Нынешних марксистов интересуют только взрослые. Почитать их, так можно подумать, что мы появляемся на свет в том возрасте, когда получаем свой первый заработок; они забыли собственное детство и представляют все так, как если бы люди ощущали свое отчуждение и овеществление прежде всего в своем труде, между тем как всякий прежде всего переживает его ребенком в труде своих родителей. Возражая против чисто сексуальных интерпретаций, они пользуются этим, чтобы осудить тот метод интерпретации, который стремится просто заменить в каждом природу историей; они еще не поняли, что сексуальность есть не что иное, как способ переживать на определенном уровне и в перспективе определенной индивидуальной участи тотальность нашего положения. Экзистенциализм, напротив, считает, что он способен интегрировать этот метод, так как он обнаруживает точку включения человека в его класс, а именно единичную семью как посредствующее звено между всеобщим классом и индивидуумом. В самом деле, семья конституируется в общем движении истории и через историю; с другой стороны, она переживается как абсолют в глубине и непроницаемости детства. Семейство Флоберов принадлежало к полупатриархальному типу, оно несколько отставало от семейств промышленников, которые пользовал или посещал Флобер-отец. Глава семьи был обижен на своего «патрона» Дюпюитрена и терроризировал всех своим достоинством, своей известностью, своей вольтеровской иронией, своими неистовыми порывами гнева и приступами меланхолии. Поэтому вполне понятно, что узы, связывавшие маленького Гюстава с матерью, никогда не имели определяющего значения: она была только отражением грозного доктора. Речь идет о довольно ощутимом различии между Флобером и его современниками, которое часто будет напоминать о себе: в эпоху, когда супружеская семья представляет наиболее характерный для богатой буржуазии тип семейных отношений и когда в лице Дю Кана и Ле Пуатвена можно видеть сыновей, освободившихся от patria potestas, Флобера отличает «фиксация» на отце. Родившийся в том же году Бодлер, наоборот, всю жизнь будет фиксирован на матери. Это различие объясняется различием среды. Буржуазия Флоберов – еще неразвитая, недавняя (мать, с ее дворянскими корнями, представляет класс помещиков, находящийся на пути к уничтожению; отец, выходец из села в первом поколении, все еще носит в Руане необычную для города крестьянскую одежду: зимой он облачается в козий тулуп). Вышедшее из сельской местности, семейство Флоберов возвращается в деревню, покупая землю по мере того, как богатеет. Бодлеры – буржуа, горожане с гораздо более давних пор – считают себя в какой-то мере принадлежащими к дворянству мантии: они владеют акциями и имеют титулы. Некоторое время (между двумя замужествами) мать, оставшись одна, блистала своей независимостью; и тщетно потом Опик пытался изображать из себя строгого мужа: госпожа Опик, женщина недалекая и довольно пустая, но очаровательная и притом жившая в счастливую для нее эпоху, никогда не переставала существовать сама по себе. Но мы должны принять во внимание, что каждый переживает свои первые годы в растерянности или в ослеплении как глубокую и обособленную реальность – интериоризация внешнего является здесь неустранимым фактом. «Надлом» маленького Бодлера – это, конечно, вдовство и вторичный брак слишком привлекательной матери; но это также и качество его собственной жизни, нарушение равновесия, несчастье, которое будет преследовать его до самой смерти; «фиксация» Флобера на отце – это выражение структуры группы, и в то же время это его ненависть к буржуа, его «истерикообразные» припадки, его монашеское призвание. Психоанализ внутри диалектической тотализации отсылает, с одной стороны, к объективным структурам, к материальным условиям, а с другой – к влиянию непреодолимого детства на нашу взрослую жизнь. Сейчас уже немыслимо напрямую связывать «Госпожу Бовари» с политико-социальной структурой и с эволюцией мелкой буржуазии; нужно соотнести это произведение с тогдашней действительностью – постольку, поскольку она переживалась Флобером в детстве. Получается, конечно, некоторое расхождение: мы наблюдаем своего рода гистерезис произведения по отношению к той эпохе, в которую оно появилось; дело в том, что оно должно соединить в себе определенное число значений – как современных, так и тех, которые выражают недавнее, но уже превзойденное состояние общества. Этот гистерезис, всегда ускользающий от внимания марксистов, в свою очередь, проливает свет на подлинную социальную действительность, в которой современные события, произведения и поступки характеризуются чрезвычайным многообразием своей временной глубины. Настанет время, когда Флобер покажется опережающим свою эпоху (в период создания «Госпожи Бовари»), потому что он отстал от нее, потому что его произведение подспудно выражает для поколения, пресыщенного романтизмом, постромантические разочарования ученика коллежа 1830 г. Объективный смысл книги – в отношении которого марксисты, как верные последователи Тэна, попросту убеждены, что он обусловлен историческим моментом через посредство автора, – является результатом компромисса между тем, чего взыскует эта новая молодежь, исходя из своей собственной истории, и тем, что ей может предложить автор, исходя из своей, т. е. в нем осуществляется парадоксальное соединение двух прошлых моментов развития мелкобуржуазной интеллигенции (1830-1845 гг.). Именно поэтому книга может быть использована в новой перспективе как оружие против класса или строя[24]. Но марксизму нечего бояться этих новых методов: они просто воспроизводят конкретные области действительности, и тяготы личности обретают свой истинный смысл, когда мы вспоминаем о том, что они в конкретной форме выражают отчуждение человека; экзистенциализм с помощью психоанализа может изучать сегодня лишь такие ситуации, когда человек потерял себя уже в детстве, потому что в обществе, основанном на эксплуатации, иных ситуаций не бывает[25].
На этом мы еще не закончили с посредствующими звеньями: и на уровне производственных отношений, и на уровне политико-социальных структур отдельная личность оказывается обусловленной своими человеческими связями. Нет никакого сомнения, что эта обусловленность в своей первичной и общей истине отсылает к «противоречию между производительными силами и производственными отношениями». Но все это переживается не так просто. Или, вернее, вопрос в том, возможно ли сведение. Личность переживает и более или менее ясно осознает собственное положение через свою принадлежность к тем или иным группам. Группы эти большей частью являются локальными, определенными, непосредственно данными. Ясно, что заводской рабочий испытывает на себе давление «производственной группы»; но если он живет довольно далеко от места работы, как это обычно бывает в Париже, тогда он подвергается не меньшему давлению и со стороны «территориальной группы». Эти группы оказывают на своих членов различное влияние, иногда даже «улица», «городок» или «квартал» ослабляют в человеке тот импульс, который он получает на фабрике или в мастерской. Вопрос в том, разлагает ли марксизм территориальную группу на ее элементы, или же он признаёт за ней относительную самостоятельность и способность опосредствования. Ответить на это не так-то просто. С одной стороны, нетрудно убедиться, что «разрыв» между территориальной и производственной группами и «отставание» первой от второй только подтверждают фундаментальный марксистский анализ; в каком-то смысле здесь нет ничего нового, и сама Коммунистическая партия за время своего существования показала, что она знает об этом противоречии, – ведь она организует повсюду, где только может, производственные, а не территориальные ячейки. Но, с другой стороны, мы всюду видим, что предприниматели, пытаясь «обновить» свои методы, поощряют создание внеполитических групп торможения, деятельность которых во Франции явно приводит к отвлечению молодежи от профсоюзной и политической жизни. Так, например, в Анси, где бурно развивающаяся промышленность оттесняет туристов и курортников в кварталы, прилегающие к озеру, опросы населения выявляют разобщенность группок (культурные и спортивные общества, телеклубы и т. д.), имеющих весьма двойственный характер: не подлежит сомнению, что они повышают культурный уровень своих членов – что при всех условиях останется завоеванием пролетариата, – но несомненно и то, что они служат препятствием на пути к эмансипации. К тому же надо исследовать, не является ли культура, насаждаемая в этих обществах (за которыми предприниматели зачастую предусмотрительно оставляют полную самостоятельность), необходимо ориентированной (на буржуазную идеологию, – данные статистики показывают, что из всех книг наибольшим спросом у рабочих пользуются буржуазные бестселлеры). Цель этих наших замечаний – показать, что «связь с группой» есть реальность, которая переживается сама по себе и обладает особой действенностью. Так, в приведенном нами примере она, без сомнения, помещается, подобно экрану, между индивидуумом и общими интересами его класса. Уже сама эта устойчивость группы (которую не следует смешивать с невесть каким коллективным сознанием) оправдывает то, что американцы называют «микросоциологией». Более того, в США социология развивается именно в силу ее эффективности. Тем, у кого есть искушение рассматривать социологию только как идеалистический и статический способ познания, единственная функция которого состоит в том, чтобы скрывать историю, я напомню, что именно предприниматели покровительствуют в Соединенных Штатах этой дисциплине, и в особенности исследованиям, представляющим ограниченные группы как тотализацию человеческих контактов в определенной ситуации; к тому же американский неопатернализм и Human Engineering основываются почти исключительно на работах социологов. Но из этого не следует, что надо немедленно занять противоположную позицию и безапелляционно отвергнуть социологию как «классовое оружие в руках капиталистов». Если социология является действенным оружием – а она это доказала, – то, значит, она в какой-то мере истинна; и коль скоро оружие это находится «в руках капиталистов», тем более нужно вырвать его у них из рук и обратить против них самих.
Нет сомнения, что в основе исследований часто лежит скрытый идеализм. Так, например, у Левина (как и у всех гештальтпсихологов) можно обнаружить фетишизм тотализации. Вместо того чтобы видеть в тотализации реальное движение истории, он гипостазирует ее и осмысляет в уже сложившихся тотальностях: «Ситуацию надо рассматривать, со всеми ее социальными и культурными последствиями, как динамичное конкретное целое». Или еще: «...структурные особенности динамичной тотальности отличны от структурных особенностей ее частей». С другой стороны, речь идет о синтезе извне: по отношению к этой уже данной тотальности социология является внешней. Исследователь хочет сохранить преимущества телеологии, оставаясь позитивным, т. е. устраняя или маскируя цели человеческой деятельности. В данный момент социология становится для себя и противопоставляет себя марксизму, причем она настаивает не на временной независимости своего метода – что, наоборот, позволило бы его интегрировать, – а на полной независимости своего объекта. Это, прежде всего, онтологическая независимость: действительно, какие бы меры ни предпринимал исследователь, группа, мыслимая таким образом, всегда остается субстанциальной единицей – даже тогда, и в особенности тогда, когда из воли к эмпиризму ее существование определяют просто через ее функционирование. Далее, это методологическая независимостъ: движение диалектической тотализации подменяют наличными тотальностями. Это естественно влечет за собой отрицание диалектики и истории – постольку, поскольку диалектика есть, прежде всего, реальное движение некоторого складывающегося единства, а не исследование, хотя бы даже «функциональное» и «динамическое», уже сложившегося единства. Для Левина всякий закон является структурным и показывает функцию или функциональную связь между частями целого. Именно поэтому он сознательно замыкается в исследовании того, что Лефевр назвал «горизонтальной сложностью». Он не изучает ни историю индивидуума (психоанализ), ни историю группы. К Левину больше, чем к кому-либо другому, можно отнести упрек Лефевра, который мы приводим выше в примечании. Применяемый им метод как будто бы дает возможность установить функциональные особенности сообщества крестьян в США; но все эти особенности Левин станет объяснять по отношению к вариациям тотальности. Таким образом, его методу будет недоставать истории, поскольку он не позволяет, например, объяснить примечательную религиозную однородность группы крестьян-протестантов – ведь с точки зрения этого метода не имеет существенного значения, что тотальная восприимчивость крестьянских сообществ к городским моделям обусловлена в США следующим фактом: деревня создавалась на базе города, людьми, которые уже располагали относительно развитой промышленной техникой. Левин рассматривал бы такое объяснение – согласно его собственным формулировкам – как аристотелевский каузализм; но это как раз и означает, что он неспособен осмыслить синтез в форме определенной диалектики: ему нужно, чтобы синтез был дан. Наконец, речь идет о взаимной независимости экспериментатора и экспериментальной группы: социолог не включен в группу, а если и включен, то достаточно принять какие-то конкретные меры, чтобы изъять его оттуда. Возможно, он попробует интегрироваться в группу, но подобная интеграция временна, он знает, что ему предстоит выйти из группы и объективно изложить свои наблюдения; короче говоря, его можно сравнить с теми образцовыми сыщиками, которых нам часто показывают в кино, – они вкрадываются в доверие банды, чтобы потом ее выдать: даже если социолог и сыщик участвуют в коллективной акции, само собой разумеется, что акция эта заключается в скобки и что они только имитируют те или иные действия ради «высшего интереса».
Эти упреки в равной мере относятся и к тому понятию «базисной личности», которое Кардинер пытается ввести в американский неокультурализм. Если усматривать в «базисной личности» лишь определенный способ, каким личность тотализирует общество в нем и через него, тогда это понятие излишне, в чем мы скоро убедимся; было бы нелепо и бесполезно говорить, к примеру, о «базисной личности» французского пролетария, если мы владеем методом, который позволяет нам понять, каким образом трудящийся проектирует себя к самообъективации, исходя из материальных и исторических условий. Если же мы, наоборот, будем рассматривать «базисную личность» как некую объективную реальность, навязывающую себя членам группы, пусть даже в качестве «основы их личности», то это фетиш: мы ставим перед человеком человека и опять-таки устанавливаем причинную связь. Кардинер помещает свою «базисную личность» «посредине между первичными (выражающими воздействие среды на индивидуума) и вторичными (выражающими реакцию индивидуума на среду) институтами». Эта «круговая» обусловленность («circularite») остается, несмотря ни на что, статичной; с другой стороны, такое «срединное» положение как нельзя лучше показывает бесполезность рассматриваемого понятия: верно, что индивидуум обусловливается социальной средой и, в свою очередь, обусловливает ее сам; более того, именно это – и ничто другое – составляет его реальность. Но если мы можем определить первичные институты и проследить движение, в котором индивидуум, превосходя их, созидает самого себя, к чему нам этот «готовый костюм»? «Базисная личность» колеблется между абстрактной всеобщностью a posteriori и конкретной субстанцией как сложившейся тотальностью. Если мы рассматриваем ее как целое, предсуществующее тому, которое должно возникнуть, то либо она останавливает историю и низводит ее до прерывности (une discontinuite) типов и стилей жизни, либо история сметает ее в своем беспрерывном движении.
Рассмотренная нами социологическая позиция, в свою очередь, находит историческое объяснение. Сверхэмпиризм – который сознательно пренебрегает связями с прошлым – мог возникнуть лишь в стране с относительно короткой историей; стремление поставить социолога вне экспериментальной области выражает и буржуазный «объективизм», и вполне определенное пережитое исключение: Левин, изгнанный из Германии и преследуемый нацистами, по воле случая становится социологом, чтобы найти практические средства восстановления немецкой общности, которой, по его убеждению, Гитлер нанес большой ущерб. Но это восстановление может быть достигнуто для него, изгнанного, бессильного, противостоящего значительной части немцев, только внешними средствами, через деятельность, осуществляемую при поддержке союзников. Именно далекая, ставшая недоступной Германия, исключая его, доставляет ему такой предмет размышлений, как динамичная тотальность. (Чтобы демократизировать Германию, надо, утверждает он, дать ей других вождей, но этим вождям будут повиноваться лишь при условии, если вся группа изменится настолько, чтобы их признать.) Удивительно, что этот оторванный от своих корней буржуа не сознает реальных противоречий, вызвавших к жизни нацизм, и классовой борьбы, которая для него уже не существует. Разлад в обществе, его раскол – вот что мог переживать в Германии немецкий рабочий; из этого он мог вынести совсем иное представление о действительных условиях уничтожения нацизма. Социолог, по существу, является объектом истории: социология «примитивных» групп основывается на более глубоком отношении – таковым может быть, например, колониализм; опрос есть живое отношение между людьми (именно это отношение в его тотальности попытался описать Лейрис в своей превосходной книге «Призрачная Африка»). Социолог и его «объект», в сущности, составляют некое единство, в котором каждая из двух сторон должна быть объяснена через другую и в котором отношение само должно быть расшифровано как момент истории.
Если мы примем такие меры, т. е. включим социологический момент в историческую тотализацию, сохранится ли, несмотря ни на что, относительная независимость социологии? Мы в этом не сомневаемся. Если теории Кардинера спорны, то некоторые из его опросов представляют бесспорный интерес, в частности те, что были проведены им на Маркизских островах. Он выявляет скрытую тревогу островитян, причина которой кроется в определенных объективных условиях: угроза голода и недостаток женщин (100 женщин на 250 мужчин). Он выводит бальзамирование и каннибализм из голода как две взаимно противоречащие реакции, которые, будучи противоположными, в то же время обусловливают одна другую; представляя гомосексуализм как результат недостатка женщин (и полиандрии), он идет дальше и путем опроса выясняет, что гомосексуализм – это не просто удовлетворение половой потребности, а отместка женщине. Наконец, описанное положение вещей влечет за собой откровенное равнодушие женщины и большую нежность отца к детям (ребенок вырастает среди своих отцов); отсюда – свободное развитие детей и их раннее созревание. Раннее созревание, гомосексуализм как отместка черствой, лишенной нежности женщине, скрытая тревога, проявляющаяся в различных поступках, – все это несводимые понятия (notions), так как они отсылают нас к переживаемому. Неважно, что Кардинер использует для их описания понятия (concepts), заимствованные из психоанализа: факт тот, что социология способна установить эти особенности как реальные отношения между людьми. Опрос Кардинера не противоречит диалектическому материализму, даже если воззрения Кардинера противоположны этой концепции. Из его исследования мы можем увидеть, каким образом материальный факт недостатка женщин переживается как определенный аспект отношений между полами и отношений мужчин между собой. Оно просто выводит нас на определенный уровень конкретности, которым упорно пренебрегает современный марксизм. Американские социологи заключают отсюда, что «экономическое не является всецело детерминирующим». Но эта фраза ни истинна, ни ложна, ибо диалектика – не детерминизм. Если верно, что эскимосы – «индивидуалисты», а у индейцев дакота развито чувство товарищества, хотя они близки по «способу производства своей жизни», то отсюда надо сделать вывод не о безусловной недостаточности марксистского метода, а просто о его недостаточном развитии. Это значит, что, проводя опросы определенных групп, социология вследствие своего эмпиризма доставляет знания, которые способны развить диалектический метод, так как они требуют доводить тотализацию до их включения. «Индивидуализм» эскимосов, если он действительно существует, должен быть обусловлен факторами того же порядка, что и те, которые изучаются в маркизианских общностях. Сам по себе этот факт (или, по выражению Кардинера, «стиль жизни») не имеет ничего общего с «субъективностью» и обнаруживается в поведении индивидуумов внутри группы в отношении повседневных жизненных реальностей (жилище, питание, праздники и т. д.) и даже в их труде. Но именно постольку, поскольку социология сама по себе есть перспективное внимание, направляемое на факты подобного рода, она представляет собой эвристический метод и обязывает марксизм стать эвристическим методом. Действительно, она выявляет новые отношения и требует, чтобы их связывали с новыми условиями. К примеру, «недостаток женщин» – это, несомненно, материальное условие: во всяком случае, оно является экономическим в той мере, в какой экономика определяется скудостью (rarete); это количественное соотношение, которое непреложно обусловливает потребность. Но Кардинер к тому же забывает то, что так хорошо показал Леви-Стросс в книге «Первоначальные структуры родства», а именно что брак есть форма всеобщей повинности. Женщина не только сексуальный партнер – это трудящийся, производительная сила. «На самых примитивных уровнях, когда суровость географической среды и зачаточное состояние средств труда делали рискованными как охоту и огородничество, так и собирательство, существование индивидуума, предоставленного самому себе, было почти невозможно... Не будет преувеличением сказать, что в таких обществах брак был жизненной необходимостью для каждого индивидуума... заинтересованного (прежде всего) в том, чтобы найти... супруга, но также и в том, чтобы не допустить в своей группе двух бедствий первобытного общества: безбрачия и сиротства» («Перв, структ.», стр. 48-49). Это значит, что никогда нельзя поддаваться соблазну техницистских упрощений и полагать, будто техника и орудия труда при особых обстоятельствах сами по себе обусловливают общественные отношения. Помимо того что даже на уровне труда и потребностей сказывается влияние обычаев и истории (вертикальная сложность, по Лефевру), существуют и другие материальные условия (например, недостаток женщин), которые находятся в отношении кругового обусловливания со средствами труда и уровнем жизни. Так, численное соотношение полов приобретает тем большее значение для производства и для надстроечных отношений, чем больше угроза голода и чем менее совершенны орудия. Мы только не должны устанавливать никаких априорных субординации: было бы неверно утверждать, что недостаток женщин – просто природный факт (в противоположность институциональному характеру средств труда); ведь недостаток этот всегда отмечается лишь внутри некоторой общности. Теперь уже никто не может упрекать марксистское объяснение в том, что оно является не вполне «детерминирующим». В самом деле, достаточно, чтобы регрессивно-прогрессивный метод учитывал одновременно круговую связь материальных условий и взаимную обусловленность человеческих отношений, устанавливающихся на этой основе (непосредственно реальная на своем уровне связь черствости женщин, снисходительности отцов, злобы, порождающей гомосексуальные наклонности, и раннего созревания детей основывается на полиандрии, которая сама является реакцией группы на недостаток; но эти разнообразные особенности не содержатся в полиандрии, как яйца в корзинке: они обогащаются через свое взаимодействие как способ переживать полиандрию в постоянном превосхождении). В этой перспективной форме, не имея теоретического основания, но располагая точными вспомогательными методами – опросы, тесты, статистика и т.д., – социология, преходящий момент исторической тотализации, выявляет новые посредствующие звенья между конкретными людьми и материальными условиями их жизни, между человеческими связями и производственными отношениями, между личностями и классами (или любыми другими группами). Мы охотно признаём, что группа никогда не обладает и не может обладать тем метафизическим типом существования, какой ей пытаются приписать; мы повторяем вслед за марксистами: есть только люди и реальные отношения между людьми; с этой точки зрения группа в определенном смысле есть лишь множество отношений (relations) и отношений между этими отношениями. Такая уверенность основывается у нас на том, что мы рассматриваем отношение (rapport) социолога к своему объекту как отношение взаимосвязи (reciprocite); исследователь, проводящий опрос, может находиться «вне» группы лишь постольку, поскольку он находится «в» другой группе, если не считать тех редких случаев, когда его изгнание – следствие реального акта исключения. И эти различные перспективы достаточно ясно показывают ему, что общность как таковая всегда ускользает от него.