Том 11. Благонамеренные речи - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 20 стр.


Марья Потапьевна лениво вскинула глазами на Осипа Иваныча; из рядов «калегвардов» послышалось несколько панегирических восклицаний.

— Скажите хоть вы что-нибудь! — вдруг обратилась ко мне Марья Потапьевна.

Обращение это застало меня совершенно врасплох. Вообще я робок с дамами; в одной комнате быть с ними — могу, но разговаривать опасаюсь. Все кажется, что вот-вот она спросит что-нибудь такое совсем неожиданное, на что я ни под каким видом ответить не смогу. Вот «калегвард» — тот ответил; тот, напротив, при мужчине совестится, а дама никогда не застанет его врасплох. И будут они вместе разговаривать долго и без умолку, будут смеяться и — кто знает — будут, может быть, и понимать друг друга!

— Вы ко мне?.. Но ведь я… право, со мной не случалось ничего такого… — бормотал я сконфуженно…

И в то время мне думалось: а ну, как она скажет: «какой вы, однако ж, невежа!» Литератор, в некотором роде служитель слова — и ничего не умеет рассказать! вероятно ли это?

К счастию, меня озарила внезапная мысль. Я вспомнил, что когда-то в детстве я читал рассказ под названием: «Происшествие в Абруццских горах»; сверх того, я вспомнил еще, что когда наши русские Александры Дюма-фисы желают очаровывать дам (дамы — их специальность), то всегда рассказывают им это самое «Происшествие в Абруццских горах», и всегда выходит прекрасно.

«А что, не пройтись ли и мне насчет «Происшествия в Абруццских горах»? — пришло мне на ум. — Правда, я там никогда не бывал, но ведь и они тоже, наверное, не бывали… Следственно…»

Я наскоро припомнил басню рассказа, читанного мною в детстве, и в то же время озаботился позаимствоваться некоторыми подробностями из оперы «Фра-Диаволо»*, для соблюдения couleur locale[27].

— Позвольте! — воскликнул я, не откладывая дела в долгий ящик, — есть у меня одна вещица: «Происшествие в Абруццских горах»…* Происшествие это случилось со мной лично, и если угодно, я охотно расскажу вам его.

Предложение мое встретило радушный прием. Марья Потапьевна томно улыбнулась и даже, оставив горизонтальное положение на кушетке, повернулась в мою сторону; «ка-легварды» переглянулись друг с другом, как бы говоря: nous allons rire[28].

— Итак, — начал я, — я обещал вам, милая Марья Потапьевна, рассказать случай из моей собственной жизни, случай, который в свое время произвел на меня громадное впечатление. Вот он:

ПРОИСШЕСТВИЕ В АБРУЦЦСКИХ ГОРАХ (Посвящается русским беллетристам, очаровывающим русских дам рассказами из собственной жизни)

В 1848 году путешествовали мы с известным адвокатом Евгением Легкомысленным (для чего я привлек к моему рассказу адвоката Легкомысленного — этого я и теперь объяснить себе не могу; ежели для правдоподобия, то ведь в 1848 году и адвокатов, в нынешнем значении этого слова, не существовало!!) по Италии, и, как сейчас помню, жили мы в Неаполе, волочились за миловидными неаполитанками, ели frutti di mare[29] и пили una fiasca di vino[30]. Вот только однажды говорит мне Легкомысленный:

— А не съездить ли нам в Абруццские горы?

— С какой стати в Абруццские горы загорелось? — спрашиваю я.

— А там, говорит, разбойники!

Взглянул я, знаете, на Легкомысленного, а он так и горит храбростью. Сначала меня это озадачило: «Ведь разбойники-то, думаю, убить могут!» — однако вижу, что товарищ мой кипятится, ну, и я как будто почувствовал угрызение совести.

— Идет, — говорю, — едем!

Ну-с, только едем мы с Легкомысленным, а в Неаполе между тем нас предупредили, что разбойники всего чаще появляются под видом мирных пастухов, а потом уже оказываются разбойниками. Хорошо. Взяли мы с собой запас frutti di mare и una fiasca di vino, едем в коляске и калякаем.

— А знаешь ли, — говорит Легкомысленный, — я понимаю поступок гимназиста Полозова*!

— Что ж тут понимать-то?

— Нет, как хочешь, а нанять тройку и без всякой причины убить ямщика — тут есть своего рода дикая поэзия! я за себя не ручаюсь… может быть, и я сделал бы то же самое!

— Наплевать мне на твою поэзию, а ты бы вот об чем подумал: Абруццские горы близко, страшные-то разговоры оставить бы надо!

— Помилуй! — говорит. — Да я затем и веду страшные разговоры, чтоб падший дух в себе подкрепить! Но знаешь, что иногда приходит мне на мысль? — прибавил он печально, — что в этих горах, в виду этой суровой природы, мне суждено испустить многомятежный мой дух!

Ладно. Между этими разговорами приезжаем на станцию. «Тут, — говорят нам, — коляску оставить нужно, а придется вам ехать на ослах!» Что ж, на ослах так на ослах! — сели, поехали.

Отъехали мы верст десять — и вдруг гроза. Ветер; снег откуда-то взялся; небо черное, воздух черный и молнии, совсем не такие, как у нас, а толстые-претолстые. Мы к проводникам: «Долго ли, мол, этак будет?» — не понимают. А сами между тем по-своему что-то лопочут да посвистывают.

— Молись! — кричит мне Легкомысленный.

И вдруг, при этом его слове, показался в стороне огонек. Смотрим — хижина, и на пороге крыльца бедные пастухи с факелами в руках.

— Помнишь, что́ нам в Неаполе о пастухах говорили? — шепнул мне на ухо Легкомысленный.

Признаюсь откровенно, в эту минуту я именно только об этом и помнил. Но делать было нечего: пришлось сойти с ослов и воспользоваться гостеприимством в разбойничьем приюте. Первое, что поразило нас при входе в хижину, — это чистота, почти запустелость, царствовавшая в ней. Ясное дело, что хозяева, имея постоянный промысел на большой дороге, не нуждались в частом посещении этого приюта. Затем, на стенах было развешано несколько ружей, которые тоже не предвещали ничего доброго.

— Видишь? — спросил я шепотом Легкомысленного.

Но он, в ответ, только стучал зубами.

Не успели мы снять с себя верхнее платье и расположиться, как нам принесли овечьего сыру, козьего молока и горячих лепешек. Но таких вкусных лепешек, милая Марья Потапьевна, я ни прежде, ни после — никогда не едал! А шельмы пастухи прислуживают нам и между тем всё что-то по-своему лопочут.

Поели, надо ложиться спать. Я запер дверь на крючок и, по рассеянности, совершенно машинально потушил свечку. Представьте себе мой ужас! — ни у меня, ни у Легкомысленного ни единой спички! Очутиться среди непроглядной тьмы и при этом слышать, как товарищ, без малейшего перерыва, стучит зубами! Согласитесь, что такое положение вовсе не благоприятно для «покойного сна»…

Надо вам сказать, милая Марья Потапьевна, что никто никогда в целом мире не умел так стучать зубами, как стучал адвокат Легкомысленный. Слушая его, я иногда переносился мыслью в Испанию и начинал верить в существование кастаньет. Во всяком случае, этот стук до того раздражил мои возбужденные нервы, что я, несмотря на все страдания, не мог ни на минуту уснуть.

В полночь мы совершенно явственно услышали шорох…

— Слышишь? — полушепотом спросил меня Легкомысленный, перестав стучать зубами.

— Слышу, — ответил я.

— Я полагаю, что теперь самое время выстрелить из револьвера!

— А я так думаю, что покуда мы с тобой разговариваем, разбойники давно уж догадались и спрятались. Будем же молчать и ожидать.

И действительно: едва мы умолкли, как шорох прекратился.

Через полчаса он, однако ж, возобновился с новою силой.

— Слышишь? — вновь спросил меня Легкомысленный.

— Стреляй! — отвечал я решительно.

— Но я боюсь стрелять!

— И все-таки стреляй, потому что ты адвокат. В случае чего, ты можешь целый роман выдумать, сказать, например, что на тебя напала толпа разбойников и ты находился в состоянии самозащиты; а я сказать этого не могу, потому что лгать не привык.

Не успел я высказать всего этого, как раздался выстрел. И в то же время два вопля поразили мой слух: один раздирающий, похожий на визг, другой — в котором я узнал искаженный голос моего друга.

— Легкомысленный! ты убит или ты убил? — воскликнул я, пораженный ужасом.

Но прежде, нежели я получил ответ, снаружи послышались голоса. Проводники, пастухи — все это всполошилось и стучалось к нам в дверь. Разумеется, я уперся и не отпирал, но дюжие молодцы в одну минуту высадили дверь, и без того чуть державшуюся на ржавых петлях. И что́ же представилось нашим взорам при свете факелов?! Во-первых, на полу простерта была простреленная насквозь кошка, и, во-вторых, на лавке лежал в глубоком обмороке мой друг. Разумеется, мы прежде всего употребили энергические усилия, чтоб возвратить Легкомысленного к сознанию, а остальное время ночи посвятили разъяснению недоразумений. Оказалось, что наши хозяева совсем не разбойники, а действительно добродушные пастухи, которые на другой день опять накормили нас сыром и лепешками и даже напутствовали своими благословениями.

На этот раз Легкомысленный спасся. Но предчувствие не обмануло его. Не успели мы сделать еще двух переходов, как на него напали три голодные зайца и в наших глазах растерзали на клочки! Бедный друг! с какою грустью он предсказывал себе смерть в этих негостеприимных горах! И ка́к он хотел жить!

Хотите верьте, хотите не верьте этой истории, милая Марья Потапьевна, но вы видите пред собою не только очевидца, но и участника ее.

Конец.


Я кончил, но, к удивлению, история моя не произвела никакого эффекта. Очевидно, я адресовался с нею не туда, куда следует. «Калегварды» переглядывались. Марья Потапьевна как-то вяло проговорила:

— Я думала, что вы смешное что-нибудь расскажете, а вы, напротив, печальное…

А Осип Иваныч сказал:

— Слышал я что-то; один купец у нас сказывал, что с ним под Корчевой на постоялом такое же дело приключилось…

Затем все вдруг зевнули.

— А что, господа «калегварды»! в столовой закуска-то зачем же нибудь да поставлена! Ходим! — провозгласил Осип Иваныч.

Действительно, это был самый лучший и, по-видимому, даже давно желанный исход из затруднения, в котором неожиданно очутилась веселая компания. Оружие загремело, стулья задвигались, и мы все, вслед за поднявшеюся Марьей Потапьевной, направились в столовую.

В столовой всем стало как-то поваднее. «Калегварды» выпили по две рюмки водки и затем, по мере закусывания, поглощали соответствующее количество хересу и других напитков. Разговор сделался шумным; предметом его служила Жюдик. Некоторые хвалили; один «калегвард» даже стал в позу и спел «la Chatouilleuse»*[31]. Другие, напротив того, порицали, находя, что Жюдик слишком добродетельна и что, например, Шнейдерша…

— Черт ли мне в ее добродетели! — восклицал один из порицателей, — если я на добродетель хочу любоваться, я, конечно, в Буфф не пойду!

— Ты не понимаешь, душа моя! — возражал один из хвалителей, — это только так кажется, что она добродетельна, а в сущности — c’est une coquine accomplie![32] Вслушайся, например, как она поет:

ведь она произносит это, как будто она совсем-совсем невинная, а вглядись-ка в нее поближе…

запел штатский «калегвард».

— То-то вот и есть! — подхватил панегирист Жюдик, — «qu’elle ne comprend presque rien!» — это очень тонко, душа моя!

— Оченно хорошо она это представляет, — подтвердила и Марья Потапьевна.

— Хорошо-то хорошо, — подался порицатель, — а все-таки… Помните, Шнейдер в «Dites-lui»[35] вот это… масло! Нет, воля твоя! мне в «Буфф» добродетели не нужно! Добродетель — я ее уважаю, это опора, это, так сказать, основание… je n’ai rien à dire contra cela![36] Но в «Буфф»…

— A я так, право, дивлюсь на вас, господа «калегварды»! — по своему обыкновению, несколько грубо прервал эти споры Осип Иваныч, — что вы за скус в этих Жюдиках находите! Смотрел я на нее намеднись: вертит хвостом ловко — это так! А настоящего фундаменту, чтоб, значит, во всех статьях состоятельность чувствовалась — ничего такого у нее нет! Да и не может его быть у французенки!

— Ха-ха! «фундамент»! délicieux![37] про какой же это «фундамент» вы изволите говорить, Осип Иваныч? — подстрекнул старика один из «калегвардов».

— А про такой, чтобы и поясница, и бедра — все чтобы в настоящем виде было! Ты французенке-то не верь: она перед тобой бедрами шевелит — ан там одне юпки. Вот как наша русская, которая ежели утробистая, так это точно! Как почнет в хороводе бедрами вздрагивать — инда все нутро у тебя переберет!

— А вы таки, Осип Иваныч, любитель!

— В стары годы охоч был. А впрочем, скажу прямо: и молод был — никогда этих соусо́в да труфелей не любил. По-моему, коли-ежели всё как следует, налицо, так труфель тут только препятствует.

— Однако вы тоже, папаша! только молодым предики читаете, а сами ишь ты какой разговор завели! — укорила Марья Потапьевна.

— Я, сударыня, настоящий разговор веду. Я натуральные виды люблю, которые, значит, от бога так созданы. А что создано, то все на потребу, и никакой в том гнусности или разврату нет, кроме того, что говорить об том приятно. Вот им, «калегвардам», натуральный вид противен — это точно. Для них главное дело, чтобы выверт был, да погнуснее чтобы… Настоящего бы ничего, а только бы подлость одна!

— Ну, господа, беда! Теперь нам всем одно от Осипа Иваныча решение — в молчанку играть! — воскликнул один из «калегвардов».

— Нет, я ничего! По мне что! пожалуй, хоть до завтрева языком мели! Я вот только насчет срамословия: не то, говорю, срамословие, которое от избытка естества, а то, которое от мечтания. Так ли я, сударь, говорю? — обратился Осип Иваныч ко мне.

— Да как вам сказать! Я думаю, что вообще, и «от избытка естества», и «от мечтания», материя эта сама по себе так скудна, что если с утра до вечера об ней говорить, то непременно, в конце концов, должно почувствоваться утомление.

— Вот об этом самом я и говорю. Естества, говорю, держись, потому естество — оно от бога, и предел ему от бога положен. А мечтанию этому — конца-краю ему нет. Дал ты ему волю однажды — оно ежеминутно тебе пакость за пакостью представлять будет!

Покуда мы таким образом морализировали, «калегварды» втихомолку вели свой особливый разговор; слышалось шушуканье и тихое, сдержанное хихиканье; казалось, что вот-вот сама Марья Потапьевна сейчас запоет:

Вообще старики нерасчетливо поступают, смешиваясь с молодыми. Увы! как они ни стараются подделаться под молодой тон, а все-таки, под конец, на мораль съедут. Вот я, например, — ну, зачем я это несчастное «Происшествие в Абруццских горах» рассказал? То ли бы дело, если б я провел параллель между Шнейдершей и Жюдик! провел бы весело, умно, с самым тонким запахом милой безделицы! Как бы я всех оживил! Как бы всё это разом встрепенулось, запело, загоготало!

Словом сказать, я почувствовал себя лишним и потому, улучив первую удобную минуту, взял шляпу и стал раскланиваться.

— Вы лучше вечерком к нам зайдите, — любезно пригласил меня Осип Иваныч, — по пятницам у нас хорошие люди собираются. Может быть, в стуколку сыграете, а не то, так Иван Иваныч и по маленькой партию составит.


Несмотря на богатство обстановки, которое я сейчас видел, впечатление, вынесенное мною, было очень неприятно. Мне было жаль прежнего Дерунова в старозаветном синем сюртуке, желающего «худым платьем» вселить в немце-негоцианте уверенность в своей «обстоятельности», пробующего на язык сало, дающего извозчику сначала двугривенный и потом постепенно съезжающего на гривенник и т. д. Несмотря на всю несовместность подобных поступков с миллионным состоянием, в личности Осипа Иваныча не было ничего такого, что бы сразу претило. Посторонний человек редко проникает глубоко, еще реже задается вопросом, каким образом из ничего полагается основание миллионам и на что может быть способен человек, который создал себе как бы ремесло из выжимания пятаков и гривенников. Ему видится в Дерунове какая-то искренность и простота, которые делают отношения к нему до крайности легкими. Осип Иваныч мог прямо смотреть в глаза своему собеседнику, рассказывая о гривенниках, пятаках, о колупании сала и о пользе «худого платья» в коммерческом деле. Он был в этом случае только юмористом, добродушно подсмеивающимся над самим собой и в то же время снисходительно выдерживающим и чужую шутку. Другое дело, если б он рассказал самую подноготную выжимательного процесса; но ведь и то сказать: еще вопрос, понимал ли он сам, что тут существует какая-то подноготная и что она может быть подвергаема нравственной оценке.

По крайней мере, что касается до меня, то хотя я и понимал довольно отчетливо, что Дерунов своего рода вампир, но наружное его добродушие всегда как-то подкупало меня. А еще более подкупали его практический ум и его бывалость. В первом смысле, никто не мог подать более делового совета, как в данном случае поступить (разумеется, можно было следовать или не следовать этому совету — это уже зависело от большей или меньшей нравственной брезгливости, — но нельзя было не сознавать, что при известных условиях это именно тот самый сонет, который наиболее выгоден); во втором смысле, никто не знал столько «Приключений в Абруццских горах» и никто не умел рассказать их так занятно. Даже явно неправдоподобные рассказы его о чудодейственной силе скапливаемых гривенников и пятаков не казались особенно неприятными, потому что в самой манере рассказывания уже слышалось его собственное ироническое отношение к предмету рассказов. Видно было, что при этом он имел в виду одну цель: так называемое «заговариванье зубов», но, как человек умный, он и тут различал людей и знал, кому можно «заговаривать зубы» наголо́ и кому с тонким оттенком юмора, придающего речи приятный полузагадочный характер.

Назад Дальше