В ней ничего не было от «реликвии», хотя многие стремились лицезреть ее именно в ореоле великой возлюбленной. И бывали приятно разочарованы — никакой величавости. Войдя к ней в дом, вы с первых же минут видели с ее стороны внимание и любезность. Но все же было в ней нечто, что заставляло вас соблюдать дистанцию — чувствовалось, что она значительна истраченной на нее страстью и поэтическим даром гениального человека. Это ощущали все. Она прожила жизнь в сознании собственной избранности, и это давало ей уверенность, которая не дается ничем иным. И в то же время вас поражала ее простота, та самая, которой обладают люди воспитанные и внутренне интеллигентные.
Марина Цветаева была уверена, что «внушать стихи — больше, чем писать стихи, больший дар Божий, большая богоизбранность». А Борис Пастернак писал:
Быть женщиной — великий шаг,
Сводить с ума — геройство!
Лиля Брик была из тех, кто и внушал стихи, и сводил с ума. Такой она навсегда вошла в жизнь Маяковского с первых минут, как он ее увидел. В ней так и осталась загадка — что это за женщина, о которой говорят вот уже скоро сто лет? Что же в ней было такого? За долгие годы сменилось поколение, кто помнил ее молодую, рыжеволосую, рядом с поэтом. Судя по фотографиям, стихам и воспоминаниям, она была красавица и очень умна. Даже враги, а недостатка в них Лиля Юрьевна никогда не испытывала, не оспаривали ее интеллект, очарование и красоту. Виктор Шкловский, который никогда ее не идеализировал, вспоминал: «Она умела быть грустной, женственной, капризной, гордой, пустой, непостоянной, влюбленной, умной и какой угодно. Такой описывал женщину Шекспир». Несмотря на комплиментарную характеристику, ЛЮ не раз говорила, что «Витя многое путает».
«Это одна из самых замечательных женщин, которых я знаю», — сказал Валентин Катаев.
Зачем же он так много наврал про всех в «Траве забвения»?
Но он так хорошо написал там о вас.
Ну и что? Я ведь не падка на лесть.
Николай Пунин, по учебнику которого «История искусств» училось не одно поколение, писал: «Зрачки ее переходят в ресницы и темнеют от волнения. У нее торжественные глаза. Есть что-то наглое и сладкое в ее лице с накрашенными губами и темными веками… Эта самая обаятельная женщина много знает о человеческой любви и любви чувственной».
Воспоминаний о ней еще при жизни, да еще на разных языках, были написаны горы. Прочитав комплиментарные, она, иногда, усмехаясь говорила: «Может быть». Но сердилась, когда лгали, путали годы, имена, цитаты стихов или даже города, не столько из-за себя, сколько из-за Маяковского. Поскольку они с поэтом были навсегда крепко связаны, скручены стихами, это не могло оставлять ее равнодушной. Временами мне казалось, что она больше любила его поэзию, чем его самого. Повторяю — казалось.
А вот Леонид Зорин, уже из нового поколения, общаясь с ней раз-другой в последние годы, удивительно точно уловил ее суть, написав лишь абзац:
«Лиля Юрьевна была яркой женщиной. Она никогда не была красива, но неизменно была желанна. Ее греховность была ей к лицу, ее несомненная авантюрность сообщала ей терпкое обаяние; добавьте острый и цепкий ум, вряд ли глубокий, но звонкий, блестящий, ум современной мадам Рекамье, делающий ее центром беседы, естественной королевой салона; добавьте ее агрессивную женственность, властную тигриную хватку — то, что мое, то мое, а что ваше, то еще подлежит переделу, — но все это вместе с широтою натуры, с демонстративным антимещанством — нетрудно понять ее привлекательность».
Подмосковное поле
К смерти она относилась философски: «Ничего не поделаешь — все умирают, и мы умрем». И хотя как-то сказала: «Не важно, как умереть — важно, как жить», — свою смерть заранее предусмотрела; «Я умереть не боюсь, у меня кое-что припасено. Я боюсь только, вдруг случится инсульт и я не сумею воспользоваться этим «кое-чем».
Тогда об этих словах все забыли. Но не она. В своем дневнике через два месяца после смерти Маяковского она сделала надпись: «Приснился сон — я сержусь на Володю за то, что он застрелился, а он так ласково вкладывает мне в руку крошечный пистолет и говорит: «Все равно ты то же самое сделаешь».
Сон оказался вещим. И вот, когда ей было уже восемьдесят шесть лет, рано утром она упала у себя в комнате, сломала шейку бедра и оказалась обреченной на неподвижность.
Вскоре мы перевезли ее на дачу в Переделкино. Там было просторнее, свежий воздух, густо цвела сирень. Уход за ней был прекрасный, но она не чувствовала улучшения и становилась все грустнее и грустнее. «Я живу только потому, что мучаюсь», — сказала она. Что можно было возразить?
…Был последний месяц лета 1978 года, когда неизменно желтело и краснело кленовое дерево — оно было особенно красиво за забором у Бориса Пастернака. Днем бывало спокойно, люди не приезжали без ее разрешения. Тихо-тихо. Больная, она подремывала, листала книги, вспоминала… Память, как длинная вечерняя тень, не покидала ее. «Знаешь, я теперь время от времени влюбляюсь в разные стихи Володи. Иногда они мне снятся. Иногда снятся чужие, старинные. Но Маяковский — каждый день. Сегодня вот это:
И бог заплачет над моею книжкой!
Не слова — судороги, слипшиеся комом; и побежит под небом с моими стихами под мышкой и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.
Как-то утром проснулась и говорит:
Опять снилось стихотворение Володино, начало забыла, но конец помню:
Опавшим лепестком под каблуками танца…
Это из неоконченного.
Я знаю, найди мне.
Прочла, отвернулась и больше ничего не сказала. И на следующее утро почти прошелестела: «Останемся только ты и я, бросающийся за тобой из города к городу».
Она была в печали, грустна и молчалива. С каждым днем все больше слабела, была подавлена зависимостью от окружающих — словом, понимала необратимость болезни.
Как-то вздохнула стихами Бальмонта: «Уходящие тени, уходящие тени уходящего дня…»
И вечером вдруг сказала: «Подумай только, сегодня впервые в жизни я не взглянула на себя в зеркало». И перед сном сказала каждому «спасибо». Хотя, казалось бы, за что? Но потом мы поняли, что так она простилась с каждым, кто был с ней рядом все эти дни…
4 августа 1978 года, когда муж ее уехал в город по делам, Лиля Юрьевна попросила работницу принести ей воды. Та подала стакан и ушла на кухню. И тогда Лиля Юрьевна достала из-под подушки сумку, где она хранила это самое «кое-что»… В простой школьной тетрадке, которая лежала у нее на кровати, она написала слабеющей рукой:
«В моей смерти прошу никого не винить. Васик! Я боготворю тебя. Прости меня. И друзья, простите. Лиля».
И, приняв таблетки, приписала: «Нембутал, нембутал на см…» Закончить слово уже не хватило жизненных сил.
Похороны были 7 августа, народу в Переделкино собралось множество. Виктор Шкловский сказал: «Они пытались вырвать Лилю из сердца поэта, а самого его разрезать на цитаты».
У нас некрологов не было, а за рубежом — во Франции, Германии, Италии, США, Швеции, Канаде, Чехословакии, Польше, Японии, Индии…
«То, что стояло стеной перед Маяковским, то ничтожное, но могущественное, что давило на него на протяжении всей его жизни, обрушилось на нее. И хотя бесконечно продолжались злые и нелепые инсинуации, она оставалась непоколебимой хранительницей зажженного ею огня, хрупкой, но несдающейся защитницей мертвого гиганта».
«Поэты, артисты, интеллектуалы и многочисленные друзья до конца ее дней приходили к Лиле, плененные ее обаянием и неутихающим интересом ко всему, что творилось вокруг».
«Ни одна женщина в истории русской культуры не имела такого значения для творчества большого поэта, как Лиля Брик для поэзии Маяковского. В смысле одухотворяющей силы она была подобна Беатриче».
«Лиля Брик была остроумной и ироничной, как персонаж Уайльда, и никогда не показывала, что была усталой. И что ей больше всего не нравилось — она терпеть не могла памятники. Не потому ли она так упорно отбивала многочисленные попытки сделать из Маяковского официальный монумент?»
Много раньше ЛЮ распорядилась не устраивать могилу, а развеять ее прах: чтобы те, кто клеветал на нее при жизни, не вздумали бы глумиться над ее надгробием. В поле под Москвой и был совершен этот печальный обряд.
Так ушел из жизни последний свидетель, способный воскресить двадцатые годы с их прекрасным безумием, с их бесконечными надеждами, которым не суждено было сбыться.
Характерный русский пейзаж — поле, излучина реки, лес… На опушке поставлена как бы точка ее жизни — огромный валун, который привезли туда ее поклонники. На нем выбиты три буквы — ЛЮБ. Читаясь по кругу, они образуют то слово, что Маяковский не уставал ей повторять, — ЛЮБЛЮБЛЮБЛЮБ…
Прах ее развеян. День ли царит, тишина ли ночная, колышится ль желтеющая нива, заметает ли пурга проселки, светит солнышко, иль буря кроет небо мглою, — признания, страдания и клятвы поэта, прошедшие сквозь всю его жизнь, слиты теперь с природой и будут вечно витать над землей, где покоится прах его рыжеволосой Музы.
Не смоют любовь ни ссоры, ни версты.
Продумана, выверена, проверена.
Подъемля торжественно стих строкоперстый,
Клянусь — люблю неизменно и верно!
ПОСЛЕСЛОВИЕ, или Как из Лили Брик пытались сделать… А. Коллонтай
Честно говоря, послесловие читают нечасто. Но тут случай особый.
Я вынужден обратиться к жанру послесловия в связи с тем, что в последние годы, когда ЛЮ вернулась из небытия, дня не проходит, чтобы где-нибудь не промелькнуло ее имя. От злобного вранья до забавной чепухи.
Окружать Лилю Юрьевну массой фантастической брехни (теперь это называется миф или легенда) стало модой.
Стоило замечательному литературоведу Лидии Гинзбург в своих интересных мемуарах написать слова «Римское самоубийство Лили Брик», как один из наших «образованных» журналистов, не способный отличить метафорический образ от реальности факта, написал, что Лиля Юрьевна покончила с собой в Риме. И пошло-поехало. Несть числа статей, в которых авторы хоронили Лилю Юрьевну в этом древнем городе. В 1996 году доктор советских философских наук израильтянин Захар Гельман в журнале «Высшее образование в России» вновь повторил эту «сенсацию». Кстати, в свое время Маяковскому в визе в Рим было отказано. Сегодня же благодаря нашим журналистам все утряслось.
Издательство «Захаров» предложило мне написать документальную биографию Л. Ю. Брик. Стали оформлять договор, как вдруг выяснилось, что на Международной книжной ярмарке в Москве рекламируется книга Аркадия Ваксберга о ней же.
Позвонил Захаров: «Узнайте у него, Василий Васильевич, так ли это? Если так, то мы опоздали и наша затея лопнет».
С Ваксбергом мы не то что друзья, но хорошие знакомые, он был недавно у нас, подарил свою книгу «Кол- лонтай». Мы обедали, сидя в бывшей столовой ЛЮ, говорили о ней, о моей книге мемуаров «Прикосновение к идолам», в которой ЛЮ отведена большая глава. Ваксберг ни словом не намекнул, что собирается писать о Лиле Брик.
Итак, я звоню в Париж, где он теперь почти все время живет:
Аркадий, здесь заявлена ваша книга о Лиле Юрьевне. Так ли это? Я интересуюсь, ведь мне тоже предложили писать ее биографию.
Да что вы, Вася, это они там перепутали с моей книгой о Коллонтай, какая Лиля Брик? И вообще я считаю, что вы закрыли эту тему своими «Идолами».
Ну, я так не считаю, о ней еще можно писать и писать, но нехорошо, если выйдут сразу две книги одновременно.
Нет, нет, я не собираюсь о ней писать, — пудрит он мне мозги из Франции парижской пудрой. — Ее спутали с Коллонтай!
«Хорошо еще, что не с Крупской», — подумал я и удивился, ибо «Коллонтай» уже продавалась.
Когда книга Ваксберга вышла, я увидел, что много оригинальных эпизодов заимствовано из «Идолов», и разбросано, и пересказано своими словами. Нам в детстве говорили: «Дети, завтра мы будем писать изложение «Попрыгуньи». Перечтите ее вечером». Вот Ваксберг и сделал такое добросовестное переложение, кое-где присочинив, но кое-что и написав от себя, забыв, наверно, что пишет о лице, которое реально существовало.
И Шаляпин приставал к ней, когда ей, судя по ее дневнику, было двенадцать лет, и была она запойная пьяница, и сестра Маяковского жаждала выйти замуж за моего отца, хотя они друг друга терпеть не могли. Что хотел, то и написал, и приписал, и переписал. Словом, не становился на горло собственной песни.
Иван Тургенев был на обеде у Альфонса Доде, и Доде спросил о своих произведениях. Тургенев хвалил, но с оговорками. Это так опечалило Доде, что он, по уходе Тургенева, плакал вместе со своей женой. Меня это очень растрогало.
Интересно, как бы он отреагировал в случае с Ваксбергом? Лично я не плачу вместе со своей женой, а всем говорю, какой он непорядочный человек, что сказал мне неправду (главное зачем?!), но многих это почему-то не удивляет. Отныне я с большой осторожностью буду относиться к захватывающим фактам, которыми он насыщает свои очерки и книги, помня о фантазиях, наполнивших его книгу о ЛЮ.
Существует известный плакат двадцатых годов работы Александра Родченко, на котором изображена ЛЮ. Приставив ладонь ко рту, она призывает население покупать книги. Что ж, благородное дело. Недавно я видел тот же плакат, но ЛЮ призывала уже покупать мебель. Еще более забавно, что газета «Комсомольская правда» на листовке перед президентскими выборами изобразила Лилю Брик, нашептывающую Ельцину что-то на ухо. Интересно — что?! Я не удивлюсь, если увижу плакат Родченко, где ЛЮ рекламирует чипсы.
Но, к сожалению, мерзкого и лживого, связанного с ее именем, больше, чем забавного.
Когда в журнале «Огонек» появились беспардонные статьи Воронцова и Колоскова о ней и Маяковском, поэты Семен Кирсанов, Константин Симонов и другие пытались защитить ее, однако бесполезно: их отклики на огоньковскую публикацию не печатали нигде. По редакциям гуляла замечательно написанная статья журналистки Р. Б. Лерт, которую никто так и не напечатал и которая, к счастью, не сгорела до наших дней. Р. Б. Лерт, вопрошая «Почему молчат литераторы?», вряд ли ожидала ответа на свой риторический вопрос. «Произведение Воронцова и Колоскова, — писала она, — не просто репортерский набег на чужую спальню. Как утверждает «Огонек», это плод исследовательских трудов, которые являются, оказывается, отрывками уже законченной книги о Маяковском. Боже мой, значит, нам, любящим Маяковского, еще предстоит получить такую книгу! Целую книгу, полный сборник сплетен о великом поэте, о том, был ли он женат, и если нет, то почему; о том, кого он любил больше, кого меньше, а кого вовсе не любил; какую возлюбленную Колосков одобряет, а какую порицает; и что сказала по этому поводу такая-то парижская знакомая; и был ли у Маяковского друг-блондин…»
Эта статья, написанная старой журналисткой с молодым задором, своей судьбой отвечает на вопрос, поставленный в ее заглавии: она нигде не была напечатана.
Сколько раз нам приходилось читать и даже слышать по телевизору версию, что это именно ЛЮ застрелила Маяковского (будучи в это время в Лондоне).
Или придуманная в семидесятых годах в музее Маяковского знаменитая история с предсмертным (!) письмом поэта, которое будто бы написала ЛЮ. Письмо втихую было передано администрацией музея на официальную графологическую экспертизу с надеждой, что этот слух подтвердится. И когда пришел официальный ответ, что письмо, конечно же, написано рукой Маяковского, то тогдашнее приунывшее руководство музея долго скрывало это от сотрудников.
ЛЮ разборчиво пускала в свой дом людей. Какого же было мое изумление, когда я прочел воспоминания человека, который был-то у нее всего раз или два в жизни.
К Геннадию Попову, автору этой странной статейки, я ничего, кроме признательности и благодарности, не испытываю. Он помог и принял участие в исполнении предсмертной просьбы ЛЮ — развеять ее прах где-ни- будь в Подмосковье, и все, что касается его описания захоронения праха — чистая правда. И хотя статья написана, чувствуется, с добрыми намерениями, результат вызывает оторопь у всех, кто помнит Лилю Юрьевну.
«Старуха», — пишет автор, — так называли Лилю Брик — держала все в своих руках (а уж Г. Попов-то знает! — В.К.), стояла во главе «мафии», куда входили Симонов, например, Вознесенский и другие. Именно они все решали — кому, когда, какую премию выдать, присвоить звание и все такое прочее». Прочитав сие, можно сделать вывод, что именно они, «мафиози» Симонов, Вознесенский и Лиля Брик решили сослать Симонова при Хрущеве в Ташкент, Вознесенскому обрушить гром и молнии на голову со стороны того же Хрущева — у всех в памяти безобразная сцена с размахиванием кулаками и руганью генсека в адрес молодого поэта — и многомиллионным тиражом напечатать в журнале «Огонек» омерзительные по своему духу, лживые и оскорбительные статьи, направленные против ЛЮ.
Будучи поверхностно знаком с Лилей Юрьевной, как можно судить из его же статьи и что было на самом деле, Г. Попов смело и безоглядно рисует портрет вульгарной старухи, предводительницы «мафии», которая изъясняется на пошлом жаргоне, сквернословит и «поверяет нараспев сердечны тайны, тайны дев» едва знакомому человеку. Но все же надо быть ему признательным, так как те, кто читал только лишь Маяковского и воспоминания Лили Брик, благодаря автору статьи узнали много нового: ЛЮ, оказывается, была «дворянских кровей» (ни более ни менее); Франция — почему-то ее «вторая родина»; была она в родстве с Плисецкой и всячески «тянула Майю» (куда — не сказано); разговаривала по-гречески (не зная ни слова); привозила той же Плисецкой платья от Кардена (не будучи с ним знакома и ни разу его не видя). Это как игра в буриме: берется знаменитое имя — Плисецкая, Рицос, Карден — и подбирается к нему рифма-случай. Получается интересно, но глупо.
Любопытно все же, куда смотрели редакторы, когда сдавали в набор фантазии Г. Попова, где он придумывает письмо Сталину от имени Л. Брик и тут же сочиняет ответ Сталина, якобы цитируя его самого. «На следующий день «Известия» вышли с этими словами на развороте», — клятвенно уверяет он нас. «Известия», может быть, и вышли на развороте со словами, придуманными Г. Попо- вым (не знаю, не проверял), но резолюция Сталина была напечатана в «Правде», и вовсе не та, о которой повествует Г. Попов, — о ней тысячи раз писалось, и редакторы могли бы об этом знать.