боярам, женский ум презирающим. А какая у нее блистательная память! Она легко запомнила и латынь, и греческий, она словно бы впивалась в тяжеловесное сплетение виршей и Симеона Полоцкого, и того же Сильвестра. Она с одного разу могла выучить любую роль для домашнего театра, и не только выучить, но и прочесть ее так, что слушателей слезой прошибало при стенаниях какой-нибудь там Эсфири:

Такой ум, такие способности, обнаружься они у мужчины, называли бы государственными. А у женщины они казались ненужными, пугающими…

По счастью, князь Василий не принадлежал к числу тех мужланов-бояр, которые при малейшем проблеске такой непривычности, как ум у женщины, готовы кричать «Караул!». Он начал присматриваться к Софье… и однажды обнаружил, что ее бдение у постели больного брата было вызвано отнюдь не заботой о нем. Она всегда заботилась только о себе одной! Да и вообще: все ее слова, поступки, а главное — ее взгляды на мужчин одушевляемы совсем иным чувством, нежели просто непривычным, неженским желанием принять участие в устройстве государственных дел. Прежде всего Софья желала устроить в этом государстве свои собственные женские дела!

Сообразил это Василий Васильевич после того, как во дворце пташкой залетной промелькнула красавица Агафья Грушецкая.

Она была дочерью небогатого московского дворянина Семена Федоровича Грушецкого. После смерти отца воспитывалась у его сестры, своей тетушки, бывшей замужем за дворянином, думным дьяком Семеном Ивановичем Заборовским. И в Грушецких, и в Заборовских текла польская кровь. Царь Федор увидел Агафью во время крестного хода и на миг остолбенел от ее тонкой, не московской красоты, а потом послал приближенных выследить, где живет эта девица. Узнав, кто она, Федор тайно приказал Заборовскому не выдавать племянницу замуж. Многочисленным сватам, обивавшим пороги их дома в поисках руки Агафьи, было немедленно отказано.

Слухи об этом дошли до Ивана Милославского. Брат покойной матери Федора, боярин Милославский был необычайно сильной фигурой при дворе. Он лелеял свои собственные планы насчет царского брака. Еще у всех на памяти была царица Ирина Годунова, при которой фактическим правителем был не царь Федор Иоаннович, слабый духом и немощный разумом (совершенно как нынешний царь Федор!), а ее брат Борис Годунов, затем вообще воссевший на престол. Именно об этом втайне мечтал Милославский, а потому намерен был подвести царю какую-нибудь из своих многочисленных свойственниц или дальних родственниц. По крайности — дочь преданного ему человека.

Узнав об Агафье, Милославский прибегнул к своему излюбленному и многажды испробованному оружию (с помощью которого ему, между прочим, удалось низвергнуть всесильного боярина Артамона Матвеева, первого друга и наставника Алексея Михайловича Тишайшего и воспитателя мачехи Федора, Натальи Кирилловны Нарышкиной) — к клевете. Он начал распускать самые низменные слухи об Агафье и ее родных, однако… рухнул в ту яму, которую рыл ближнему своему. Царь был влюблен не шутя, не хотел ничего дурного слышать о своей избраннице, а потому с гневом обрушился на Милославского. Боярин угодил в опалу.

Тем временем были устроены предусмотренные обрядом выборы невесты: только для виду, для исполнения векового обычая. Царь заранее знал, кого выберет. И Агафья Грушецкая стала московской царицей.

Многие недовольные говорили, что скороде на Русь вернутся обычаи первого Самозванца и Марины Мнишек! Агафья Семеновна дозволяла ношение при дворе польского костюма (между прочим, к этому же склоняла Алексея Тишайшего его вторая жена, Наталья Нарышкина, мачеха Софьи и Федора, и это Милославскими было поставлено ей в вину после смерти царя), кунтуша и польских сабель.

Агафья Семеновна была известна своей добротой, заступалась за опальных — и в первую очередь за Ивана Милославского, который был возвращен во дворец именно ее усилиями. Однако добра он не помнил и немедленно начал распространять слухи, будто царь «скоро-де примет ляшскую веру, аки самозваный Димитрий»… К слову сказать, вернувшись в Россию, этот самый Димитрий вновь обратился в православие, но Милославского такие исторические тонкости занимали мало.

Впрочем, царя Федора все подобные россказни никак не волновали. Он нежно любил жену и с восторгом ждал рождения ребенка. Однако этот день стал для него источником величайшего горя. 11 июля 1681 года Агафья Семеновна неблагополучно разрешилась от бремени, а спустя три дня скончалась вместе с новорожденным сыном, царевичем Ильей.

Софья, строго говоря, относилась к Агафье неприязненно, ибо опасалась, что та отнимет у нее власть над Федором. Опять же, Агафья своим обликом являла именно тот тип женской красоты, который был столь любезен иноземному вкусу и до которого Софье было далеко, как до луны. Ну в самом деле, не ножом же обстругивать, не топором же обтесывать крепко сбитое Софьино тело, чтоб она сделалась столь же суха плотью и тонка костью, как Агафья!

И единственное, что было для царевны в невестке привлекательно, это ее попытки ввести при дворе польскую моду не только для мужчин, но и для женщин. В сарафанах да летниках, одинаковой ширины что вверху, что внизу, Софья чудилась себе неким чурбанчиком, который именно что просится, дабы его обтесали. А вот чужестранные наряды…

Юбки в ту пору нашивали широкие, широчайшие. Да еще других юбок, нижних, для пущей ширины, надевывали вниз немало, а к тому ж бока распирали особенными распорками, именуемыми «фижмы». В поясе (иноземцы называли его изысканным словом «талья») дамы утягивались сколь могли сильно, употребляя для этого особые штуковины с железными пластинами, называемые корсеты, а груди выпячивали и оголяли. Грудь у Софьи была столь пышна и округла, что просто грех ее было бы прятать в наглухо застегнутых по русскому обычаю сорочках. А иноземная мода позволяла выставить ее напоказ… Корсажи платьев расшивали жемчугами и самоцветами, ими же унизывали высокие стоячие воротники, вырезанные зубцами. И волосы под убрусы отнюдь не прятали, а носили, по плечам раскидав, словно у архиереев. Софье всегда казалось порядочной несправедливостью, что священникам и монахам дозволено космы свои нечесаные да немытые казать всему народу, а женщинам красоту свою, чудные косы, должно прятать. Честно говоря, косица у Софьи была не бог весть какая, Творец ее обделил и тут, однако кабы косицу сию распустить, да частым гребнем расчесать, да навить крутыми локонами, да разбросать их по нагим плечам или уложить вокруг головы, словно венок, скрепив заколками с крупными самоцветами… Чай, в царской сокровищнице самоцветов столько, что на каждый Софьин волосок нанизать хватит! Вот кабы ей этаким образом облачиться, то небось затмила бы она даже известную красавицу, княгиню Евдокию Голицыну!

По тайному приказу Софьи был сшит один наряд по картинкам, самолично нарисованным добросердечной Агафьей. Однако показать сие платье царевне удалось лишь возлюбленному своему князю Василию. Она вертелась перед ним, словно он был зеркалом, ловя в его глазах свое отражение, смеялась, веселилась, то важно выступала, то резвилась подбочась, то вытанцовывала на манер польской мазурки, которую показывала Агафья… Кончилось это тем, что Софья бросилась князю на шею, и оба они упали на ковер. Охотно отвечая на самозабвенные ласки своей шальной возлюбленной, князь Василий между делом размышлял, что иноземное платье для внезапных припадков любви плохо приспособлено. Русский женский или девичий летник да сорочицу задрал — и вот оно, нагое, до утех охочее тело. А пока продерешься сквозь ворох крахмальных, жестких юбок… да корсет этот, будь он неладен, не дозволяет любовницу обнять, как того желается: все время вместо мягкого тела ощущаешь какие-то железины… Ну, право слово, будто с латником тискаешься! Одно чрезвычайно понравилось князю Василию в чужестранном наряде: из сего окаянного корсета груди выскакивали весьма охотно, и можно было мять их да целовать, сколько душе угодно!

— Ну что, — наконец спросила Софья, отдышавшись и разомкнув зубы, которыми она закусила жесткий край парчового кафтана князя Василия, чтобы заглушить счастливые стоны, — краше я твоей жены? Лучше ее?

Ну что он мог сказать?..

Превзойти княгиню Евдокию во всем, во всем — это была заноза в Софьиной голове, которая лишала ее разума и рассудка. Больше Евдокии она ненавидела, пожалуй, только собственную мачеху, Наталью Кирилловну, бывшую всего лишь шестью годами старше ее. Князь Василий подозревал, что причиной этой ненависти была та же самая женская ревность: царица Наталья тоже была красавица. Но мачеха, которая отбила у Софьи отцову любовь, более никакого мужчину у нее не отобьет. Она вдова, накрыта черным платом — все равно что клобуком. А вот Евдокия…

Софья беспрестанно спрашивала любовника, кто лучше: она или его жена? Конечно, он отвечал: ты, душа моя. И это была правда, ибо Софья доводила его своими ласками до умопомрачения, коего он за все годы супружеской жизни со скромницей Евдокией и знать не знал. И она была умна, как сто чертей, и каждое слово ее играло и сияло самоцветным каменьем, и слушать ее можно было, словно сладкопевца Боя на… Однако князь Василий вполне мог бы (если бы вдруг приспела охота распроститься с головой!) сказать, что Евдокия — лучше. И это тоже была бы правда, потому что с ней было жить проще, не надо было словно бы на цыпочки тянуться во всем: в мыслях, в словах и делах, с ней можно было оставаться самим собой — чуточку усталым от жизни, довольным собой и этой самой жизнью. Князь Василий для жены был хорош всякий, даже не молодящийся и не бривший бороду, а уж в постели-то главным делом было его, лапушки-милушки, удовольствие, жена небось и знать не знала, что и баба от мужика чего-то получить может… Софья, увы, это знала слишком хорошо — и умела потребовать своего.

Да ладно, не столь уж был велик труд ее ублажить, и хитрость для человека сведущего не велика. Не это тревожило и смущало князя Голицына! Дело в том, что тщеславие и честолюбие Софьи превосходили его собственные тщеславие и честолюбие многажды. С нею он всегда ощущал себя так, словно его били горящим прутком по ногам: прыгай, прыгай, выше, еще выше! Ну, он и прыгал. Только боялся, что однажды упадет — и более не встанет. И тогда Софья потычет, потычет его носком узенького польского башмачка в бок (она носила только такие башмачки на круто выгнутых каблучках, прибавивши росту не менее четырех вершков, к изумлению недалеких русских бояр, которые понять не могли, отчего это вдруг царевна подросла?), потычет, стало быть, потычет, побуждая вскочить и ободриться, а потом, убедившись, что сие немыслимо, пожмет плечами, да и обратит свои — взоры в сторону другого прыгуна, который уж не обманет ее ожиданий.

К слову сказать, князь не обманулся в своих опасливых предположениях…

Для оправдания Софьи можно сказать одно: она не только других понуждала прыгать без устали — она и сама прыгала, без устали подстегивая себя тем же самым раскаленным прутком собственного неугасимого честолюбия, — прыгала выше головы своей.

Постепенно даже бояре привыкли — вернее, притерпелись — к присутствию Софьи около ложа вечно больного брата. Небось за шесть-то лет к чему только не привыкнешь!

Вторая жена Федора, Марфа Апраксина, царица Марфа Матвеевна, на которой государь женился по настоянию Ивана Милославского спустя семь месяцев после смерти прекрасной Агафьи, ровно никакого значения не имела и, по слухам, так и осталась девицею, ибо Федор даже не смог взойти к ней на брачное ложе: слег от хвори своей.

А потом дела пошли очень быстро: смерть его взяла 27 апреля 1682 года, и за гробом, оттеснив перепуганную, ничего не понимающую пятнадцатилетнюю царицу Марфу, пошли одна за другой все шесть царевен, сестер Федора: Евдокия, Марфа, Софья, Мария, Екатерина, Феодосия. Старшей тридцать два, меньшой девятнадцать… и клубились за ними черными шлейфами слухи, будто блудницы они, живут блудно с боярами, и рожают от них детей, и некоторых из этих детей душат, едва родившихся, а некоторых уносят по домам доверенных людей и там отдают на воспитание.

Среди тех, кто особенно пристально внимал этим слухам, была мачеха Софьи, вдова Алексея Михайловича, царица Наталья Кирилловна из рода Нарышкиных.


Воспитанница боярина Артамона Матвеева, она вышла замуж за царя Тишайшего по любви и была им любима до самой его смерти. Сын ее, десятилетний Петр, по годам считался младшим из отпрысков Алексея Михайловича мужеского пола, однако всякому разумному человеку было ясно, что именно он — единственный достойный наследник престола. Что Федор, что Иван, сыновья Марии Милославской, уродились слабыми, болезными, а Иван еще и малоумием страдал.

Назад Дальше