Не сразу я разглядел за спиною этого маленького и кругленького гения, лучащегося простоватостью и добротой, – другого – огромного, черного, свирепого человека, незаметно доставшего точно такую же дудочку (но без золотых колец) и начавшего ровно дуть в нее, вытягивая одну и ту же ноту на непрерывном дыхании своей непомерной груди.
Необыкновенный эффект живописи рождали они вдвоем! Этот огромный и грозный выдувал свой ровный грунт и фон, с мрачным обожанием поедая взглядом маэстро. А тот ткал и выписывал на этом общем серебряном фоне свою голубую замысловатую нить. «Наступают холода» называлась эта гениальная музыка, вбирая в себя нас, беседку нашу, близь и даль, траву и небо, горы и солнце, и воздух. Воздух был музыкой и музыка воздухом – мы ими дышали и умирали. И будто музыка отменяла собою все, включая себя, переставая быть музыкой и становясь ею же. Я плакал.
По-видимому, я расчувствовался чересчур. Я был влюблен в полноту своего чувства к чужой родине. Она мне принадлежала куда точнее и глубже, чем им. Я стал всем этим, что вокруг. У себя дома мне не давалось такое.
Мой сосед не чувствовал так глубоко. Он сидел равнодушно и отстраненно ковырял стол.
– Боже, как это хорошо! – воскликнул я, когда маэстро кончил, утирая несвежим платком свой потный лоб и смущенно улыбаясь.
– Почему ты думаешь, что ты один это чувствуешь? – с негостеприимной неприязнью сказал мне сосед.
Это было внезапно и жестоко. Я утер слезы. Мне было обидно тогда. Сейчас я понимаю его. Восторг – тоже агрессия. Своего рода танк.
Я уже писал эту книгу.
Танки входили в Чехословакию – я дописывал ее.
Через год редактора прошлись своими гусеницами по ее тексту, пролив слишком много моей чернильной крови. Не знаю, было ли это малодушием, что я пошел на такие потери, или, наоборот, присутствием духа. Книга состоялась двадцать лет назад.
Прошло десять, пятнадцать, девятнадцать лет…
Книга не старела, потому что ничего не менялось, – я старел.
Казалось, ничего не происходит – стряслось.
Сначала тикнуло все наше безвременье, как мина замедленного действия. Потом рвануло, но пока вдали от Армении. Чернобыль.
Гул приблизился – в Армении АЭС в сейсмической зоне… Но не там прошел взрыв.
Карабах. Этот «вулкан» копил свою силу все семьдесят лет.
Когда началась резня в Сумгаите, когда по Армении прокатилась весть о первых жертвах, какая страшная память впитала в себя первые же капли крови! Если всего те же семьдесят лет назад, на памяти еще живущего поколения, число жертв от турецкого ножа приблизилось к двум миллионам. Кровь армян – сообщающийся сосуд. Кровь одного равна крови всех.
И вот не просохла кровь – обрушилось землетрясение. Кто из жителей Ленинакана знал, что это не конец света?
Рассказывают, что во время землетрясения обезумевший армянин, потерявший всю семью, бегал с ножом по рушащемуся городу, ища зарезать причину катастрофы в виде турка.
Если уж начался Страшный суд, то почему мы первые? – вот чувство современного армянина.
Недавно на одном симпозиуме интеллектуалов в Амстердаме, обсуждавшем на высоком уровне границы культурной Европы, накануне цепи армянских трагедий, один высокообразованный философ спросил меня, сильно ли отличается армянский алфавит от русского. Он, кажется, вообще был удивлен, что Армения и Грузия вмещаются в пределы Европы (хотя бы и географической). Я возмутился, совершенно забыв, что и сам немногим отличался от него, пока не написал эту книгу.
В одночасье «Уроки» превратились в воспоминания. В воспоминания о том, какой Армения была, какой ее можно было увидеть…
До того, как все, что произошло, случилось…
6 июня 1989, ЦюрихНовая книга
Живая проза прорывает твое личное время и во многом предвосхищает твой опыт. Новая книга – это не только твоя жизнь, пока ты ее пишешь, и не только опыт предыдущей жизни, входящей в нее, но и – твоя судьба, твое будущее. Если бы автор только повествовал для читателя, ему было бы просто скучно, а скучая – что напишешь? Дело в том, что если человек пишет, то он сам познает то, чего до этого не знал. Это его метод познания – писать. Гении, быть может, познают то, чего до них никто не знал. Прочие – заново открывают: для себя, для таких, как они, для времени. Человек, собственно, не дарит миру ничего нового, он считает новыми те вещи, которых раньше не знал и вдруг обнаружил в этом мире… Но они уже были до него, раз он их нашел. Это только он не знал об их существовании. А в мире нет нового и старого, потому что в нем все есть сейчас.
Так вот, написав книгу, автор неизбежно попадает в открытый мир. В процессе написания, пока он его еще открывает, ему кажется, что мир этот – более продукт его авторской воли, проницательности и фантазии, то есть личности, нежели реальный сколок заоконного мира. Этот обман называется вдохновением и существует для того, чтобы книга была дописана. Но как только поставлена точка, как только распахнута дверь – автор оказывается именно в том мире, который описал (раз уж это автор и если это – книга).
Сначала это ему льстит, потом всеобщность и распространенность «открытых» им законов его подавляет, и ему приходится учиться существовать в открытом им, поначалу таком сокровенном мире и по его законам. Тут кончается романтика и начинается страх. Человек оказывается окруженным и блокированным созданиями собственного разума, и если про часть явлений, событий и героев он знал, что они есть в этом мире, и его поражает то, что их развелось больно много, пока он писал, то реальное существование другой и вымышленной им части потрясает его. Ему приходится убедиться воочию, что все так и есть, и заподозрить, что так оно и было, потому что иначе он может впасть в мистицизм. И когда автор перезнакомится со всеми, кого сотворил, когда с ним начнут происходить события, которые имели место лишь в его книге, а не в его жизни, он замечется в поисках выхода – и это будет новая его книга.
(Слава богу, я давно это заметил и старался без надобности не прибегать к острым сюжетным поворотам, как то: тюрьме, войне, смерти близких и прочим литературным убийствам.)
Что-то похожее произошло и с этой книгой. В Армении я прожил десять дней, почти исключительно в настоящем времени, не вспоминая прошлого и не заглядывая в будущее, а это оказалось очень много, потому что дома нам редко удается пожить минутой. Я нагло оседлал эти десять дней и погнал их впереди себя, как вечность. И сначала не хотел слезать, а потом и не мог слезть. Мне отворился целый мир картинок и проблем, поначалу достаточно далекий от моей личной муки, и я мог с удовольствием погрузиться в него – именно как в ванну. Я усмотрел в Армении пример подлинно национального существования, проникся понятиями родины и рода, традиции и наследства. (Это поддерживает некоторое время.) С болью обнаруживал я, что в России часто забывают об этом. Что надо посвятить себя напоминаниям.
Я мчался, я «предвосхищал»…
И вот стоило мне приблизиться к концу книги, довольно потирая руки, не успел я дописать последнюю главу, а именно то место, где старец говорит: «Где русские?» (курьезно, но это было в ночь под Рождество), – как в дверь постучали и вошел русский… мой московский знакомый Щ. и с порога спросил, русский ли я. Несколько опешив от столь буквальной материализации моих образов, я успел ему ответить, что да. Он с сомнением покачал головой: «А почему?» – «Что – почему?» – удивился я. «Почему ты русский?» – «По крови», – ответил я, начиная злиться. Ответ мой, надо сказать, поразил Щ. «По крови. Надо же! Мне никто еще так не отвечал». – «А ты что, всех спрашивал?» – «Все говорят, березки, язык, родина…» – сказал он.
Через два дня я оказался окруженным толпою заинтересованных национальными проблемами людей, то ли потому, что, в результате писания этой книги, начал замечать их, то ли потому, что Щ. им обо мне рассказал… То есть то и оказалось, что отворил я дверь в давным-давно населенный мир и, несколько ошалев от того, что мир, казавшийся таким «моим», принадлежит всем, пережив небольшое разочарование от потери приоритета, стал знакомиться с аборигенами этого мира, поначалу просто за руку…
Ах, я много пожал лишних рук!
Но – стоп! Я не успеваю здесь поведать об этом… Об этом опять надо сказать либо слишком много, либо ничего. Лучше ряд пока закончить и не продолжать. Лучше я отложу, пообещаю, непременно, потом, отдельно… Нет, нельзя больше прямодушно следовать фактам – надо либо их не заметить, либо осмыслить. А осмысления хватит на всю жизнь. И немота обеспечена.
К тому же все эти встречи, люди, разговоры, факты – весь этот конкретный мир, в который я неизбежно окунулся, написав про Армению, сейчас уже так разросся, так ее заслонил, настолько уничтожил все мои предвосхищения и стал копиться столь тяжким горбом опыта, что справиться со всем этим можно лишь в новой книге.
Повторение непройденного
(Дубль)
Колесо Записки новичка
Запись первая Левая полуось
Была такая песенка.
…Мог ли я предполагать, что неожиданный утренний заморозок осенью 1968 года понудит меня лететь в город Уфу в феврале 1970-го?
Запись вторая Командировочный как агрегатное состояние
То-то. И не предполагай.
Хотя я и опаздывал на самолет, но поспел настолько вовремя, что, легко подавая шоферу пятерку, мысленно сэкономил ее на городском транспорте… День был неправдоподобно безоблачен и аэродром пуст до ощущения, что неким чрезвычайным декретом, до одного меня еще не дошедшим, с сегодняшнего дня воздушные сообщения отменены.
И правильно. Чего летать-то? Что я там, живу? Или у меня там родные? Или что-нибудь там без меня состояться не может? Один только мой самолет до Уфы сожрет тонн семь кислорода. Сколько елок и полянок должны, работая каждый день, по грамму набрать эти тонны…
Стоило только отменить полеты, как сразу же установилась такая отличная, наконец летная погода! «Пусть каждый живет, где прописан» – как сказала незаконная теща своему незаконному зятю, выставляя его сундучок на лестницу.
Иду я по пустому аэродрому, по которому, как ветер, хлещет солнце, – легкость в мыслях необыкновенная! Ибо оттуда, где я прописан, и даже оттуда, где не прописан, я уехал как бы по делу. А именно – посмотреть полуфинал первенства мира в мотогонках по льду. Без меня, выходит, обойдутся и там, откуда я уехал (раз я уехал), и там, куда я лечу, потому что я не мотоцикл, не стадион, не гонщик и даже не судья… Как хорошо!
Давно пора было выдаться такому деньку. Это был один из тех обманчивых дней, что преждевременно обещают нам весну. По-видимому, чтобы мы могли ее дождаться, не забыть и не отчаяться, что она когда-нибудь бывает. «Денек, – думал я, – погодка, бабенка…» «Еньк, аньк…» Сколько преходящей радости в этих уменьшительных суффиксах! Потом слово подрастает до суровости, до тупого безличия, остановки понятия. «Так надо жить! – думал я. – Солнышко, миленький…» Ржавые жизненные соки забулькали во мне, как в наконец подключенной батарее отопления.
Да, сколько ни летай, сколько ни кажись себе бывалым человеком, что-то в этом есть: аэродром без людей и самолетов, солнце, отсутствие багажа… очереди нет в буфете! – чудо, момент отрыва. Каким красивым отбывает командированный – кино! Это потом он станет несчастным, как два шестьдесят в сутки, – сейчас он баловень мира: любовник, чемпион, артист!
Опасны такие деньки: набухнут почки, ударят заморозки…
Катится телега из подведомственного учреждения в центральное, из провинциального вытрезвителя в столичное отделение, из треугольника в товарищеский суд. Жена, дети, не буду!
Объявили посадку. Откуда ни возьмись – отовсюду появился один человек, пересек солнце, сбился в кучку у турникета. Вот их два человека: один из дому туда, победитель, – это я, другой отсюда домой, пораженец, – он. Он мне показался так: старший преподаватель, ассистент, аспирант с какой-нибудь кафедры общего дела. Лет за тридцать – под сорок; лицо чуть одутловатое, побелевшее от городской жизни, но еще желтоватое; очки, почти скрывшие широкость скул, узость глаз; белая рубашка, выбритость, портфель еще новенький, лысинка еще светлая; в руке – каракулевый пирожок… Ездил в Москву, вез двадцать банок башкирского меда, руководителю, жил в гостинице, звонил одной знакомой… Страшился дежурной по этажу, путался в вертлявых гостиничных дверях, брался рукой за узел галстука, делал шеей туда-сюда – из зеркала глядело на него не его лицо… Похож, похож! На кого-то он похож… Сейчас вот стоит у турникета, помаргивает на солнце, смотрит на девушку в пилотке – это она, приблизительно, не пришла к нему в гостиницу, – такой вежливый… Ах, ему меньше удалось в эту поездку, чем он предполагал! Можно сказать, ничего не удалось… Судорожно промелькнули в мозгу столбики расходов, где самая верхняя цифра есть два шестьдесят на пять, – что-то щелкнуло – девушка гордо отделилась от общей безобразной толпы и поплыла перед нами, отдельная, пока мы выдавливались, по одному, в турникете. Ах, эта девушка! Пилотка всплыла на самый гребень золотой перекиси и еле там держится, меня с ума свела, ах, пиджачок в талию, еще у́же, у́же, потом шире-шире, ах, нога-другая, шаг рвет юбку… и поймал взгляд моего кандидата в науки – он потупился, перетоптался и пропустил меня вперед, молодец такой!
Я иду по плитам аэродрома – как не стать тут походке более упругой! – отрываюсь от земли… и впрямь мы летим.
Тот, что он, сидит впереди меня. Его кликают. Он оборачивается, кто окликнул. Лицо в промежуточном состоянии… Вдруг так сразу расправился, как надувная игрушка, кивнул вверх: «А, это вы, Рафик…» И вот уже разговор: «Захожу в ЦК прямо к нему, прямо в кабинет… так и так, говорю, – он мне: “Завтра же позвоню, дорогой, завтра же!”» Рафик сидит как в седле, весь внимание, смеется, точно угадывая места, где смеяться, кивает: «ЦК, МК, головной институт? Да, да! И Факира Султановича видели?» – «Как не видел! Видел!» – «И Султана Фонтановича?» Рафик почти не верит от восторга, хотя как он, с другой стороны, может не верить уважаемому… Ах, Рафик, Рафик, Рафинад Сахарович, любезный ты мой Рафик… ну конечно, видел он Султана Фонтановича, как не видеть… Смотрю: самолет чем выше, чем дальше от Москвы – расправляется мой кандидат, и уже еле видно, как кивает он с вершины своей маленькому, стройному в своем служебном седле Рафику. «Как не видеть, видел…» – губой пожует и кивнет. Прилетит он в Уфу, я так думаю, очень большим человеком… Родина! Возвращение.
Отворачиваюсь в иллюминатор – там крыло: каждый раз вот так, в досаде… В таком положении в самолете, по самому, так сказать, жанру, по просьбе композиции, как не вспомнить все то, что мне потребуется в последующем повествовании.
Запись третья Почему – Уфа?..
Как случилось так, что Уфа, что именно Уфа – не Москва, не Киев, не мой разлюбимый Ленинград, не даже Одесса, а вот эта неведомая Уфа, промышленный центр, столица Башкирии, заметьте: не столица Мордовии, не столица Татарии, не столица Бурятии Улан-Удэ, не столица Карелии, не столица Дагестана, не столица Кабардино-Балкарии, не тем самым Сыктывкар, столица моей любимой Коми АССР, где я служил счастливо и беспечно в строительном батальоне на территории штрафного… – именно Уфа стала еще и столицей отечественного мотоспорта. Этот мне одесский юмор про Васюки!.. Пожалуйста, вот вам Уфа – столица мирового мотоспорта. Однако почему же именно Уфа? Вот о чем я думал, глядя на трепещущее, посверкивающее, такое непрочное самолетное крыло, и не находил ответа.
А я, казалось, уже кое-что знал, Самородов и Кадыров, можно сказать, у меня дома бывали. И на ленинградском мототреке я не иначе как за загородкой, где тренеры да участники, куда никого из смертных посетителей не пускают… Вот я там стою – видите? – отпрыгиваю в сторону, пропуская участника, кричу ему: «Давай, Боря!» – и чуть не попадаю под самокат великого Гены (замечу в скобках, шепотом, – Кадырова!).
Многое уже знал, а почему Уфа, не понимаю. Так стремительно приближалась она ко мне за последний год! Неизбежно все-таки, что я туда лечу… И снова можно содрогнуться при мысли, как все это произошло. Это я-то, знакомый с сотней литераторов и десятком нарушителей общественного порядка, – и вдруг на тебе!.. Самородов и Кадыров – вот кто мои друзья!
Запись четвертая Фальшивый пир
Это я утверждаю с дрожанием в голосе. Потому что прежние мои друзья разочаровали меня, а я – их… Случилось это так.
Я собирался надолго уехать из дому, и довольно далеко.
У меня были мотивы и причина ехать туда. Причина была сильнее. Так вот, перед отъездом, как бы подбивая бабки, решил я пригласить одних своих старых знакомых: очень уж меня расстраивало постепенное и подспудное мое с ними расхождение. Мы не ссорились, а расходились-таки, когда-то столь дружные и любовные друг к другу. Вот мне и пришла идея, чтобы все как прежде: пригласить, принять со всею любовью… чтобы все было так мило, словно мы и не расставались, а потребность видеть друг друга у нас никогда не пропадала…
Думаю, что здесь и вкралась ошибка, которая привела меня сначала в Уфу, а потом вот к этому тексту.
Вечер, как я теперь понимаю, был ужасный. И описание его я здесь вычеркну…………………………………………………………………………………………………….. и т. д. ……………………………………………………………………………………. и т. д. …………………………………………… Так. Вот что следует учесть раз и навсегда: никогда не надо поправлять положение – это все равно что устраиваться поудобнее на эшафоте. Или повязывать петлю перед зеркалом модным узлом (была такая карикатура?).