— За что? — вопрошал Колька, сплевывая выбитые уголовниками вставные зубы.
— Ты опозорил страну! — объяснял пахан какого-нибудь очередного вагона. Обычно от него пахло так же, как из сливного ведра, в который зеки ходили по нужде. — Можешь кончить хоть десятерых, кассу взять, замочив при этом случайно малолетнего ребенка и его мамку, но Родину, Родину не замай!
— Господи! — не понимал Писарев. — Да чем же я Родину опозорил?
На этот вопрос ему обычно не отвечали, но непременно вместо объяснений приступали к избиениям.
Как-то раз, где-то на бесконечных казахских железных дорогах, на третьем месяце этапов, Кольку поместили в новый тепляк, где шишку держал некий дядя Мотя, человек с толстым задом, да худосочными плечиками. Прибытию Кольки он обрадовался, объяснив, что за долгие месяцы скитаний в вагоне он первый новенький.
В этот вечер его впервые не били. Даже чаю налили и печенюжку дали. Колька был растроган и за чаепитием рассказывал зекам свою незаладившуюся судьбу. Пятнадцать человек внимали его словам, будто родные. Кое-кто даже слезу смахивал.
«Вот, — думал с радостью Колька, — к нормальным людям попал».
Когда он засыпал на выделенной ему нижней полке, жизнь не казалась такой уж безнадежной.
Если бы на зоне все были такие, то жить можно. Жили же наши солдаты в концентрационных лагерях и выживали…
Он почти уже заснул. Его разнеженные мягким матрасом косточки радостно томились, ноздри в первый раз не ощущали запаха параши, и птичка сна была готова уже сорваться с его виска, как вдруг он почувствовал, как на него навалилось трое мужиков, двое на руки сели, а третий штаны пытался стянуть.
— Давайте, детушки, — слышался где-то рядом голосок дяди Моти. — Время не тянем, детушки! Тогда всем достанется. И не портите его тухес грубыми прикосновениями. Я не люблю, когда синяки на тухесе!
Уже здесь, прижатый к мягкому матрасу, Колька вдруг понял, что попал в вагон к педерастам. Также он осознал, что сейчас с ним произойдет!
— Какая попка! — выразил свое изумление дядя Мотя. — А ну-ка, Юрок, осади назад.
Колька почувствовал прикосновение к своему телу чьих-то голых ног, к горлу подступила рвота, он рванул что было силы правую руку, выдергивая ее у потерявшего бдительность зека, сунул назад, прикрываясь, тронул чью-то набухшую плоть и рефлекторно взялся за нее…
— Молодец, Колясик! — блаженно проворковал дядя Мотя. — Так держать! — и захихикал.
Колька почувствовал, как плоть в его руке твердеет, осознал, за что взялся, изрыгнул из себя дареную печенюжку вместе с ужином и дернул что было силы эту восставшую материю, стремящуюся попасть в его зад. Раздались звуки рвущейся плоти и неожиданно тихий голос дяди Моти:
— Ребятоньки! Он мне яйца оторвал с хером!
Кольку разом отпустили, он соскочил с полки, левой рукой натянул портки, а в правой поднял, словно Данко сердце, оторванные гениталии дяди Моти.
— А-а-а! — заверещал король педерастов, никогда не видавший свое хозяйство на столь отдаленном расстоянии. — А-а-а! — второй крик, когда он увидел хлещущую из раны кровь, был куда громче…
А Колька продолжал стоять, держа трофей на вытянутой руке, глядя, как слабнет вместе с потерей крови дядя Мотя, как мутнеют у него глазки, как подгибаются колени.
— Убил, — прошептал пахан петухов.
Медленно, по стеночке, он съехал на грязный пол, пару раз моргнул и испустил дух. Голова его моталась в такт перестуку колес, а все остальные пидоры завороженно глядели на убивца.
А Колька подошел к окну и выкинул Мотины гениталии в непроглядную ночь.
Их подхватила хищная сова и понесла птенцам в гнездо на прокорм.
— Еще кто хочет по мою задницу? — поинтересовался.
Желающих не нашлось. Все разбрелись по своим полкам, и два часа в вагоне стояла гробовая тишина.
Ее нарушил лишь тихий резиновый звук. Это в спину спящего Николая Писарева вогнал заточку любимый сексуальный партнер дяди Моти Аркаша Сирый. После этого он до утра тихонько плакал, да так горько, как обычно жена оплакивает умершего мужа. На следующий день, когда вагон ветаи на станции Курагыз, охранники обнаружили в пидорской теплушке два недвижных тела. У одного вместо причинного места зияла огромная кровавая дыра, а второй тихонечко лежал с заточкой в спине.
— Кто?!! — заорал молоденький лейтенантик внутренних войск, которого едва не стошнило при виде мертвой туши дяди Моти.
Несмотря на то что служил лейтенантик недавно, он хорошо знал, что на вопрос его никто не ответит, даже пидоры. Следствие здесь не проведешь, в Курагызе, а потому служивый приказал сгрузить трупы с вагона и отправить в местный морг. Поезд должен был простоять в этом Богом забытом месте сутки, и за это время умерших заключенных требовалось кремировать.
Маленький ослик проковылял до здешней больницы почти полдороги, когда Колька застонал.
«Эгей! — подумал лейтенант. — Живой!..»
Он потормошил за плечи бывшего покойника и, чуть не оцарапавшись о заточку, хотел было ее вытащить, но не решился, а потому заторопил аксакала.
Аксакал заторопился, а ослик продолжал идти прежним шагом.
— Слышишь меня? — волновался служивый.
— Слышу, — ответил Колька бодрым, голосом. — Где я?
— В Курагызе.
— Где это?
— В Казахстане. Болит?
— Что болит? — не понял Писарев. В голове у него словно дымовую шашку зажгли и памяти не было.
— Так у тебя в спине заточка! — зарадовался лейтенант. — Видать, самый чуток до сердца не достала! Повезло!
И здесь Колька вспомнил, что он не вольный хлебопашец, а государственный преступник. Еще он припомнил, что произошло ночью, и чуть было не взвыл.
Удержался и решил при любом пристрастии идти в несознанку.
— Вот же бывает! — восхищался случаем лейтенант. — Ведь выжил же, значит, для чего-то!..
Он был молод и восторжен, а потому верил в справедливость не высшую, а здесь, на земле!..
Тут и осел дошагал до больнички. А в ней только кровать одна да девчонка косоглазая, казашка.
— А врач где? — поинтересовался лейтенант.
— Нет, — отвечала черноволосая.
— Что «нет»? Врача?
— Ага.
— Совсем нет или ушел куда?
— Ага.
— Что — «ага»? — сердился молодой конвоир.
— Нет, — чирикнула косоглазая и улыбнулась с ямочками на смуглых щечках, с зубками в два ровных рядика и язычком остреньким между ними.
«Жениться, что ли?» — подумал лейтенант, но и без этого дел было слишком много. Он увидел стоявший на белой тумбочке телефонный аппарат и бросился к нему.
— Але, але! — кричал он в трубку. — Дайте Курагыз! Станцию! Стан-ци-ю!..
Наконец его соединили, и он долго и терпеливо орал, чтобы позвали майора Юрикова, командира поезда.
— Майор Юриков слушает! — донеслось из трубки через полчаса.
И лейтенант коротко обрисовал ситуацию. В наличии у него труп номер три тысячи четыреста шестьдесят седьмой — один. Второй же мертвяк по дороге ожил. Заточка до сердца не дошла. Что делать?
Майор выматерился и приказал труп закопать, а выжившего оставить в больнице. Он сам свяжется с местным МВД, чтобы до выздоровления выделили охрану.
— Давай, лейтенант, — приказал майор Юриков. — Решай вопрос! Поезд раньше на пять часов отходит!
— Есть!
Вдвоем с аксакалом они перетащили Писарева на койку и положили физиономией вниз.
— Давай! — пригласил лейтенант косоглазую врачевать, а сам обошел больничку и обнаружил крохотное кладбище. В две лопаты они расковыряли степную землю, уложили в нее загнивающую плоть дяди Моти, покрыв лицо дохляка личным носовым платком лейтенанта, и вернули степь на место. Затем служивый приколотил к кривой палке саксаула дощечку и вывел на нем номер — 3467.
С нештатной ситуацией было покончено, и лейтенант, подмигнув казашке, отбыл на ослике обратно на станцию Курагыз.
«На русской женюсь», — подумал он напоследок и забыл обо всем…
А она, когда воцарилась над степью тишина, когда небо окрасилось к ночи розовым, пришла к Кольке, села рядышком, легкая, словно перышко, взялась двумя пальчиками за железку в спине раненого и вытащила ее, да так просто, как какую-нибудь занозу. А потом рубашку закатала и, послюнявив пальчик, к ране приложила. В Колькину плоть вошел жар, погулял по разным членам и вышел через ноздри паром. Зек вспотел до макушки, затем затрясся от холода, а еще после потерял сознание.
На утро следующего дня он проснулся совершенно выздоровевшим. Посмотрел на свою спину в крохотное зеркальце, висящее на белой кривой стенке, и нашел рану совершенно затянувшейся, только розовое пятнышко сохранилось.
Она пришла в белом халатике, с бутылкой молока на фоне белых стен и белого солнца, бьющего сквозь крохотные окошки, с огромным кругом белого казахского хлеба. Все было вокруг белым, только волосы ее, распущенные, пересыпались иссиня-черным от плеча к плечу, в зависимости от того, куда она свою тонкую шею поворачивала.
Она пришла в белом халатике, с бутылкой молока на фоне белых стен и белого солнца, бьющего сквозь крохотные окошки, с огромным кругом белого казахского хлеба. Все было вокруг белым, только волосы ее, распущенные, пересыпались иссиня-черным от плеча к плечу, в зависимости от того, куда она свою тонкую шею поворачивала.
— Это мне? — поинтересовался восхищенный красотой девушки Колька.
— Ага.
Он протянул руки, и она вложила в его ладони горячий круглый хлеб, от которого он жадно стал откусывать, пока половину не проглотил. Взял из ее ладошки бутылку с молоком и выпил, не отрываясь, до дна. Хлебная крошка попала не в то горло, и он закашлялся до слез, а она поколотила его по спине, затем улыбнулась и забрала бутылку.
И тут он поглядел на нее, насытившийся хлебом, но голодный по-мужицки, посмотрел и открыл в аборигенке красоту необыкновенную, выдающуюся, будто природа вложилась именно в нее одну, казахскую девчонку, дав ей все, что отобрала у тысяч людей, сделав их уродливыми и несчастными.
— Как тебя зовут? — спросил он ее ошеломленно.
— Ага, — улыбнулась она и засмущалась, так что смуглые щечки зарумянились, а вишневые губки напряглись.
«Да она не говорит по-русски вовсе!» — догадался Колька и почему-то этому обстоятельству был чрезвычайно рад, даже встал с постели и протянул девушке руку.
— Николай! — И добавил: — Писарев.
Она взялась за кончики его пальцев и слегка их пожала. И было в ее пожатии все — и персиковая прохлада, и луны восходили под каждым миндальным ноготком… Колькино сердце забарабанило, и в животе потянуло…
— Ага, — вновь сказала девушка и слегка толкнула своего пациента в грудь, вновь отправляя того на пружинный матрас. Строго погрозила пальчиком и погладила по спине, в том месте, где еще вчера торчала смертельная заточка, потом слегка нажала на плечи, укладывая его на подушку. Он покорно лег и все смотрел на нее, как она села в уголке на белый табурет, как стала градусники протирать.
Что-то стал тихо говорить про суд, про бабку, про детство свое, а она изредка отвечала «ага» и смотрела на него глазами дивной красоты, как будто китайский каллиграф искусно кисточкой взмахнул два раза.
А потом она ушла, оставив его на ночь одного. Он долго не спал, мечтая обо всем, что принадлежит ей, а потом заснул…
Под утро, когда только ишаки и ослы уже не спят, возвещая своими криками Вселенную о пробуждении мира, она пришла к нему. Он учуял ее запах и рассмотрел в бледном утре, как она стоит перед его кроватью в ночной рубашке, в подоле которой насыпано что-то многое, и трусики на ней крохотные, намного ниже резинкой чуть выпуклого пупка.
Вспыхнули на мгновение китайские росчерки, и она отпустила подол, из которого на Кольку посыпались райские запахом плоды. И персик он учуял, и сливу, и алычу… И было много еще незнакомых дивных запахов…
А потом он почти ослеп, когда она сняла через голову рубашку с опустевшим подолом…
А потом ласкал ее крохотные грудки с остервенением первобытного монгола-завоевателя, целовал глаза, стараясь слизнуть древнюю тушь черных ресниц, сжимал сильными руками девичьи ягодицы, упрятанные в маленькие трусики, оказавшиеся двумя крошечными каракулевыми шкурками, и долго не мог совладать с этими овечками, пока она сама не дернула за невидимую нить… И овечки убежали травку щипать, а он, готовый к соитию, вымазанный пахучими фруктами, впился в сад ее губ, пытаясь сокрушить своим языком крепкие зубы, а она не давалась, выдвигая навстречу свой язычок, маленький, да верткий, а он, как хитрый стратег, проигрывая на одном фланге, готовил генеральное наступление на другом, тогда как никто не собирался ему сопротивляться вовсе, просто игра природы вошла в пике, и он, остановив ее пляшущие бедра, проник во Вселенную ее плоти и в первый раз в жизни не почувствовал пустоты…
А потом они пили молоко и уже вдвоем ели пахучий хлеб. Молоко проливалось прямо в постель, а в окно уже заглядывало белое солнце.
Он опять что-то говорил, наверное, что счастлив, а она опять отвечала «ага».
А потом они не услышали топота копыт и не встревожились тем, как куры беспокойно кудахчут, потому что спали…
Майор Ашрапов прибыл к маленькой глинобитной больничке так быстро, как только резвость его коротконогого скакуна позволила.
Вошел на кривых ногах в палату, где они, голые, спали, ругнулся по-своему и щелкнул плетью.
Колька проснулся сразу, а она спала крепко, улыбаясь краешками губ во сне.
— Встэвэй! — приказал майор и еще раз выстрелил плетью.
Он, привыкший за ночь к свободе и счастью, увидев злые глаза местного участкового, как-то сразу сник. Выбрался из кровати, прикрывая стыд руками, и шепотом просил майора не будить девушку.
— Скотинэ! — обозвал майор Ашрапов зека, когда он оделся. — Пойдэм!
Колька обернулся, в последний раз посмотрел на спящую девушку и, вздохнув печально, вышел на свет Божий. Выбрался из больнички и майор Ашрапов. Здесь, на улице, он не рассусоливался, а дал сапожищем в Колькин зад, так что не ожидавший сего зек ковырнулся через голову в белую пыль лицом.
Майор замахнулся было плетью, но сдержался и заговорил громко по-казахски, воздевая грубые руки к небу. Затем вскочил на конька своего небольшого, покрутился на нем, как на необъезженном, и стреножил.
— Бэги! — приказал.
— Куда? — поднялся на ноги Колька.
— К стэнции бэги!
— А я не знаю, где станция!
— Там, — указал плетью участковый на север.
И Колька побежал. Пока были силы, вспоминал ее, и казалось, что от чувства, поселившегося в душе, сердце слева направо перепрыгивает.
Майор Ашрапов удивлялся, как человек может так долго бежать и не падать!
Он не знал, что зек футболист в недалеком прошлом, что навыки у него пока сохранились, да, впрочем, казах и не ведал, что такое футбол.
Колька упал на шестнадцатом километре. О ней уже не думал — солнце выжгло все мысли и рот сделало сухим, а язык распухшим. Почувствовал удар плетью по спине. Небольно милиционер ударил, или у него чувствительность притупилась.
— Встэвэй! — приказал Ашрапов.
А у него нашлись силы только перевернуться на спину и посмотреть в большое белое небо.
На грудь что-то упало, и он жадно приник губами к кожаной бутыли со свежей прохладной водой. Ашрапов его не останавливал, пока брюхо не наполнилось излишне. Сам майор слез с коня и, пока зек отдыхал, осматривал окрестности в маленький театральный бинокль.
Колька улыбнулся.
Видать, это не понравилось четырехногому другу милиционера, и конек, ощерив огромные зубы, вдруг резко клюнул мордой вниз и укусил Кольку за лодыжку.
— А-а-а! — закричал тот от неожиданности, хватаясь за ногу.
Здесь майор Ашрапов спохватился, запрыгнул на свою лошадку и вновь приказал:
— Бэги!
Сейчас, с наполненным водой брюхом, бежать было особенно тяжело. Колька еле-еле передвигал ноги, а злобный казах через каждые пять минут охаживал его плетью.
— Фашист! — не выдержал Колька и обернулся.
— Сам фэшист! — разозлился майор и врезал плетью зеку по лицу. — Все русский фэшист!.. Бэги!
И он опять побежал, стараясь уклоняться от плети, а потом разглядел вдали станцию Курагыз и припустил к ней, как будто к родной.
И опять Ашрапов подумал: как этот человек хорошо бегает. Конь устал, а он…
На станции стоял состав, как две капли похожий на тот, с которого сняли Кольку. Но оказалось, что сие сцепление зековских теплушек — вновь прибывшее.
Возле локомотива припрыгивал, отдавая распоряжения, капитан внутренних войск. Делал он это нервно — вероятно, состав готовился к отходу.
— Слэшь, капитан! — крикнул Ашрапов. — Я тебе еще одного зека пригнал!
Капитан обернулся, козырнул участковому, кивнул, показывая, что, мол, знает о подсадке, указал двум рядовым, чтобы Кольку в наручники защелкнули.
— В пятый! — приказал начальник поезда.
Колька обернулся и разглядел в клубах пыли склоненную к голове коня фигуру майора Ашрапова. Он несся во весь опор в свою степь, к своему белому солнцу, к своим курганам, в которых лежат бессрочно его гордые предки.
— Ах, звери! — деланно проговорил капитан, рассматривая располосованную плетью физиономию своего подопечного. — Дикий народец! Так, значит, футболист?
— Был, — ответил Колька.
— Звезда?
Писарев смутился.
— Скажу тебе, парень, вещь одну! — капитан сопроводил Кольку до пятого вагона. — Хочешь — слушай, хочешь — нет…
— Я слушаю…
— Не любят у нас звезд, — сказал тихо. — Оступившихся…
— Понял, — ответил Колька.
Капитан посмотрел на него грустно и сказал:
— Доедешь нормально. В пятом мужики, трогать не станут… Что будет на зоне — не знаю!.. Ну, прощай!
Развернулся и пошел.