Глаша - Лана Ланитова 17 стр.


А после тетя Груня села на лавку, ноги толстые раздвинулись широко, под пухлым бугром красная трещина открылась. Груне мало показалось: пальцы взялись за края срамные, в сторону их развели, меж краев вылез розовый хоботок. Я тогда еще не знала, что это за хоботок такой… Сейчас знаю: секель это был – самое сладкое место у баб. Разных я секелей понасмотрелась на оргиях у барина. Бывали маленькие, как горошина, и крупные, словно уд мальчиковый… Но помню: секель Груни был не мал размерами и сочен. Так и таращилась я на него. А тетя Елизавета встала на круглые коленки, нос уперся в Грунин живот. Я, по малолетству, не поняла: чего она там копошиться… Подумала: наверное, грыжу заговаривает. Но не ухожу: любопытно стало. А тетя Груня задом толстым заелозила и говорит: «Лизонька, дай, удобнее лягу». Молвила это, встала и перешла на другую широкую лавку, легла на спину. Ноги полные раздвинулись, коленки согнулись, вся красота наружу вышла: больно крупное у Груни нутро оказалось… А тетя Лиза так, и припала губами и языком к ее потрохам. Потом пальцы в ход пошли, чуть ли не длань ей туды засунула. Груня только охала, да мычала, словно коровища. После, тетя Лиза на коленки встала, зад широкий поднялся, кунка наглая наружу распахнулась. И снова та же круговерть: персты, языки только и мелькали. Я за шторкой стояла, тихонько смотрела, как они друг дружку ублажали, и какое удовольствие от этого получали. Уж, они кряхтели и стонали, визжали и вскрикивали от души… Не было у них мужиков, а им, видать, хотелось сильно. А может, у них отродясь тяга к «своей сестре» была. Очень уж диковинно все это для меня, девчонки было, взволновало от пят – до макушки. Я в тот же вечер все рассказала своей старшей сестре, та отругала меня за греховное любопытство и даже крапивой стеганула.

Я и раньше видала разные соития. Наипаче у скотинок: бык крыл коровку, конь лошадку, петух курицу топтал. Мы в деревне сызмальства в тайны сии посвящены, да и не тайны это вовсе… Было дело: видала, как пьяный Архип на сеновале с Фенечкой баловался. Мы с девчонками лежали с другого краю стога, головами в траву закопались – нас и не увидели. Зато мы – все гляделки проглядели – страсть, как любопытно нам это было. Фенечка смеялась тоненько, словно овечка, концы платочка во рту мусолила. Она баба – дебелая, круглая… Мужик у нее в городе в это время был, Архип и приладился за ней таскаться. Долго караулил, выходил таки! Смотрим: он сначала все зубоскалил и руками зад ее увесистый тискал, Фенечка уворачивалась ловко. Облапил посильнее – сдалась. Упала на сено, панева к грудям завернулась, ноги белые раздвинулись сами собой, меж ног: черным черно от волосу… Архип, не будь дураком – тут же на изготовку встал. Удище красный ловко вогнал – куды надобно. И пошла у них катавасия, мы рты пораскрывали: не видали еще до этого, как таки дела ладятся. Долго же он Фенечку мочалил! А как кончил, так и отвалился в сторону. Полежал чуток и поплелся восвояси, Фенечка вскочила на ноги, юбки опали. Побегла за ним с причитанием: «Архипушка, сокол, куды, же ты? Погодь малость, любый, ты, мне шибко…» А он ей в ответ: «Придумала, дуреха – любый!» Выругался со злобой матерно – она и встала, как вкопанная, не посмела за ним бежать. Архип ушел, загребая пьяными ногами, Фенечка в сено упала головой: завыла от обиды.

Но, то было естественное соитие, как господь всем праведным христианам наказал. Хоть богомерзко, по сути, потому, как от блудского греха, вне венчания случилось, однакож, естественно по природе. Оказалось: многое на свете – чудно, а еще больше – греховно! А то как же понимать соитие с особью того же пола?

Только я вывод сделала: лишь человеку сии пакости богомерзкие присущи.

Ни одна корова еть другу корову не будет – бык для сего назначения рОжден. Так-то! Сказывали даже, что имеется еще более страшный грех: названный содомским. Про него наш диакон в приходе вещал. Это – когда муж мужа тычиной детородной в задний оход блудствует… По мне, так это и есть – сущий грех адовый!

Отвлеклась я от рассказа – пора и честь знать. Это я к чему все толковала? К тому, что в душе мне страсть, как противны все блудства плотские. К ним меня барин насильно понукал. Я холопка его, куды мне противиться, али норов показывать… Однако и покаяться готова, что сама, как всякая грешница, к блуду мерзкому быстро пристрастие получаю. Спаси господи, мою душеньку, не прошла я сие искушение, плоть громче колокола во мне гудела. Вернусь к рассказу, хватит оправданий.

Тогда у барина в бане вспомнила то, что творили промеж собой те бабоньки Груня и Елизавета, решила действовать. Тем паче, мне самой сильно этого хотелось. Подошла к Маруське, она смотрит на меня с любопытством, глаза хитрые, как у куницы. Она уже знала, что под усами не Тихон спрятан, а я – Татьяна.

– Танюша, поласкай меня языком, – тихонько прошептала мне на ухо.

Сама глаза закатила и ждет. Я наклонилась над ней, нос уловил аромат пряный, ее мохнатка душистая похотью горела. Вспоминаю все это: кажется, что вольность на меня нашла не от утробы моей греховной, но более от духа благовоний заморских… Барин те пары каким-то «опием» называл. Он трубочку длинную все покуривал, и кувшин с диковинными трубками на столе стоял. Наберет в рот дыму из того кувшина, а потом подходит к полюбовницам и дует им дым в ноздри и рты. Девки блажить начинают, смехом русалочьим исходят. Кажется, что в топь болотную угодила: по всей комнате дым бурый стелется… Меж ног зуд неумолимый идет… А что Маруська? Та и вовсе «с колеи съехала», так и прогнулась под меня, голова запрокинулась, шея дугой, как у лебедя, волосья черные, страшные до полу висят, чисто – ведьма! Я и начала ее языком ласкать. Сначала тихонько и неумело, а потом сильнее. Чувствую под языком моим секель теплый, так и трепещет, толстым, да пухлым становится. И так мне стало приятно это делать – казалось, не оттащить. Чувствую, сама спускать начинаю, да шибко как, никак не остановить. Упала я на лавку, сердце у горла стучит.

Тут Владимир встал, подошел к шкафчику, руки вытянули на свет божий штуку странную, я сначала не уразумела: что это… А было это вот что: выточенный из древа, большой уд с шишкой круглой и с мудями. Сделан так искусно, словно настоящий. Был он длинный довольно и толстый, как рука моя, ремешки кожаные по бокам висели. Ремешки так хитро слажены – могли крепиться на человеке, получалось, что струмент этот навроде живого уда торчал меж ног.

– Тиша, знаешь ли ты, как сей инструмент зовется? – спросил барин.

– Нет, не знаю, – прохрипела я.

– Зовется он «дилдо». Его и еще несколько прекрасных образчиков я у турка купил. Старый турок Мехмед-эфенди знал толк в таких вещах. Штучки, подобные этой, большую сладость женским особям приносят. И чем больше они размером, тем сладости той больше. Хоть в приятности телесной и не могут они с моим старым другом поспорить, однако же, на многие спектакли очень уж годятся, – с важным видом произнес барин. – Итак, начнем-с, благословясь.

Владимир Иванович сразу сподобил «дилдо» ко мне. Застегнул туго все ремешки, и получилась у меня меж ног оглобля деревянная: крупная сильно. Я тогда подумала: «Как же эта штуковина в Маруську-то войдет? Уж больно длинная и большая». А Маруська так елозила задом, что кажись, коня бы приняла.

Это зрелище заинтересовало всех. Игнат отвлекся от Катьки, но молодца свого из нее не вынимал. И Катька, лежа, голову вывернула. Тоже глазищи на нас вытаращила.

Не говоря уже о Владимире. Он стоял рядом. Его родной уд тоже проснулся и встал во всю длину свою исполинскую. Получилось – что у готовой ко всему Маруськи, два молодца рядом оказались: деревянный – мой, и живой, такой же большой – Владимира.

– Тиша, засади ей, голубчик, по «самое не хочу». А мы посмотрим, как ты ее оприходуешь. Да не стой, рот разинув. Иди! – сказал барин смешливо, рукой в спину подтолкнул.

Я подошла и приставила головку деревяшки к Маруськиной норе. Нора оказалась намного меньше. Я стояла в растерянности.

– Ну, чего ты, медлишь? Не бойся, и не такое пихали – входило, – прикрикнул Владимир Иванович.

Я надавила посильнее – и удивительное дело: деревяшка легко проткнулась в Маруську. Меня все это так распалило, что я начала двигаться в ней все быстрее и быстрее. А Маруська закричала истошно. Скорее, от наслаждения. Хотя мне в эти минуты, если честно – было все равно. С каждым тычком я получала такую сладость, что не могла перестать еть ее. Тогда я и пожалела: почему на самом деле, не мужчина, и у меня нет большого уда с яйцами меж ног.

Маруська, немного погодя, начала сильно спускать, лицо скрючило, словно от боли зубовной, ногти стол зацарапали… А я – глупая, все наяриваю, пока она не захрипела над моим ухом: «Таня, хвааатит, я больше не могууу, я спустила сильно. Остановись, за ради Христа…»

Но тут к Марусе подошел Владимир. Он велел мне прекратить тыкать ее и сесть на лавку. Не дав Маруське продыху, он поставил ее на стол задом и, помазав свой вздыбленный уд каким-то жиром, приставил его к заднему оходу.

– Хотела прорва – получи все сполна. Все дыры тебе разворотим, – сказал, стиснув зубы, барин.

Тоже сделал и Игнат: он развязал к тому времени Катьку и, перевернув ее к себе спиной, привязал уже по-другому. Видать, задние оходы у обеих девок были давно, что лохани, прости Господи, раз такие огромные уды входили в них, словно песты в ступы.

Я сидела в сторонке, на меня никто не обращал внимания. Тихонько отцепила от себя ремешки, которыми крепился ко мне дилдо энтот окаянный, развязала тесемочки у своих брючек. А оба кобеля усердно блудствовали в зады своих развратных баб, оттягивая их на себя за волосы. Те двигали навстречу круглые телеса и орали во все горло. Зрелище было незабываемое… Казалось, я в Преисподнюю угодила. От дыма заморского голове еще хуже стало: шипение по углам послышалось… Стала присматриваться, вижу: батюшки святы – змеи по комнате поползли, спинами черными заблестели меж лавок. Я ноги поджала от пола, никак в толк взять не могу: откуда столько гадов приползло? А они все шипят, друг на дружку лезут, иные в клубья черные завились. Одна змеюка крупная, черная подползла ко мне, голова ее склизкая поднялась высоко – меня оторопь взяла. На морде змеиной глаза человечьи смотрют, не мигают… Но глаза не простые – в них будто огни красные горят. Зажмурилась я от страха, головой тряхнула – пропали змеи, только пар коричневый по углам стелется. Видать, снова наваждение бесовское нашло. Я молитву зачала читать. Вроде улеглось.

Первым свое похотливое дело закончил Игнат, хрипло прокричав какое-то ругательство. А потом, через несколько минут, и Владимир. Постоял чуток, обмякший уд выпал из Маруськиной утробы. Маруська лежала, словно мертвая, волосы к спине мокрой прилипли.

– Тихон, мальчик мой, а ну, пойди, сюда скорее.

Я подошла. Так торопилась, что едва не упала – ноги в штанах запутались.

– Смотри, как мы с тобой ее хорошо приласкали. А ты говорил, что не войдет, – проговорил барин и захохотал, обнажив белые волчьи зубы.

Что я могла ответить… Я, только молча, кивала в ответ, как батянина лошадь, а сама так и пялилась в Маруськины красные колодцы. Они у меня до сих пор перед глазами стоят. Господи, боже мой, и за что мне такие испытания были дадены? Как хорошо с прежним барином-то жилось! Хоть, пьяница он был и картежник, а все же добрый и не пакостный. В церковь ходил частенько, у батюшки исповедовался. Крепостных не обижал напрасно. Совесть в нем говорила. А чтобы в блуде его заметили? Так: ни-ни! А наш Владимир – чистый демон: красив лицом, но черен душой! Гореть ему в Геенне Огненной – спасения не будет!

Глаша смотрела на Таню во все глаза. Было понятно – ее сильно возбудил этот рассказ.

– А что было дальше? Неужто, тебе самой… так и не вставили?

– Всунули позднее, а то, как же, – нехотя и чуть злобно отозвалась Татьяна, – Глафира Сергеевна, давайте грибы собирать, корзины пустые вона ждут. А если хотите, я приду к вам в комнату завтра вечером, там и рассказ продолжу. Торопиться нам будет некуда, посидим – вволю наговоримся. А сейчас пошли, солнце уже высоко стоит, – проговорила Татьяна безрадостным голосом. – Я холопка – мне, что приказано, то и исполняю. Сказано грибы собирать – собираю. Непонятно только за что вас, барыню, к холопке приставили? За что вас тетушка родная так наказывает? Отродясь такого не водилось, чтобы барыня вместе с подневольными работала.

– Да, брось, ты Танюша, какая уж работа – по грибы ходить. Это же удовольствие одно. А рассуждать про действия тетушки я не вольна. Она почтенна и в летах, мне уважать ее должно. Спасибо, что хоть приютила. Кабы не она, где бы сейчас я ночи коротала?

– Знаю, Глафира Сергеевна, что вы учтивы и воспитаны, однако, помяните мое слово – тетка еще не раз удивит вас своею добротой. Так удивит – тошнехонько станет.

Глаша молчала в ответ, печальные глаза устремились вдаль. Татьяна протянула сухую длинную ладонь.

– Вставайте, Глафира Сергеевна. Ножки расправляйте, и пошли. Успеем наговориться-то.

Глаша нехотя поплелась за Танюшей. Но от всего Татьяниного рассказа она так разволновалась, что ноги ее не слушались. Глаза плохо видели вокруг.

В тот же день деятельная Анна Федоровна не теряла времени даром. Она давно упорно размышляла о том, какого жениха сыскать племяннице Глафире. Не допускалась и мысль, чтобы жених был молод и хорош собой.

Сидя на террасе в удобном плетеном кресле и кутаясь в пуховую шаль, барыня пила чай. Худые бледные пальцы чопорно держали в руках цветастое блюдце, аромат экзотического восточного чая, струями вливался в мятные запахи предосеннего утра. Солнечные лучи искрами золотили ручки пузатого китайского чайника, диковинные красные птицы танцевали вдоль его круглых фарфоровых бочков. Свежайшими, только снятыми сливками был до краев наполнен продолговатый, с узким носиком сливочник. Едва заметная, нежная, кудрявая пенка покрывала тугую, бледно-желтую сливочную гладь, в которую с величайшим удовольствием погружалась серебряная изящная ложечка, фамильный причудливый вензель украшал ее длинную тонкую рукоять. К аромату душистого чая примешивался сдобный, медовый запах розанцев и свежих маковых кренделей, чьи загорелые теплые кольца фривольно расположились на плоском ажурном блюде. Во главе стола медным начищенным туловом поблескивал огромный ведерный самовар.

Анна Федоровна, не торопясь, попивала чаек, смахивая кружевной салфеткой прилипшие к губам крошки, когда ее голову посетила странная, на первый взгляд, мысль: а не выдать ли Глашку замуж за престарелого Николая Фомича Звонарева? Странная, лишь на первый взгляд, при ближайшем рассмотрении, эта самая мысль все более и более становилась по нраву ее хозяйке.

Николай Фомич Звонарев был не богатым, семидесятилетним помещиком, проживающим в том же уезде, что и семейство Махневых. Его фамильное, полуразвалившееся гнездо сохраняло слабые приметы былой крепости и процветания. Деревянный дом был еще довольно крепок, но редкие его посетители при довольно близком рассмотрении приходили к удручающе правдивой мысли, о том, что дом намного более стар, чем его хозяин. Несмотря на жаркое лето, в комнатах круглый год пахло сыростью и залежалыми вещами. Это был тот особенный унылый запах тлена, от коего молодые люди начинают неумолимо скучать, и наконец, убегают, с удовольствием подставляя лицо дуновению свежих ветров. К сырости примешивался постоянный запах валериановых капель и камфорный дух горькой желудочной настойки. Заброшенный, неухоженный сад со всех сторон окружал помещичью усадьбу. Хозяину было лень навести в саду должный порядок. Темные липы и разросшиеся акации перемежались местами с бурьяном и чертополохом. Среди полного запустения приятно радовали глаз несколько яблонь и кусты вишни с крыжовником. Маленькая клумба, разбитая под окном, пестрела по осени сиреневыми астрами.

Прошло более десяти лет, как хозяин похоронил свою жену, Акулину Михайловну. Их дети, двое сыновей, были давно женаты и жили в Санкт-Петербурге. Подрастали внуки. Николай Фомич вел довольно уединенный образ жизни, был крайне скуп и неразговорчив. Единственно, кому он доверял – была его младшая сестра: худощавая и желчная особа, старая дева, всю жизнь, прожившая со своим братом и его женой. Она вынянчила и вырастила его детей, была экономкой и полной распорядительницей в имении. Злые языки поговаривали даже, что злобная золовка Пелагея раньше времени «свела в могилу» свою сноху, добрую и бесхитростную Акулину Михайловну, последняя, в силу слабохарактерности, не могла и не умела дать родственнице должного отпора.

Николай Фомич, как и многие старики, страдал множеством болезней. Его мучили ревматизм и подагра, а также несварение желудка. Одевался он крайне небрежно. Единственными его развлечениями были – вкусная еда, послеобеденный сон и игра в карты со своим соседом – худощавым и одноглазым бывшим штабс-капитаном Егоровым. Женщины уже давно перестали интересовать Николая Фомича. Да и в молодые годы он далеко не снискал славы ловеласа. Имея скромные мужские достоинства, кои успокоились насовсем еще при жизни его супруги, он не мог заинтересовать ни одну мало-мальски приятную даму. Все его скудные эротические фантазии так и оставались лишь фантазиями. Иногда, он мог, невзначай, заглядеться на какую-нибудь аппетитную молодую особу, подумать о ее привлекательном теле, и тут же, через пять минут напрочь забыть о ней, предавшись какому-то более полезному занятию. Жена его, женщина кроткая и не темпераментная, всю жизнь довольствовалась тем, что господь послал. Она совершенно точно была уверена в том, что муж с женой должны сходиться в постели лишь для того, чтобы зачать ребенка и не более.

После обеда Анна Федоровна приказала запрячь легкую повозку и отправилась с кучером за несколько верст в гости к Николаю Фомичу.

Подъехав к его скромному и неухоженному имению, велела слуге доложить барину о своем приезде. Тот, спотыкаясь и подобострастно кивая, побежал докладывать хозяину. Прошло несколько минут, слуга не возвращался. Нетерпеливая Анна Федоровна, не дожидаясь его возвращения, сама двинулась через дорожку запущенного сада, прямиком к террасе господского дома. Подойдя ближе, увидела следующую картину: слуга тщетно пытался разбудить барина. Тот спал, сидя в кресле-качалке, теплый клетчатый плед закрывал его с головы до ног. Запрокинув назад седую голову и по-детски округлив старческий впалый рот, Николай Фомич издавал громкий, раскатистый храп, трогательная слюнка стекала вдоль небритой, словно подернутой плесенью, щеки. В жалкой скрюченной фигуре не осталось ни капли мужского, он походил скорее на маленького седого мальчика, уснувшего крепким послеобеденным сном.

Назад Дальше