Том 11. Благонамеренные речи - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 17 стр.


— Тут одного гвоздья сколько! — восторгался Лукьяныч, бесстрашно водя меня по опустелым комнатам. — Кирпичу, изразцу, заслонок — страсть! Опять же и дерево! только нижние венцы подгнили да балки поперечные сопрели, а прочее — хоть опять сейчас в дело! Сейчас взял, балки переменил, верхнюю половину дома вывесил, нижние венцы подрубил — и опять ему веку не будет, дому-то!

Осмотревши дом, перешли к оранжереям, скотному и конному дворам, флигелям, людским, застольным… Все было ветхо, все покривилось и накренилось, везде пахло опальною затхлостью, но гвоздья везде было пропасть. Сад заглох, дорожек не было и помина, но березы, тополи и липы разрослись так роскошно, что мне самому стало как-то не по себе, когда я подумал, что, быть может, через месяц или через два, приедет сюда деруновский приказчик, и по манию его ляжет, посеченная топором, вся эта великолепная растительность. И эти отливающие серебром тополи, и эти благоухающие липы, и эти стройные, до самой верхушки обнаженные от сучьев березы, неслышно помавающие в вышине своими всклоченными, чуть видными вершинами… Еще месяц — и старый чемезовский сад будет представлять собою ровное место, усеянное пеньками и загроможденное полсаженками дров, готовых к отправлению на фабрику. Казалось, вся эта заглохшая, одичалая чаща в один голос говорила мне: «вырастили! выхолили!» и вот пришел «скучающий» человек, которому неизвестно почему, неизвестно что надоело, пришел, черкнул какое-то дурацкое слово — и разом уничтожил весь этот процесс ращения и холения!

— Ишь какой вырос! — говорил между тем Лукьяныч, — вот недели через две зацветут липы, пойдет, это, дух — и не выйдешь отсюда! Грибов сколько — всё белые! Орешник вон в том углу засел — и не додерешься! Малина, ежевика…

В тоне голоса Лукьяныча слышалось обольщение. Меня самого так и подмывало, так и рвалось с языка: «А что, брат, коли-ежели» и т. д. Но, вспомнив, что если однажды я встану на почву разговора по душе, то все мои намерения и предположения относительно «конца» разлетятся, как дым, — я промолчал.

— Ежели даже теперича срубить их, парки-то, — продолжал Лукьяныч, — так от одного молодятника через десять летновые парки вырастут! Вон она липка-то — робёнок еще! Купят, начнут кругом большие деревья рубить — и ее тут же зря намнут. Потому, у него, у купца-то, ни бережи, ни жаления: он взял деньги и прочь пошел… хоть бы тот же Осип Иванов! А сруби теперича эти самые парки настоящий хозяин, да сруби жалеючи — в десять лет эта липка так выхолится, что и не узнаешь ее!

Обольщение шло crescendo,[22]я чувствовал себя, так сказать, на краю пропасти, но зсе еще оставался неколебим.

— Опять ежели теперича самим рубить начать, — вновь начал Лукьяныч, — из каждой березы верно полсажонок выйдет. Ишь она какая стеколистая выросла — и вершины-то не видать! А под парками-то восемь десятин — одних дров полторы тыщи саженей выпилить можно! А молодятник сам по себе! Молодятник еще лучше после вырубки пойдет! Через десять лет и не узнаешь, что тут рубка была!

— А что, коли-ежели… — невольно сорвалось у меня с языка.

Однако бог спас, и я успел остановиться вовремя.

— Коли-ежели этот парк Дерунову в руки, — поправился я, — ведь он тут кучу деньжищ загребет!

— И Дерунов загребет, и другой загребет. Главная причина: у кого голова на плечах состоит, тот и загребет. Да парки что́! Вот ужо запряжем мерина, в Филипцево съездим, лес посмотрим* — вот так лес!

Съездили в Филипцево, потом в Ковалиху съездили, потом в Тараканиху. И везде оказался лес. В одном месте настоящий лес, «хоть в какую угодно стройку пущай», в другом — молодятник засел.

— Вот тут ваш папенька пятнадцать лет назад лес вырубил, — хвалил Лукьяныч, — а смотри, какой уж стеколистый березнячок на его месте засел. Коли-ежели только терпение, так через двадцать лет цены этому лесу не будет.

Словом сказать, столько богатств оказалось, что и не сосчитать. Только поля около усадьбы плохи. Загрубели, задерневели, поросли лозняком. А впрочем, «коли-ежели к рукам», то и поля, пожалуй, недурны.

— Одного лозняку тут на всю жизнь протопиться станет! Мы уж сколько лет им протапливаемся, а все его, каторжного, не убывает. Хитер, толстомясой (то есть Дерунов)! За всю палестину пять тысяч надавал! Ах, дуй те горой! Да тут одного гвоздья… да кирпича… да дров… окромя всего прочего… ах ты, господи!

Зрелище этих богатств поколебало и меня.* Шутка сказать! В Филипцеве, по малой мере, пятнадцать тысяч сажен дров, в Ковалихе пять тысяч, в парке полторы, а там еще Тараканиха, Опалиха, Ухово, Волчьи Ямы… Срубить лес, продать дрова (ежели даже хоть по рублю за сажень очистится)… сколько тут денег-то! А земля-то все-таки будет моя! И опять пошел на ней лес расти!.. Через двадцать лет опять Тараканиху да Опалиху побоку… и опять пошел лес! А отопиться и лозняком можно! Лес и лозняк! Лес, лес, лес! Просто хоть сойти с ума!

Но ведь для этого надобно жить в Чемезове, надобно беспокоиться, разговаривать, хлопать по рукам, запрашивать, уступать… А главное, жить тут, жить с чистым сердцем, на. глазах у всевозможных сердцеведцев, официальных и партикулярных, которыми кишит современная русская провинция! Вот что́ страшит. Еще в Петербурге до меня доходили, через разных приезжих из провинции, слухи об этих новоявленных сердцеведцах.

— Теперь, брат, не то, что прежде! — говорили одни приезжие, — прежде, бывало, живешь ты в деревне, и никому нет дела, в потолок ли ты плюешь, химией ли занимаешься, или Поль де Кока читаешь! А нынче, брат, ау! Химию-то изволь побоку, а читай Поль де Кока, да еще так читай, чтобы все твои домочадцы знали, что ты именно Поль де Кока, а не «Общепонятную физику» Писаревского читаешь!

— Теперь, брат, деревню бросить надо! — говорили другие, — теперь там целая стена сердцеведцев образовалась. Смотрят, уставив брады, да умозаключают каждый сообразно со степенью собственной невежественности!* Чем больше который невежествен, тем больше потрясений и подкопов видит. Молви ты в присутствии сердцеведца какое-нибудь неизвестное ему слово — ну, хоть «моветон»*, что ли — сейчас «фюить!», и пошла писать губерния*.

Да, это так; в этом я сам теперь убедился, поговорив с Деруновым. Я был на один шаг от опасности, и ежели не попался в беду, то обязан этим лишь тому, что Дерунов сам еще не вполне обнял всю обширность полномочий, которые находятся в его распоряжении. Конечно, он не настоящий, то есть не официальный сердцеведец, он только «подспорье»… но ведь и с подспорьем нынче шутить нельзя! Посмотрит, умозаключит, возьмет в руки перышко — смотришь, ан и село на тебя пятнышко… Положим, крошечное, с булавочную головку, а все-таки пятнышко! Поди потом, соскребывай его!

Как все изменилось! как все вдруг шарахнулось в сторону! Давно ли исправники пламенели либерализмом, давно ли частные пристава обливались слезами, делая домовые выемки! Давно ли?., да не больше десяти лет тому назад!

— Ne croyez pas à ces larmes! ce sont des larmes de crocodile![23] — еще в то время предостерегал меня один знакомый француз, свидетель этих выемочных слез.

Но, признаюсь, несмотря на это образное предостережение, я верил не ему, а полицейским слезам. Я думал, что раз полились эти слезы, и будут они литься без конца… Что в этих слезах заключается только зародыш, которому суждено развиваться дальше и дальше.

Я столько видел в то время чудес, что не мог, не имел права быть скептиком. Я знал губернатора, который был до того либерален, что не верил даже в существование тверди небесной.

— Ничему я этому не верю! — говорил он, — как будто земля под стеклянным колпаком висит, и кто-то там ею ворочает — какие пустяки!

Я знал генерала, который до того скептически относился к «чудесам кровопускания», что говорил мне:

— Конечно… есть случаи… как это ни прискорбно… когда без кровопускания обойтись невозможно… Это так! это я допускаю! Но чтобы во всяком случае… сейчас же… с первого е раза… так сказать, не разобравши дела… не верьте этому, мостивый государь! не верьте этому никогда! Это… не правда!

И все это я видел своими глазами, все это я слышал своими ушами не дальше, как десять лет тому назад!

И вдруг весь этот либерализм исчез! Исправник «подтягивает», частный пристав обыскивает и гогочет от внутреннего просветления. Все поверили, что земля под стеклянным колпаком висит, все уверовали в «чудеса кровопускания», да не только сами уверовали, но хотят, чтоб и другие тому же верили, чтобы ни в ком не осталось ни тени прежнего либерализма.

«Насчет вина свободно, насчет чтениев — строго!» — вот собственные слова Дерунова, которые, конечно, никогда не изгладятся из моей памяти. И какой загадочный человек этот Дерунов! Вслушаешься в тон, которым он произносит свои «предики», кажется, что он говорит серьезно и даже с некоторою нажимкой. И вдруг прорвется нотка… ну, смеется эта нотка, да и всё тут! Смеется, словно вот так и говорит: «Видишь, какие я чудеса в решете перед тобою выкладываю! а ты все-таки слушай, да на ус себе мотай! Потому что я — столп!»

«Насчет вина свободно, насчет чтениев — строго!» — вот собственные слова Дерунова, которые, конечно, никогда не изгладятся из моей памяти. И какой загадочный человек этот Дерунов! Вслушаешься в тон, которым он произносит свои «предики», кажется, что он говорит серьезно и даже с некоторою нажимкой. И вдруг прорвется нотка… ну, смеется эта нотка, да и всё тут! Смеется, словно вот так и говорит: «Видишь, какие я чудеса в решете перед тобою выкладываю! а ты все-таки слушай, да на ус себе мотай! Потому что я — столп!»

Жестокие нравы! Загадочный, запутанный мир!

Нет, лучше уйти! какие тут тысячи, десятки тысяч саженей дров! Пойдет ли на ум все это обилие гвоздья, кирпича, изразца, которым соблазняет меня старик! Кончить и уйти — вот это будет хорошо!

— Нет, Лукьяныч, мне здесь жить незачем! — сказал я однажды, когда старик с особенным рвением начал разводить передо мною на бобах.

— А почему ж бы?

— А вот почему: скажи я теперь хоть тебе, что, например, не Илья-пророк громом распоряжается…

— Что вы, сударь! Христос с вами!

— Ну, видишь! ты вот от моих слов только рот разинул, а другой рта-то не разинет, а свистнет…

— А вы, сударь, не говорите! За это тоже не похвалят.

— Знаю, поэтому и ухожу от греха. Так вот что! подыскивай-ка ты покупщика.


В течение месяца перед моими глазами прошла целая портретная галерея лиц. Я видел все оттенки любостяжания, начиная с заискивающего, в основании которого лежит робкое чувство зависти, и кончая наглым, от которого так и пышет беззаветною верою в несокрушимую силу хищничества. Мирное Чемезово сделалось ареною борьбы, которая, благодаря элементу соревнования, нередко принимала характер ненависти. Всякий являлся на арену купли, с головы до ног вооруженный темными подозрениями, и потому не шел прямою дорогой к делу, но выбирал окольные пути. Всякий старался не только отбить у другого облюбованный кусок, но еще подставить конкуренту ногу и по возможности очернить его. Сначала меня занимала эта беспардонная игра страстей, разгоравшаяся по поводу какой-нибудь Ковалихи или Тараканихи, потому что я имел наивность видеть в ней выражение настоятельно говорившего чувства собственности; но потом, всмотревшись ближе, я убедился, что принцип собственности, в смысле общественной основы, играет здесь самую жалкую, почти призрачную роль.

Конечно, я был бы неправ, если б утверждал, что в моих глазах происходило прямое воровство, или кража, или грабеж. Но что тут в постоянном ходу было действие, называемое в просторечии «подвохом», — это несомненно. Только теперь я увидел, сколько может существовать видов «отнятия», которых не только закон, но даже самый тонкий психолог ни предусмотреть, ни поименовать не может. Весь процесс купли и продажи основан на психологических тонкостях, относительно которых немыслимы какие бы то ни было юридические определения. Вы слабохарактерны — я налетаю на вас орлом; вы тщеславны — я опутываю вас паутиной самой тонкой лести; вы недальновидны или глупы — я показываю вам чудеса в решете, от которых вы дуреете окончательно. Очень часто «подвох» является даже в самой цинической и грубой форме, без всякого участия психологии; но и тут он недоступен для изобличения, потому что в основании его предполагается обоюдное согласие. «Своими ли ты глазами смотрел? своими ли руками брал?» — таковы афоризмы, на которых твердо стоит «подвох». Две стороны находятся друг против друга, и обе стараются друг друга обойти. Не украсть, а именно обойти. Даже «дурак» не прочь бы обойти умного, но только не умеет. И только тогда, когда «подвох» возымел уже свое действие, когда психологическая игра совершила весь свой круг и получила от нотариуса надлежащую санкцию, когда участвовавшие в ней стороны уже получили возможность проверить самих себя, только тогда начинают они ощущать нечто странное. Я уже не говорю о стороне «объегоренной», «облапошенной» и т. д., которая с растерявшимся видом ощупывает себя, как будто с нею наяву произошло что-то вроде сновидения; я думаю, что даже сторона «объегорившая», «облапошившая» и т. д. — и та чувствует себя изубытченною, на том основании, что «мало еще дурака нагрели». Конечно, кражи тут нет, но, как хотите, есть нечто до такой степени похожее, что самая неопределительность факта возбуждает чувство, еще более тревожное, нежели настоящая кража. Куда идти? где искать отмщения? Ежели искать его в сфере легальности, то ни один правильно организованный суд не призна́ет себя компетентным в деле психологических игр. Ежели искать его в сфере так называемого общественного мнения, то все эти «рохли», «разини» и «дураки» занимают на жизненном пире такое приниженное, постылое место, что внезапный протест их может возбудить только чувство изумления.

Собственно говоря, я почти не принимал участия в этой любостяжательной драме, хотя и имел воспользоваться плодами ее. Самым процессом ликвидации всецело овладел Лукьяныч, который чувствовал себя тут как рыба в воде. Покупщики приходили, уходили, опять приходили, и старик не только не утомлялся этою бесконечною сутолокою, но даже как будто помолодел.

— Вот погодите! — говорил он, спровадив какого-нибудь претендента на обладание Опалихой, — он еще ужо придет, мы его тут с одним человеком стравим!

И стравливал. Стравливал всегда внезапно, как бы ненароком, и притом так язвительно, что у конкурентов наливались кровью глаза и выступала пена у рта. Конечно, это в значительной степени оттягивало ликвидацию моих дел, но в этом отношении все мои настояния оставались бессильными. Лукьяныч не только не хотел понимать, но даже просто-напросто не понимал, чтоб можно было какое-нибудь дело сделать, не проведя его сквозь все мытарства запрашиваний, оговорок, обмолвок и всей бесконечной свиты мелких подвохов, которыми сопровождается всякая так называемая полюбовная сделка, совершаемая в мире столпов и основ.

Я, конечно, не намерен рассказывать читателю все перипетии этой драмы, но считаю нелишним остановиться на одном эпизоде ее, которым, впрочем, и кончились мои деревенские похождения по предмету продажи и купли.

Между прочим, Лукьяныч счел долгом запастись сводчиком. Одним утром сижу я у окна — вижу, к барскому дому подъезжает так называемая купецкая тележка. Лошадь сильная, широкогрудая, длинногривая, сбруя так и горит, дуга расписная. Из тележки бойко соскакивает человек в синем армяке, привязывает вожжами лошадь к крыльцу и направляется в помещение, занимаемое Лукьянычем. Не проходит десяти минут, как старик является ко мне.

— Заяц из Долгинихи приехал, — докладывает он.

— Покупщик, что ли?

— Говорит, что Волчьи Ямы купить охотится.

— Что ж, переговори с ним!

— Стало быть, он до вас дойти хочет.

— А коли хочет, так зови.

Но вместо того чтоб уйти, Лукьяныч переминается с ноги на ногу, видимо желая что-то сказать еще.

— Только он покупщик не настоящий, — произносит он наконец, по своему обыкновению загадочно понижая голос, — у него всего и имущества вон эта телега с лошадью.

— Так об чем же я буду с ним говорить?

— Поговорите, может, и польза будет.

— Да кто он такой?

— Здешний, из Долгинихи, Федор Никитин Чурилин. А Зайцем прозван оттого, что он на всяком месте словно бы из-под куста выпрыгнул. Где его и не ждешь, а он тут. Крестьянством не занимается, а только маклери́т. Чуть где прослышит, что в разделку пошло — ему уж и не сидится. С неделю места есть, как он около нас кружит, да я все молчал. Сам, думаю, придет — ан вот и пришел.

— Чем же он для нас-то может быть полезен?

— Первое дело, покупателя приведет. Второе дело, и сам для виду подторговывать будет, коли прикажем. Только баловать его не нужно.

— То есть как же не «баловать»?

— Много денег давать не надо. Он тоже ловок на чужие-то деньги чай пить. Вы сами-то не давайте, ко мне посылайте.

Лукьяныч уходит и через минуту является вместе с Зайцем. Это среднего роста человек, жиденький, белокуренький, с подстриженною рыжеватою бородкой, с маленькими бегающими глазками, обрамленными розовыми, как у кролика, веками, с востреньким носом. Вообще фигурой своей он напоминает отчасти лисицу, отчасти зайца. Одет щеголем: в синей тонкого сукна сибирке, подпоясанной алым кушаком, посверх которой надет такой же синий армяк; на ногах высокие смазные сапоги. Подходит он на цыпочках, почти неслышно, к самому столу, за которым я сижу. К разговору приступает шепотом, словно секрет выведать хочет. При этом беспрерывно оглядывается по сторонам и при малейшем шорохе вздрагивает.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте.

— Наслышаны, что ваша милость вотчину продать желаете?

— Да, желал бы.

— Так-с. А какая, примерно, цена ваша будет?

— Да вы осматривали дачу-то?

Назад Дальше