«В нашей семье, - вспоминает его брат Михаил, - появились вдруг неизвестные мне дотоле резкие, отрывочные замечания: "Это неправда", "Нужно быть справедливым", "Не надо лгать" и так далее»1.
Так как с двадцатилетнего возраста он сделался кормильцем и главой всей своей обширной семьи, воспитанников у него оказалось немало: четыре брата, да сестра, да отец.
Сестра поддалась его воспитанию сразу. Отец, мелкий деспот, закоренелый в тиранстве, был тверд как кремень, но Чехов в конце концов перевоспитал и его. С братьями было труднее. Братья - даровитые люди, беллетрист Александр и живописец-жанрист Николай - оказались дряблыми натурами, и напрасно Чехов обрушивал на них всю могучую свою педагогику, они трусливо убегали от нее, и оба погибли зря, растратив свои дарования впустую.
Их духовное банкротство служит наглядным свидетельством, какова была бы судьба их великого брата, если бы у него не было той дисциплины, которой он подчинил свою жизнь.
Характерно, что «нотации» почти всегда чередовались у него с безоглядными шутками, так что ничего постного, уны 1 М. П.Чехов. Вокруг Чехова. Встречи и впечатления. М., 1960. лого, вегетарианского, ханжеского не было в этом упорном наставничестве. Его письма к брату Александру, если в них не говорится о делах, в огромном своем большинстве слагаются из двух элементов, казалось бы, невозможных ни в какой педагогике: из самых забубенных острот и самых суровых моральных сентенций. Сюжетов для этих сентенций у Чехова было множество, и порою весьма неожиданных. Узнав, например, что Александр увлекается южными яствами, Чехов настойчиво убеждает его:
«Не ешь, брат, этой дряни! Ведь это нечисть, нечистоплот-ство… По крайней мере, Мосевну (дочь Александра. - К.Ч.) не корми чем попало… Воспитай в ней хоть желудочную эстетику. Кстати, об эстетике. Извини, голубчик, но будь родителем не на словах только. Вразумляй примером… На ребенка прежде всего действует внешность, а вами чертовски унижена бедная внешняя форма… Кстати, о другого рода опрятности. Не бранись вслух. Ты и Катьку (кухарку. - К.Ч.) извратишь, и барабанную перепонку у Мосевны запачкаешь своими словесами» (13, 80). И т. д., и т. д., и т. д.
Трудно поверить, что это старшему брату читает нотацию младший. Но воля младшего доминировала в этой семье, и старшие считали естественным полное подчинение ей.
В письмах Александра к Антону есть очень любопытное признание. Александр был уже четырнадцатилетним верзилой, когда девятилетний Антон поступил в приготовительный класс. И вот этот приготовишка так гордо и строго обошелся со своим братом-подростком, что тот навсегда перестал ощущать себя старшим.
«Тут впервые, - пишет Александр, - проявился твой самостоятельный характер, мое влияние, как старшего по принципу, начало исчезать…»
Старшего это очень задело. Он не мог уступить своего авторитета без боя и, чтобы снова покорить себе младшего, «огрел» его жестянкою по голове. Младший побрел к отцу. Для 'кто? Очевидно, для того, чтобы пожаловаться. В этом не было никакого сомнения. Сейчас выйдет свирепый отец, и не мино-Hffib Александру порки. Но Антон не пожаловался. «Через несколько часов, - вспоминает в своем письме Александр, - ты неличественно в сопровождении Гаврюшки прошел мимо две рей моей лавки с каким-то поручением фатера1 и умышленно не взглянул на меня. Я долго смотрел тебе вслед, когда ты удалялся, и, сам не знаю почему, заплакал…»
Таким образом, влияние младшего брата на старшего началось еще с детских лет. И когда Александру, старшему, шел уже четвертый десяток, младший все еще делал попытки перевоспитать и облагородить его.
«В первое же мое посещение, - писал он Александру в 1889 году, - меня оторвало от тебя твое ужасное1, ни с чем не сообразное обращение с Щатальей] А[лександровной] и кухаркой. Прости меня великодушно, но так обращаться с женщинами, каковы бы они ни были, недостойно порядочного и любящего человека»(14, 276-277).
«Я прошу тебя вспомнить, - продолжает он в том же письме, - что деспотизм и ложь (отца. - К.Ч.) сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой… Деспотизм преступен трижды»3 (14, 278).
Возможно, что эта неустанная проповедь все же хоть в малой степени обуздала беспутного «Сашечку», но Николай совершенно отбился от рук.
«Балалаечней нашего братца (Николая. -К.Ч.) трудно найти кого другого, - печалился Чехов. - И что ужаснее всего - он неисправим… Николка… шалаберничает; гибнет хороший, сильный русский талант, гибнет ни за грош» (13, 46-47).
Чехов пытается спасти и его и пишет ему письмо за письмом, и среди этих писем есть одно, наиболее подробное, где Антон Павлович дает в развернутой форме весь кодекс своей антимещанской морали. Хоть это письмо приводилось не раз, мы не можем не воспроизвести его в наиболее существенных выдержках, так как здесь четко вскрывается та дисциплина, которую применял он к себе самому.
1Ф а т е р (нем. Vater) - отец.
2Курсив Чехова. - К.Ч.
3Не может быть сомнения в автобиографичности такого рассказа, как
«Тяжелые люди».
Как и всякий педагог по призванию, жаждущий отблагодарить себя и других, Чехов оптимистически верил в чудотворную власть педагогики. Его брат Михаил вспоминает, что ¦ споре с В.А. Вагнером, известным зоологом, послужившим прототипом для фон Корена, Чехов горячо утверждал, что воспитание сильнее наследственности, что воспитанием мы можем победить даже дегенеративные качества человеческой психики, которыми, как думали в те времена, словно судьбой, предопределяются наши поступки.
Потому-то в 1886 году он и обратился к гибнущему Николаю с этим суровым письмом, которое и теперь может служить как бы курсом практической этики для многих нравственно шатких людей.
«Недостаток же у тебя только один, - говорится в письме. - Это - твоя крайняя невоспитанность-Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять след[ующим] условиям:
Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы… Они не бунтуют из-за молотка или пропавшей резинки; живя с кем-нибудь, они не делают из этого одолжения, а уходя, не говорят: с вами жить нельзя! Они прощают и шум, и холод, и пережаренное мясо, и остроты, и присутствие в их жилье посторонних…
Они сострадательны не к одним только нищим и кош-КШ. Они болеют душой и от того, чего не увидишь простым I лазом… Они ночей не спятГчтобы помогать Полеваевым, платить за братьев-студентов, одевать мать.
Они уважают чужую собственность, а потому и платят долги.
Они чистосердечны и боятся лжи, как огня. Не лгут они даже в пустяках. Ложь оскорбительна для слушателя и опошляет в сто глазах говорящего. Они не рисуются, держат себя на улице так же, как дома, не пускают пыли в глаза меньшей брашн. 011 и не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают… Из уважения к чужим ушам, они чаще молчат.
Они не уничижают себя с той целью, чтобы вызвать в другом сочувствие. Они не играют на струнах чужих душ, чтоб в 0РГВ6Т им вздыхали и нянчились с ними. Они не говорят: "Меня иг понимают!" или: "Я разменялся на мелкую монету!"… потому ¦пи нес это бьет на дешевый эффект, пошло, старо, фальшиво…
Они не суетны. Их не занимают такие фальшивые бриллианты, как знакомства с знаменитостями, рукопожатие пьяного Плеваки, восторг встречного в Salon'e, известность по портерным… Они смеются над фразой: "Я представитель печати!!", которая к лицу только Родзевичам и Левенбергам. Делая на грош, они не носятся со своей папкой на сто рублей и не хвастают тем, что их пустили туда, куда других не пустили… Истинные таланты всегда сидят в потемках, в толпе, подальше от выставки… Даже Крылов сказал, что пустую бочку слышнее, чем полную…
Если они имеют в себе талант, то уважают его. Они жертвуют для него покоем, женщинами, вином, суетой… Они горды своим талантом. Так, они не пьянствуют с надзирателями мещанского училища и с гостями Скворцова, сознавая, что они призваны не жить с ними, а воспитывающе влиять на них. К тому же они брезгливы…
Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки. Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт «…·. Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи. Пьют они, только когда свободны, при случае… Ибо им нужна mens sana in corpore sano1.
И т. д. Таковы воспитанные… Чтобы воспитаться и не стоять ниже уровня среды, в которую попал, недостаточно прочесть только Пикквика и вызубрить монолог из Фауста. Недостаточно сесть на извозчика и поехать на Якиманку, чтобы через неделю удрать оттуда…
Поездки на Якиманку и обратно не помогут. Надо смело плюнуть и резко рвануть. Иди к нам, разбей графин с водкой и ложись читать… хотя бы Тургенева, которого ты не читалСа молюбие надо бросить, ибо ты не маленький… 30 лет скоро! Пора!
Поездки на Якиманку и обратно не помогут. Надо смело плюнуть и резко рвануть. Иди к нам, разбей графин с водкой и ложись читать… хотя бы Тургенева, которого ты не читалСа молюбие надо бросить, ибо ты не маленький… 30 лет скоро! Пора!
Жду… Все мы ждем…» (13, 196-198).
В этом письме освещен, как прожектором, тот изумительный педагогический метод, при помощи которого Чехов воспитывал себя самого. И если чудом представляется нам этот юношеский кодекс морали, в тысячу раз чудеснее то обстоятельство, что Чехову удалось подчинить этому кодексу всю
1 Здоровый дух в здоровом теле (лат.). свою жизнь, что каждое правило, которое изложено им в этом письме, не осталось на бумаге, как часто бывает со всеми подобными правилами, но было выполнено им до конца, и так как ни в тогдашней общественной жизни, ни в окружающих людях он не мог найти для своего самовоспитания ни малейшей опоры, он должен был искать эту опору только в себе самом. Предъявлять к себе труднейшие, почти невыполнимые требования может, конечно, каждый, но неукоснительно выполнять их в течение всей своей жизни может лишь тот, у кого самый твердый характер, самая могучая воля.
Наконец-то я могу произнести эти слова: могучая воля. С каким удовольствием вписываю я их сюда, в мою книжку! Все, что было сказано до сих пор, говорилось с единственной целью заявить наконец эту еретическую правду о Чехове и продемонстрировать ее с такой наглядностью, чтобы даже несмышленые поняли, что основой основ его личности была могучая, гениально упорная воля. Эта воля сказывалась в каждом факте его биографии и раньше всего, как мы видели, в том, что, создав себе с юности высокий идеал благородства, он властно подчинил ему свое поведение. В России было много писателей, жаждавших построить свою жизнь согласно велениям совести: и Гоголь, и Лев Толстой, и Некрасов, и Лесков, и Глеб Успенский, и Гаршин, и мы восхищаемся их тяготением к «пра-нильной», праведной жизни, но даже им этот нравственный подвиг был иногда не подпилу, даже они порою изнемогали и падали. А с Чеховым этого, кажется, никогда не бывало: стоило ему предъявить к себе то или иное требование, которое диктовала ему его совесть, и он выполнял его.
«Я презираю лень, как презираю слабость и вялость душев-ных движений» (17, 59), - сказал он сам о себе. И мы только что и и дели это своими глазами: едва в конце восьмидесятых годов он пришел к убеждению, что его художественная деятель-I к к п. не нужна для России, он круто оборвал ее в то самое время, когда она несла ему славу и прочие житейские блага, в которых он так сильно нуждался.
«Я еду - это решено бесповоротно» (15, 15), - писал он I [лещееву накануне сахалинской поездки, ибо все его решения исегда носили бесповоротный характер. «Решить для него - НМЧМЛО сделать», - свидетельствует о нем Игнатий Потапен
У
ко. Необходима была железная воля, чтобы, испытывая невыносимые муки от езды по бездорожью Сибири, не повернуть откуда-нибудь из Томска домой, а проехать до конца все одиннадцать тысяч верст. Но ярче всего эта могучая воля сказывается в писательстве Чехова. Великолепная самостоятельность всех его вкусов и мнений, его дерзкое презрение к тогдашним интеллигентским - уже окостенелым - идеалам и лозунгам, которое так отпугнуло от него кружковую либеральную критику, деспотически требовавшую, чтобы он подчинял свое вольное творчество ее сектантским канонам, - какой нужен был для этого сильный характер!
Какая, в самом деле, нужна была сила духа, чтобы среди нетерпимых, узколобых людей, воображающих себя либералами, развернуть свое знамя, на котором написано крупными буквами: «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист… Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий1, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи. Мое святое святых - это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода - свобода от силы и лжи» (14,177).
Как бы мы ни оценивали этот вызов эпохе, этот бунт против ее святынь и канонов, - а жизнь очень скоро показала, что вся эта свобода была иллюзорной, - мы должны признать, что в ту пору нужна была неслыханная смелость для такого отстаивания личной свободы. Пусть даже впоследствии выяснилось, что Чехов был во многом неправ, эта внутренняя свобода убеждений и верований была отвоевана им навсегда и чувствовалась всеми до конца его дней как одна из привлекательнейших черт его личности.
Это ощущал в нем Горький, который писал ему с удивлением и радостью:
«Вы, кажется, первый свободный и ничему не поклоняющийся человек, которого я видел».
«Между нами Вы - единственно вольный и свободный человек, и душой, и умом, и телом вольный казак, - писал ему
Владимир Тихонов в восьмидесятых годах. - Мы же все "в рутине скованы, не вырвемся из ига"».
«Первый свободный человек», «единственный свободный человек» - сколько нужно было смелости, чтобы в тогдашней России заслужить такое почетное звание.
Свобода Чехова от тирании готовых идей и общепризнанных догматов всякому бросалась в глаза. Даже юный московский студент А. Тугаринов, не отличавшийся большой проницательностью, и тот в одном из своих писем к нему не мог не отметить этой чудесной и редкостной особенности его дарования.
«"Главный элемент творчества (говорится в письме. - К.Ч.) - чувство личной свободы, - чего нет у русских авторов", - замечает Ваш профессор Николай Степанович из "Скучной истории". Очевидно, профессор не читал Вас…»1
То есть из русских писателей вы один обладаете личной свободой.
О том же говорил Чехову беллетрист В.Л. Кигн (Дедлов) в письме от 21 ноября 1903 года:
«Что касается самого важного для крупного таланта, сметь быть правдивым, так это свойство у Вас все растет. Вы смотрите жизни прямо в глаза, не мигая, не бегая глазами. Вы смотрите своими глазами, думаете своей головой, не слушая, что го-порят о жизни другие, не поддаваясь внутреннему искушению и и деть то, что хотелось бы видеть. Это искусство самое трудное, а в авторах самое редкое».
Иван Бунин в своих воспоминаниях о Чехове тоже восхищается его духовной свободой и говорит, что в основе этой свободы было великолепное спокойствие Чехова. «Может быть, именно оно, - пишет Бунин, - дало ему в молодости возможность не склоняться ни перед чьим влиянием и начать работать так беспритязательно и в то же время так смело, без всяких контрактов со своей совестью».
Мне сдается, что одного спокойствия для этого мало: что |I рабьем обществе завоевать себе максимум возможной в ту пору свободы, нужна была раньше всего необыкновенная, упорная воля. И разве не такая же воля ощущается в нем как в
1 Консистория - главная канцелярия церковного ведомства.
1 Письмо от 7 марта 1898 г. «Из архива А.П. Чехова». Публикация Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина. писателе, как в новаторе литературного стиля! Замечательно, что нигде, ни в беседах, ни в письмах, он ни разу не назвал себя новатором. Между тем и в драме и в беллетристике он произвел революцию и бился за созданную им новую форму нисколько не меньше, чем, например, Золя за свою. В драме ему было бы очень нетрудно угодить общепринятым вкусам: он виртуозно владел внешней динамикой быстрого действия и вообще всеми ходовыми театральными формами, но он властно отверг эти формы и, не сделав ни малейшей уступки, завоевал себе право на собственный стиль.
Даже в самом лаконизме его творчества, этих стальных конструкциях, которые делают короткий рассказ динамичнее любого романа, в его власти над словом, в том, как смело и победоносно распоряжается он своим материалом, чувствуется напряженная мускулатура гиганта.
Всюду, везде, до конца - несгибаемая, могучая воля.
Эта воля наглядно сказалась даже в языке его книг.
Язык его ранних писаний отличается большими погрешностями. Чехов в течение нескольких лет систематически избавлялся от них. И здесь, в усовершенствовании языка, одно из самых удивительных чудес его творчества. В самом деле, невозможно понять, как этот южанин, в юности лишенный вкуса, совершенно оторванный от стихии того языка, на котором писали Толстой и Тургенев, не знавший элементарных его законов и требований, стал после пяти-шести лет поденной литературной работы недосягаемым мастером русского слова, раз навсегда овладевшим тайнами его причуд и оттенков?
Именно как властелин русской речи он возвысился над всеми другими современными авторами и стал непререкаемым авторитетом, учителем для младшего поколения писателей: для Горького, Бунина, Куприна, Леонида Андреева.
Еще так недавно, в самом начале восьмидесятых годов, в писаниях молодого Чехонте читателей не могли не коробить такие уродливые провинциализмы, как