Путешествие из России - Андрей Битов 2 стр.


И действительно, что лучше? Подумать только, журавль! – и не подозревал, что это так красиво. Или – крунк… До чего хорошо!

Я влюбляюсь в слова: в армянские благодаря русским и в русские благодаря армянским…

– Что лучше: «цов» или «море»?

И вдруг не чувствую «море», в нем нет волнения, зеркало, и вдруг сочувствую слову «цов» – вижу в нем волну набегающую… но «волна», оказывается, вовсе не «цов», «волна» – «алик», нежно лижет берег. Но если бы «цов» было только «море»! А «цов» – это и «море», и «тишина», «цов» – это тоска в красивых глазах и просто красота, «цов» – это народ толпою и просто «много»…

Созвучия

Но «камар» – это вовсе не «комар», «камар» – это «арка».

А «арка» – это вовсе не «арка», «арка» – это «царь». А «цар» – это вовсе не «царь», «цар» – это «дерево».

Но парение есть в пляске, «голое» и «теплое» – так близко… «Дерево» конечно же царственно, и все это натяжка, а вот что «цех» – это «грязь» – точнее не скажешь.

– У вас есть слово «атаман», – говорит мне друг, – а у нас «атам» – это «зуб», «клык». Поэтому, когда я в детстве книжки читал, все думал, что «атаман» – это человек с клыками…

– А я думал, что он на оттоманке лежит, – говорю я.

– У вас есть слово «хмель», – объясняет мне друг рано утром на первом уроке, – а «хмел» по-армянски значит «выпить». Поэтому у нас прижилось ваше слово «похмелье».

– Андрей, «аствац» – что такое? – строго спрашивает друг.

– Андрей, «аствац» – это хорошо или плохо?

– «Аствац» – это хорошо, – говорю, – «аствац» – это отец.

– А ведь верно! – удивляется мой друг. – Кенац![1]

Прямая речь

Аё – по-армянски «да». Чэ – по-армянски «нет». Не знаю почему, но всюду – на улицах, в магазинах, в автобусах – я чаще слышу «чэ», чем «аё». Чэ, чэ, чэ. Обычный автобусный диалог представлялся мне так: один все спрашивает, наседает, а другой отвечает «чэ, чэ», а потом, наоборот, другой все спрашивает, а первый отвечает свое «чэ». Я так сам понял, что «чэ» по-армянски «да», и спросил друга: а как по-армянски «нет»? А он мне и говорит: «Чэ». – Как «чэ»? – воскликнул я. – А как же тогда «да»? – «Аё». Вот как я ошибся. Думал, теперь разберусь… Но так я ни разу и не услышал «аё», а все «чэ».

Брат моего друга – журналист. Он меня очень любит, потому что я очень люблю его брата. Это в Армении естественно. Как-то мы шли с ним по улице, и он мучительно, страшно молчал. И смотрел на меня таким просящим взглядом, что я поневоле говорил без передышки и за себя и за него. Дело в том, что в Армении, наверно, нет другого такого человека, кому бы русский язык доставлял столько же истинного, даже физического страдания. Со мной он разговаривал в основном глазами. Когда ему следовало составить фразу по-русски, глаза его немели от напряжения и того давления, которое, по-видимому, развивалось в этот момент в его мозгу. Потом во взгляде его появлялись короткость и кротость, как у жвачных животных, и он не произносил задуманную фразу. Дело, по-видимому, было даже не в том, что он мало знал русских слов, а в том, что ни одного слова по-русски он не мог подумать.

И вот мы шли по улице, и вдруг из моей речи он понял, что я приехал не просто в гости к его брату, а в командировку от газеты. (Это я обмолвился, учитывая, что он журналист.) Лицо его затуманилось, и вдруг его прорвало. Передать речь его в точности я не берусь – никто не поверит…

– И ты будешь про нас писать? – сказал он.

После этого он стал разговаривать со мной так: увидит – арбузы везут…

– Это армянский арбуза, – говорит.

Увидит ослика…

– Это армянская ишак, – говорит.

– Это армянский очень толстый женщина. А это армянский пиво. Пиво хочешь? Арбуз хочешь? Это обыкновенный армянский такси. Поедем, хочешь?

Я сначала улыбался, потом надумал обидеться. Но сдержался. Потом мне было уже проще: я знал, что это будет армянский забор, а это армянский столб, а это обыкновенный армянский милиционер. Как ему не надоело? Я уже не обижался, а думал: почему он так?

Наконец он устал.

– Только не пиши, пожалуйста, – сказал он, – что Армения – солнечная, гостеприимная страна.

Помолчал и добавил:

– Я вот сколько живу тут и пишу, а все не написал, какая она.

– Знаешь, – сказал я искренне, – это же и меня мучит. Я даже думаю, что ничего писать не буду. Что я увижу за две недели? Что пойму? Серьезно не напишешь, а несерьезно об Армении я уже писать не могу… И потом, если рассудить, разве бы я сам, для собственной радости, не согласился бы сюда приехать? За свои деньги? Значит, верну деньги за командировку и скажу «спасибо». Тем более что я же не работаю в газете и от нее не завишу.

– Ну зачем же возвращать?! – возмутился брат друга. – Почему же это ты не напишешь?.. Поживи еще. Напишешь… – сказал он, и этой его интонации я уже совсем не понял: «напишешь» – это хорошо или плохо?

И вот кончилось мое путешествие, вот я дома, вот я мучился, мучился, гуляя вокруг стола, и вот все-таки сел за машинку.

И что же я вывел в первой фразе?

«Армения – солнечная, гостеприимная страна».

И что же я вдруг услышал?

– Чэ, чэ, чэ! Чэ, Андрей, чэ!

– Да, но это же так! – Я покраснел.

– Чэ, Андрей, чэ!

Я поднатужился:

«Армения – горячая, многострадальная земля».

– Чэ.

– Ну какая же она, твоя Армения?! – взвился я.

– Знал бы, сам написал.

– Ну скажи хоть лучше, чем я! Смотри, я сказал: горячая… Разве сразу найдешь такое слово? Именно горячая. Тут все горячо: небо, земля, воздух, солнце, люди, история, кровь, та, что в людях, и та, что из людей…

– Чэ, Андрей.

– Ну скажи лучше, попробуй!

– Попробую… Армения – моя родина.

– Ты прав. Но не моя же! Я не могу так написать!

– Зачем же пишешь?

– Но я же очерк пишу! Не стихи, не рассказы. О-черк. Путевые заметки. Заметки чужого человека. Заметки не армянина. О-черк, понимаешь?

– А «очерк» по-армянски знаешь как?

– Нет…

– «Акнарк». А «акнарк» по-русски знаешь что?

– ???

– «Намек».

Намек

Да, когда я писал о созвучиях, я пропустил одно: уш. «Уш» – это не «уши». Но близко. «Уш» – это «внимательный». Зато «апуш» – это не просто «невнимательный», что было бы логично. «Апуш» – это идиот.

Урок истории

Лео

Мне достаточно трудно представить себе кого-нибудь из высокопросвещенных своих знакомых (дедушки нет в живых…), прогуливаясь с которым я бы слышал следующее:

– Вот здесь нашли тело Распутина.

– А вот здесь останавливался Наполеон.

Или:

– Вот видишь горку, за ней роща, вот оттуда, когда мы уже отступали, выскочил Денис Давыдов и своими ошеломительными действиями вдохновил наше уставшее войско…

В Армении подобные вещи знает, кажется, каждый. Такое впечатление, что в Армении нет начала истории – она была всегда. И за свое вечное существование она освятила каждый камень и каждый шаг. Наверно, нет такой деревни, которая не была бы во время оно столицей древнего государства, нет холма, около которого не разыгралась бы решительная битва, нет камня, не политого кровью, и нет человека, которому бы это было безразлично.

– Андрей, посмотри, во-он та гора, видишь? А рядом другая… Вот между ними Андраник встретил турок и остановил их, и они повернули обратно.

– Вот видишь трубу? А рядом с ней длинное здание. Это ТЭЦ. Построена несколько лет назад. Раньше тут жили молокане.

– А вот тут Пушкин встретил арбу с Грибоедом…

И так без конца. Это мне говорили шоферы и писатели, повара и партийные работники, взрослые и дети.

И не было дома, где бы я не видел одну толстую синюю книгу с тремя красивыми уверенными буквами на обложке – ЛЕО. Я видел ее в тех домах, где, в общем, книг не держат, – тот или другой из трех синих томов ЛЕО.

Лео – историк, написавший трехтомную историю Армении.

Как мне объясняли специалисты, Лео – замечательный историк. И очень популярный. Как ваш Карамзин или Соловьев.

Я спрашиваю русских:

– Вы читали Карамзина?

– Ну, а вот недавно переиздали Соловьева, читали?

Вряд ли я найду том Соловьева у шофера или прораба строительных работ. У писателей-то в лучшем случае у одного из десяти.

Я, например, не читал.

А Лео читают и читают. Всюду Лео. Читают так же добросовестно, как он писал. А он писал и писал и ничего другого в жизни не знал, с утра до вечера он писал, каждый день и всю свою жизнь. К старости он ослеп. Но он хотел написать свой шедевр, последний. Он просил у дочери перо, бумагу и чернила.

И, слепой, писал с утра до вечера.

И написал.

И умер.

Только дочка, оказывается, ставила слепому чернильницу без чернил, чтобы он не пачкал.

А он и не заметил.

Такая легенда.

Господи, что он написал?!

Матенадаран

Если многое считается замечательным в современной армянской архитектуре, то Матенадаран – самый замечательный пример этого «замечательного». К тому же построено здание только что и буквально в наши дни, то есть в мои и ваши.

Начать с того, что назначение строения самое почтенное. Это хранилище древних рукописей. И поскольку армяне очень давно пользуются своей дивной письменностью, то рукописей этих, несмотря ни на какие национальные беды, сохранилось великое множество, и каждая из них уникальна и уже не имеет цены. И хранить это национализированное национальное сокровище необходимо бережно и достойно. Тоже понятно.

Матенадаран построен для этой цели. Безупречно отвечая своему назначению практически и технически, он еще и воздвигнут как памятник многовековой и великой культуре.

И так все отлично выполнено, что ни к чему не придерешься. Во всем видны благородные намерения строителей, и к тому же намерения эти вполне выражены. И место выбрано – издалека виден Матенадаран, ничто не заслоняет его, и в стороны ему просторно, и за ним уже ничего не толчется – дальше горы. И он спадает с этих гор таким строгим гранитным отвесом, как водопад, а ниже, куда он спадает, пенятся лестницы, разливаясь в струи и сливаясь внизу в одну, главную, приближаясь к которой ты обязан неизбежно ощутить высокий строй, а когда ставишь ногу на первую ступень, уже испытывать трепет, а по мере подъема, когда на тебя надвигается отвес Матенадарана и все выше и вертикальней нависает над тобой, трепет этот должен переходить в холодок в спине. И когда, приближаясь, ты все уменьшаешься, уменьшаешься, а над тобой все растет и растет здание, это, по-видимому, символизирует величие и огромность человеческой культуры и твою затерянность в ней. И – вкус повсюду. Такой светлый, серый камень, что и строго и не мрачно. И такие линии, и прямые и мягкие, что сразу же ясна и великая традиция армянского зодчества, и одновременно полное овладение всеми достижениями современной архитектуры с ее обнаженным назначением и эстетизированной простотой… Бездна вкуса. То есть нигде не видно безвкусицы. Вот, например, на этом повороте лестницы, на этой чистой дуге, вполне могла бы стоять ужасная ваза – а не стоит. Голое место, прекрасная, ничем не запятнанная плоскость. Место для вазы есть, а вазы нет.

Я уже начинаю злиться на эту безупречность и что авторов нигде вкус не подвел… А может, и подвел их именно вкус? «Эта церковь построена со вкусом» – попробуй выговори такую фразу – абсурд. Или «изба со вкусом» – тоже не звучит. Между тем и церковь и изба – это самые чистые формы, они отвечают только своему назначению, и чем точнее отвечают, тем прекрасней. Граница между зодчеством и архитектурой вдруг впервые намечается для меня. Никогда не задумывался над этим, лишь в Ереване, где так много замечательных образцов, находящихся по ту и по сю сторону этой границы…

Я подымаюсь по лестнице и не трепещу. Жара мешает, одышка. Вдруг что-то деревянным глухим забором обнесено: мусор, свалка, не все еще доделано… Заглядываю. А там огромные камни в тогах стоят. Тоже очень современно и глубоко исполняется. Камень иногда сохраняет свой естественный излом, и то формы человеческие незаметно произрастают из случайных линий необработанного камня, то эти линии растворяются в естественной цельности камня. Крупные люди в плавных, ниспадающих одеждах (как приятно передать в камне эту крупную вертикальную складку во весь рост!), и крупные, без лишней толкотни в чертах, лица с достойным и несуетным вдохновением. Их несколько, таких людей. Но один еще в лесах, второй начат едва, а третий почти готов. Словно каменная кинолента о создании одной и той же скульптуры, немножко напоминающей памятник Дзержинскому в Москве (из-за шинели до пят) и Тимирязеву (из-за оксфордской тоги), только гораздо, гораздо современнее. Эти великие люди (по-видимому, именно величие так сравняло и уподобило их), которые написали те великие книги, что хранятся в этом величественном здании – такая цельность замысла, – будут стоять – ага! – на тех столь прекрасно свободных от ваз площадках. Только несколько позже, когда они все вместе будут готовы, отличаясь лишь оставленным свободным нетронутым камнем, будто уходя в эту земную твердь, с которой они так связаны… Так по-разному, так одинаково вырисовывались они теперь из этой тверди, как в свое время из нее же произрастали. Такие, со взглядом в будущее, в наши дни.

Да и все строение как бы смотрит в светлое будущее, соответствуя авторским представлениям о нем.

Это величие замысла в дверях достигает наивысшей точки (как бесконечно взлетают вверх мощные плоскости!) и обрывается в холле. Там уже новый строй – бесшумности и шепотливости, где-то там, впереди, склоненные вдумчивые головы наших современников, творящих новую жизнь на базе всех знаний, накопленных человечеством, истинные хозяева этих духовных богатств.

Именно с таким прищуром очутился я в некоем квадратном зале. Надо мной была стеклянная крыша, как в оранжерее, стены же были черные, с глубокими тенями, и там, из тени, тянулись к свету пюпитры на тонких ножках. На пюпитрах, отворенные, лежали книги.

Я пожал руку молодого тоскующего сотрудника, прозвучали наши неуместные здесь имена. Словно нехотя подвел он нас к одному из пюпитров…

Это была биография Маштоца, написанная его учеником. Отсюда почерпнуты основные сведения о жизни великого буквотворца.

На соседнем пюпитре лежал старательно переписанный конспект по ботанике. Тысячелетний школяр рисовал на полях цветочки.

Еще в двух шагах крутились звездные сферы, пересекаясь и разбегаясь в милом и изящном чертеже, а Земля так удобно покоилась на чем-то вроде трех китов.

Сам тому удивляясь, в тысячный раз поневоле оживился экскурсовод. И правда, от рассыпающихся страниц до сих пор веяло жизнью, простой и ясной. Будто вся смерть ушла в новенькие стены Матенадарана.

Матенадаран – этажи под землю, и там, в кондиционированных казематах, книги, книги…

– А что, они все прочтены, изучены, описаны?

– Нет, что вы! Ничтожная часть. Они еще не переписаны даже в каталог. Эта работа потребует еще десять лет.

Если представить себе, сколько потребуется времени и терпения, чтобы переписать от руки чужую книгу, то какой дурак возьмется за это в современном нам мире? Между тем, разглядывая чудесный цветок заглавной буквы, понимаешь, что переписчик, возможно, едва управлялся с нею за день.

Этих книг – десятки тысяч.

Сколько же у людей было времени в те времена! И сколько они успевали!..

Успевали они ровно столько же. А может, и больше.

Они не спешили, и дела их обретали время. В сыновьях и изделиях продолжался человек. Изделия дошли до нас, утратив имя автора, но как безусловно, что каждое из них создано одним, когда-то жившим человеком!

Лечебник, травник, звездник, требник…

Вот такой травкой следовало лечить человека от вот такой болезни. И травка и болезнь называются теперь иначе и, возможно, уже не имеют отношения друг к другу. Другим лекарством лечат ту же болезнь под другим названием. Но суть-то в том, что болезнь – та же и так же принадлежит человеку, которого надо чем-то лечить.

Как много люди знали всегда! Как легкомысленно полагать, что именно наш век открыл человеку возможность пользоваться тем-то и тем-то, до того никому не известным…

Как много люди знали и как много они забыли!

Сколько они узнали, столько они забыли.

И сколько они узнали и забыли зря!

Развалины (Звартноц)

Словно бы зрение болезненно моему другу…

Чтобы увидеть каждую следующую достопримечательность, ему надо на это решиться. И он заставляет себя. Для меня. Меня ради. Это исполняет меня благодарности и неудобства. Хотя ни он, ни я не показываем этого друг другу, да и не осознаем. Что-то сопротивляется в друге перед каждой следующей экскурсией. Конечно, он все это зрит не в первый и не в десятый раз. Конечно, тяготы гостеприимства. Но и тяготы эти привычны. К тому же достопримечательности таковы, что их, конечно же, можно видеть бессчетное число раз: они не исчерпаются, и от них не убудет. К тому же не показать их мне тоже невозможно и не полюбить их мне – нельзя. Но почему-то снова взглянуть на то, что прекрасно и любимо, трудно моему другу.

И он отправляется на очередную экскурсию…

И когда он снова видит эти камни, уныние вдруг разламывается у него на лице, он успокаивается и светлеет. На меня он совсем не смотрит, и вовсе не потому, что хочет спрятать какие-то чувства. И мне кажется, что он не хочет увидеть в моих глазах, что я не понимаю. А когда он все-таки встречается со мной взглядом, то говорит, опять в сторону:

– Я хочу, Андрей, понимаешь?.. я хочу, чтобы ты устал-устал, чтобы все это солнце-солнце, эти камни… и ты вдруг почувствовал позвоночником… понимаешь, позвоночником?.. как ты устал…

Назад Дальше