Портрет Иветты - Куберский Игорь Юрьевич 11 стр.


– Может, жена выручит?

И странно было потом вновь уходить от Иветты, но Кашин поклялся себе, что сегодня не обременит ее.

– На вокзал? – усмехнулась она.

– Ну что ты, есть много других чудесных мест.

– Верю, – сказала она.

Кроме неловкого скомканного расставания, все остальное грело душу, и уже казалось, что и так прекрасно – приходить к ней по вечерам и потом, закрывая за собой дверь, желать спокойной ночи. Он приготовил такое мясо, что с открытого балкона было видно, как собаки останавливались во дворе, задирая нос, и пока он священнодействовал на кухне, к Иветте заходила соседка, дабы выразить полное одобрение ее выбору.

– А муж почему не одобряет? Я видел там, в комнате, вроде бы мужа.

– Он пьян. Проспится и одобрит.

Кулик, как и положено куликам, жил один. Его комната в дебрях огромной коммуналки была сверху донизу забита книгами. В основном – старинными.

– Все твое? – поразился Кашин.

– Не все, – успокоил его Кулик. – В свободное время я еще занимаюсь древним переплетным делом.

Он ходил по комнате, подняв плечи, – в приятном уничижении от окружающей его книжной мощи, ему было тепло среди этих древних, в коже с позолотой, корешков.

– Не был на выставке? – не утерпел Кашин.

– В Манеже? Я что – спятил?! – Кулик сделал еще один круг возле стеллажей. – Ой? – растерянно посмотрел на Кашина. – Там же твоя работа? Прости.

– Бог простит.

– Даже ради дорогого гостя не хотел бы поступаться принципами. Не люблю все это якобы современное. Перепевают один другого. Рыцари дозволенных ценностей... От начала века – ни на шаг. Нам вообще не свойственна живопись. Линии нет, свет не чувствуем, краски блеклые, темперамент рыбий. На всю историю живописи – два-три исключения.

– Да ты еще и русофоб.

– У каждого народа свой талант. У русских – он литературный, музыкальный, танцевальный, у англичан технический, философский, а живопись у них – тоже дрянь, секонд хенд...

– Шпенглера что ли начитался?

– При чем тут Шпенглер. Немцы все зануды. Я тебе объективно говорю. Это генетика. Вообще последний пик духовности пришелся на начало двадцатого века. Франция, Испания и, конечно, Россия. Серебряный век. Вершина. – Кулик остановился, не закончив очередного круга, и еще больше, словно в обиженном недоумении поднял плечи: – А потом, потом пришел большевизм, фашизм, и больше нигде ничего хорошего не было. Мы только камешки с той горы... Осыпь...

Кашин промаялся до глубокой ночи. Казалось свинством придти и завалиться спать, хотя от недосыпа клинило мозги. Кулик с удручающей последовательностью отметал сегодняшний день. Его идея сводилась к тому, что если раньше искусство было поиском гармонии между душой и миром, являлось разновидностью веры, то теперь оно существовало лишь по инерции, потому что потребность в гармонии и вере исчерпана.

– Неужто? – усмехнулся Кашин.

– Да пойми же ты, – двумя пальцами схватил его рукав Кулик, – ты и кучка твоих единомышленников – вы даже не поддаетесь статистическому учету. Вы абсолютный нуль в бесконечности потребительства. И если вас и смотрят, то уже по другому внутреннему импульсу. Знаешь, что такое крах социального сознания – это когда потребность вырождается в потребление. Чтобы было великое искусство, должна быть великая духовная потребность.

Спорить было бесполезно. Тем более что Кулик говорил прописные истины. Но Кашин не мог смириться с тем, что и он тоже за бортом. Ему хотелось служить своему времени, быть признанным. Пусть не знаменитым, но узнаваемым и уважаемым. Разве это невозможно?

«Он путает искусство и массовую культуру, – засыпая, продолжал подбирать контраргументы Кашин. – Только там снижен критерий профессиональности. А в настоящем искусстве всегда немноголюдно. Двигают его и вовсе одиночки. Жаль, что я не гений. Еще хуже, что я это понимаю. Иветта это точно подметила, еще там, на юге. Но и среди учеников встречаются...»

Чей же он ученик?

С утра не выдержал – позвонил Иветте, как обещал, хотя было желание помучить ее неизвестностью.

Ее голос в трубке звучал по-утреннему трезво и деловито.

– Так мы встречаемся сегодня или нет? Мне нужно знать.

– Конечно, – сказал он, сразу насторожившись и помрачнев. Не такой он хотел ее слышать.

– Ты что скис?

– Ничего. Когда и где мы встретимся? – в голосе его была покорность. Подмывало спросить, чем она будет занята до него, и почему ей обязательно «нужно знать»? Что за этим кроется? Выходит, чтобы встречаться с ним, она отодвигала в сторону какой-то другой, тоже свой мир, чтобы они не столкнулись случайно. Он ревновал ее к этому другому миру именно потому, что ничего не знал о нем. Оказывается, не знал. Она и не подпускала. Даже в прошлый приезд.

Договорились встретиться у Пушкинского музея. Там тоже что-то открылось. Народ прет. Конкуренция Манежу.

Времени было – вагон. В три позвонил Насте. Она как раз пришла из школы, и голос был запыхавшийся:

– Дима, приезжай, без тебя скучно. И с бабушкой все время ссоримся. Она думает, что мне пять лет.

– Она тебя любит, – сказал Кашин.

– Любит, любит, – проворчала она. – Одни мучения от такой любви. – И вдруг заговорила приглушенным испуганным голосом, наверное, прикрыв трубку ладошкой:

– Дима, вчера мама звонила... Да, оттуда. Я как раз трубку подняла, бабушка даже не знает. Спрашивала, как и что. Передавала тебе привет. Приглашала в гости...

Текст дочери был рассчитан на то, что линия прослушивается. Умная девочка.

– Тебя, конечно?

– Угу. Как ты думаешь, мне можно поехать?

– Почему нет... – сказал Кашин.

– То есть ты не против, чтобы я съездила, – с деланным равнодушием уточнила Настя, но было слышно, как важен ей его ответ, и еще – что она по-прежнему скучает по матери, любит ее и главное – что никто и никогда не сможет ее заменить.

– Конечно, не против, – сказал он, – мы потом об этом поговорим. Когда вернусь.

– Дима... – ее голос снова приглушила ладошка, – только бабушке пока ничего, договорились? Ты ведь знаешь, как она к маме относится.

– Тебе привет от Иветты, – сказал Кашин.

– Спасибо, – машинально осветила дочь.

– А насчет мамы... Можем вместе поехать в Италию. Так даже удобнее.

Не мог же он сказать правду.

– Здорово! Ты тоже хочешь повидаться с мамой? – в голосе Насти прозвучала безумная надежда, что все трое еще могут быть вместе.

– Да, – сглотнув ком в горле, сказал Кашин.

– Ура!!

В пять он подходил к Пушкинскому музею. Вход в музей был огорожен, сбоку, за деревьями, чернела очередь. Да, это тебе не Манеж. Здесь только нетленка. Сюда его мазня никогда не перекочует.

Пускали небольшими группами и, судя по тому, как действовала милиция, этот порядок давно вошел в привычку.

Он встал позади всех, хотя мог бы и без очереди, по членскому удостоверению. Снова потеплело и начал накрапывать дождь. Кашин поднял воротник. Очередь быстро росла, вытягиваясь до переулка, откуда, шелестя шинами по мокрой брусчатке, выкатывали на Волхонку легковые машины. Из-под земли доносился гул проходящих в тоннеле поездов, и асфальт под ногами едва уловимо вибрировал. Где-то там ехала ему навстречу Иветта. И все-таки странно, что так слышно. Кашин повертел головой и за оградой обнаружил вентиляционную будку метро.

Очередь, в которой он стоял, была не совсем обычной, – люди в ней, казалось, узнавали друг друга – подходя, словно возвращаясь назад к главному от случайного, на время отвлекшего их. Кашин медленно продвигался в этой скрытно доброжелательной толпе, поглядывая на перекресток и дальше – через дорогу, откуда по его представлению должна была появиться Иветта. Минуло полчаса, а ее не было. Больше, чем на полчаса, она не опаздывала, и это время Кашин выждал спокойно и терпеливо. Но и через час она так и не пришла.

Темнело, и на улице зажглись фонари. Раза два он обознался, так что вместо приливающего к сердцу тепла внутри возник озноб, похожий на дрожание асфальта под ногами. Кашин предупредил соседей по очереди и побежал к телефонной будке.

Трубку никто не взял.

Крапал дождь – улица в золотых фонарях блестела. Если б еще и снег – была бы она совсем новогодней. Тьма между фонарями была заткана золотыми нитями и, казалось, что Иветта вот-вот возникнет из нее, не может не возникнуть. Но ее не было.

Подошел его черед – и милиционер скинул цепочку. Толпа хлынула со сдержанным порывом, и Кашин оказался во дворике музея. Люди торопливо поднимались по ступеням и исчезали за освещенными колоннами. Кашин сделал вслед за ними несколько шагов и вернулся назад. Неподалеку за оградой по-прежнему темнела терпеливая очередь, прирастающая сзади ровно на столько, сколько пропускали в здание, а по эту сторону прохаживались озабоченные порядком милиционеры. Кашин встал так, чтобы видеть угол улицы. Прошло полтора часа. В общем, ждать было бессмысленно. Один из милиционеров стал вопросительно посматривать в его сторону. Ну да, фоторобот злоумышленника, испортившего картину выдающегося художника Дмитрия Кашина, роздан всем представителям правоохранительных органов. Его ищут... Ну, ну. А если бы и вправду нашли, интересно, что бы с ним сделали. Картина – его собственность – что хочу, то и ворочу. Вот если бы ее купил худфонд, тогда другое дело.

Дикая, все-таки, система. Худфонд – это государство. Картины у художников покупает только оно – покупает и складирует. А куда их еще девать? Частные коллекционеры под подозрением. Все не как у людей. А если бы и в самом деле можно было поехать в Италию, выставиться, продать, разбогатеть. Неужели там, на родине живописи, его не оценили бы?

Кашин заложил руки за спину и медленно двинулся к каменной лестнице музея. По обе стороны от аллеи стояли голые лиственницы. Здание было освещено прожекторами, и светло-серый гранит легко и соразмерно выступал из темноты. Вот так же должно быть и ему – не горько и больно, а легко и соразмерно. Люди всегда, всю жизнь не совпадают во времени – опережают или отстают и страдают от этого. Но все уже настолько не сбылось, что теперь он ждал спокойно, – каждое мгновение падало, как из капельницы, прибавляя силу и надежду.

Еще один поток выплеснулся во дворик и устремился к лестнице, расширяясь и обтекая Кашина. Кашин двинулся к выходу. Больше здесь делать было нечего. Он вернулся к очереди – теперь в ней были новые лица, и общности с ними он не чувствовал. Дождь все так же мелко сеял, появляясь в фонарном свете из небытия, и машины, бесшумно, как рыбы, прорывали его колеблющуюся сетку. Над очередью громоздился кривой панцирь зонтиков. В последний раз Кашин безнадежно глянул через улицу и увидел Иветту. Она шла вымученной подпрыгивающей походкой и, морщась, смотрела в сторону толпы. Кашин поднял руку и побежал навстречу.

– Ты? – остановилась она. – Ты еще здесь?

Она была очень усталой, но такая – казалась еще родней. Он взял ее за руку и повел.

Милиционер не признал Кашина и не хотел пропускать, кивая на очередь. Пришлось показать удостоверение союза. Милиционер удовлетворенно кивнул, и в жесте, которым он возвратил книжечку, были уважение и покровительство.

Пока Кашин сдавал в гардеробе пальто, Иветта присела на край стула и оставалась неподвижной. Ее руки свисали между колен, и казалось, по ним стекает усталость. На Иветте был свитер из мягкой ворсистой шерсти, наполненный теплом ее тела. Кашин остановился перед ней, не решаясь потревожить. Она встала, опираясь на его руку, и пошла, сразу выпрямившись, горделиво и легко.

На привозной выставке, небольшой, но солидной, – шедевры европейской живописи – они с Иветтой разошлись и, двигаясь вдоль картин, Кашин все время помнил о ней и, когда она покидала зал, его охватывало беспокойство. Ее присутствие отвлекало его, пока он не дошел до своего любимого Констебля и не замер, услышав гул воды под мостом, ее свежий запах и переливающийся блеск. Какая жажда реальности и какое ощущение чуда в каждой подробности! Он захотел поделиться с Иветтой и переглянулся с ней через длину зала, но взгляд ее был полон картиной, перед которой она стояла, и он сам подошел. Это был Тициан. Тициана он не любил, но это были портреты, единственное, что вне условностей эпохи, ее умственной копоти. На одном – сановный старик, на другом францисканский монах. Старик был стар и болен, и из-под припухших красноватых век смотрели усталые глаза страдающего человека. Смотрели они вполсилы, с привычным недоверием, и дорогие одежды не могли прикрыть истинной цены того, что считалось признанием и успехом. Францисканец был еще крепок, черноволос, и его твердое крестьянское лицо несло угрюмую силу инерции и догмы. Сила была скорее разрушительной, но приравнивалась к созиданию – в зависимости от века, из которого смотреть на неё.

Он обернулся, чтобы сказать об этом Иветте, но передумал. Ему хотелось быть угодным, нужным, незаменимым. Ему хотелось быть ей интересным, и он предпочел бы комментировать ее наблюдения, нежели поверять ей свои. Но она молчала, и оставалось только догадываться – о чем. Теперь он продвигался вслед за ней, отставая на несколько шагов, чтобы не мешать, и в каждой картине ища остаточных примет ее внимания. Потом подошел к ней, взял выше локтя – рука была горячей и родной:

– Можно я покажу тебе то, что мне близко. Пройдем еще раз?

Она кивнула, и они сделали круг по залам. Она молчаливо отдала должное его выбору. В этом было уважение к его пристрастиям, но отнюдь не желание заглянуть ему в душу. Ну и пусть, какая малость. Она устала. Они перешли в зал с постоянной экспозицией импрессионистов, и она села посредине на узкий, обитый дерматином диванчик. Села, как упала, подобрав под себя одну ногу, – из-под юбки виднелась лишь остроносая подошва туфли. Ее руки накрест обхватили плечи и, ссутулившись, она посмотрела на него, спрятав пол-лица в мягком вороте свитера. «Что теперь?» – говорил ее взгляд. Казалось, энергия жизни иссякла в ней, и она полностью полагается на его собственный запас.

Он ободряюще кивнул, подошел к ней, положил руку на плечо и почувствовал, как оно дрогнуло.

– Умер Александр Иванович, – сказала она, – мой больной старик.

У соседей шло празднество – в коридоре висел запах спиртного, винегрета и сигаретного дыма, за дверью раздавались голоса.

– Придется зайти, – вздохнула Иветта. – Я на пять минут. Думаю, это не для тебя. – И оставила его одного.

Его удивила готовность пренебречь им, но тут же он соизмерил ее движение не с собой, а с этими неизвестными ему людьми, которые, видно, тоже нуждались в ней. И снова ждал, с терпеливой нежностью оглядывая ее комнату, куда, вопреки всему, он возвращался в который уж раз – так это ли не судьба?... И улыбался своим мыслям. Похоже, боги все-таки приняли его жертву.

Дверь распахнулась, вошла с нетрезвой торжественностью молодая соседка – крепкотелая, коротко стриженная деваха, за ней – мелкий молодой человек с одутловатым лицом: они несли початую бутылку водки и закуску. Иветта виновато глянула на Кашина из-за их спин.

Кашин встал и неловко поклонился.

– А интеллигентный какой! – зажмурилась соседка, как бы не в силах противостоять еще одному из Кашинских достоинств. – Запомни, Ветка, если ты не выйдешь за него замуж, я тебе не прощу.

– А твое-то какое дело? – обиженным голосом сказал молодой человек. – Интеллигентный, неинтеллигентный – что ты в этом понимаешь? – Слова он выговаривал уже с трудом. – К нам вчера в ресторане тоже подсел один интеллигентный. Мы его напоили, накормили, в такси привезли, постель постелили. А рано утром он в моем новом костюме... тю-тю на Воркутю. Да еще магнитофон спер, гад ползучий. Найду – задушу собственными руками.

– Да брось ты, Витька, сам виноват.

– Ты, Иринка, не встревай. Я с человеком говорю. Давай, выпьем с тобой, – дирижировал он перед Кашиным бутылкой. – Ты мне не можешь отказать. У меня день рождения. – Он перестал дирижировать и на миг замер, задумавшись:

– Тридцать лет, вот так. Это много, а? Скажи, много? Это старость. А я жить хочу. Если бы ты знал, как я не хочу стареть. – Он быстро налил себе рюмку и выпил. – Ночью проснусь, чувствую – сердце останавливается. Вот. А врачи говорят – не пей! – И он взглянул на Кашина с ненавистью, будто на своего врача, – А как не пить, когда этот гад ползучий...

– Иди, Витя, ты пьян, – сказала соседка.

– А ты мне наливала? – прорыдал Витя.

Кашин вопросительно посмотрел на Иветту. Она сделала досадливую гримасу.

– Пойдем, Витя, пойдем, – сказала соседка, будто шутка состояла именно в том, чтобы его привести и увести. Но Витя с хитренькой улыбкой вырвался и задом точно попал в кресло:

– А кто со мной будет пить?

Выпив еще одну рюмку, он вдруг протрезвел:

– Не переглядывайтесь, я сейчас уйду. Иринка меня уведет. Я только скажу вам, как вас там зовут, меня не касается, что Иветта очень хороший человек. Помогает мне. Задачки решает. Контрольные. Она добрая. Только один недостаток – очень гордая. У! – и он погрозил Иветте пальцем.

– Выходи замуж, Вета, – сказала соседка. – Лучше жениха тебе не найти. Я в мужиках понимаю. Симпатный, хозяйственный, скромный, и уже известный!

– Выходить? – сказала Иветта, подошла и положила руку Кашину на плечо.

– Да вы еще так похожи! – воскликнула Ирина. – Счастливыми будете. Смотри, Витя, как они похожи!

– Как две капли, – сказал Витя.

Иветта посмотрела на Кашина, как в зеркало, словно еще раз перепроверила решенное. Взгляд ее был задумчив и рассеян.

– Она не хочет замуж, – сказал Кашин, все время чувствуя на себе ее руку. – Я предлагал, а она отказывается.

– Ветка? Да ты что?

– Положим, ты не предлагал.

– Ну, так предлагаю.

Когда они ушли, Иветта устало опустилась в кресло:

– Уф, наказание. И так почти каждый день. Мужик – слякоть. Возомнил себя больным – водит всякую нечисть. Ирина его жалеет. Я говорила, брось ты его, а она: «Если уйду, он умрет».

Кашин открыл бутылку вина:

– Я бы не смог быть врачом. Я часто об этом думаю. Болезни, больное человечество. Ты лечишь человека, к нему привыкаешь, а он умирает.

– Не надо об этом.

– Прости... И все-таки неужели врачу не хочется выплакаться, и чтобы его утешили? Допустим, ты пришла ко мне на исповедь.

Назад Дальше