– Ему нравится, что ты приходишь, – говорит Джулиет, не поворачиваясь ко мне. Я сажусь за кухонный стол. – Следующие две недели он только о тебе и будет говорить.
Никто не устанавливал правила, не составлял график того, как часто я буду приезжать на обед, но так уж получается, что я появляюсь здесь через воскресенье (не считая праздников и дней рождения). Папа или Джулиет обычно звонят в четверг или в пятницу и в разговоре как бы невзначай, так, будто эта мысль только сейчас пришла им в голову, бросают, что давно меня не видели, а потом выдумывают всякие предлоги, будто кому-то из детей якобы понадобилось увидеться с единокровной сестрой. Я не против – только рада, что не надо самостоятельно готовить обед для себя одной, это так муторно и противно.
Это была идея Митча – чтобы я осталась жить в коттедже, построенном им для нас с Ноем. Я же и не задумывалась о том, где теперь мое место. После похорон прошло несколько недель, прежде чем в моей голове появились какие-то другие мысли, кроме как о том, как занавесить полотенцами окна, чтобы не впускать в дом свет, или как выжить на сельтерской и крекерах. В один из вечеров пришел Митч и принес накрытую фольгой тарелку с моей порцией – их друзья, исполненные лучших побуждений, каждый день, сменяя друг друга, уже целую вечность готовили им обеды, – и сказал, что они всё обсудили. Он закончит утеплять подвал и поставит мне обогреватель. Я могу оставаться, пока не замерзну.
Джулиет складывает кухонное полотенце и вешает его на ручку духовки. Входит папа. Он открывает холодильник и достает остатки пиццы.
– Кто-нибудь будет? – спрашивает он.
Пока дом был отдан в распоряжение шестилетних разбойников, ни у кого из нас не было возможности съесть что-нибудь посущественнее, чем горсть «Золотых рыбок» и, может, ложку мороженого.
– Нет, спасибо, – отвечаю я, хотя и понимаю, что на репетиции у Макса, куда я сейчас отправлюсь, времени поесть у меня не будет. – Мне пора.
– Подожди минутку, – говорит папа, садится и загораживает проход, будто шлагбаумом, вытягивая длинные и худые ноги. «Как циркуль», – говорила про них мама. Я унаследовала от папы высокий рост, за что ему очень признательна. От мамы же мне достались пышные формы, чему я совсем не рада. То, что я выгляжу старше, помогает мне проникать в бары и клубы, однако я бы с удовольствием обменяла свою «женственную фигуру» на типичное для подростков компактное телосложение.
– У нас даже не было возможности поболтать, – говорит папа, отгрызая кусок холодной пиццы.
– Поболтать? – хмыкаю я. Мы с папой не болтаем. Мы орем друг на друга – во всяком случае, так было до того, как он женился на Джулиет и все стало выглядеть более цивилизованно. Мама тоже была любительницей поорать. Первые воспоминания моего детства – хлопающие двери, сотрясающиеся стены и следующие за этим долгие, сдобренные слезами объятия. Джулиет предпочитает обсуждать все ровным тоном, и я играла по ее правилам столько, сколько могла. Я не орала, когда она переехала к нам. Не орала, когда они поженились. Не орала, когда папа коротко подстригся, или сбрил бороду, или стал носить строгие рубашки, устроившись на работу в банке.
Я не орала до тех пор, пока Ной не попросил меня переехать к нему и выйти за него замуж. Я думала, что мне не придется орать. Папа с мамой поженились, когда обоим было по девятнадцать, то есть на год больше, чем Ною, когда он сделал мне предложение. И я до сих пор считаю, что на самом деле папу встревожило не мое замужество и не мой переезд к Ною. Он дергался из-за школы. Ему претила мысль, что я брошу учиться, хотя, опять же, сам он когда-то поступил точно так же.
– Ага. Ну, ты понимаешь. Чтобы быть в курсе, – говорит папа, старательно изображая безразличие. – Как дела?
– Дела замечательно, – осторожно отвечаю я. – А у тебя?
– Хорошо. Все в порядке. – Папа макает пиццу в лужу маринары на тарелке. – Чем занимаешься? Все еще работаешь у Макса?
«Работать у Макса» означает возить шваброй в единственном приличном баре острова, в том баре, где репетирует группа, в том баре, которым владеет бывший лучший друг папы (бывший, потому что у папы больше нет друзей, у него есть Джулиет, и двое малолетних детишек, и отглаженные брюки цвета хаки, и служба в банке). Едва ли это можно назвать настоящей работой, к тому же мне за нее практически не платят – так, Макс изредка подкидывает пару двадцаток и всегда кормит меня, но я там неофициально.
– Ага, – говорю я. – Кстати, он передает привет.
Это ложь. Макс больше никогда не спрашивает о папе, думаю, потому что знает: когда бы он ни спросил, ответ всегда будет одним и тем же. С тех пор, как произошла «Великая реформация» – так Макс называет жизнь папы после женитьбы на Джулиет, – у них не осталось ничего общего.
– Я все хочу заглянуть к нему. – Папа качает головой, словно просто не может выкроить время. Словно он все еще ведет прежний образ жизни, словно в том, чтобы вечерком после работы заглянуть в бар к своему другу и послушать новую группу, есть смысл. – Как-нибудь вечером, ладно, дорогая? Вызовем няню? Послушаем музыку?
Джулиет приводит в порядок гостиную и выдает в ответ фальшиво-бодрое «Заманчиво!». В доме полнейший разгром, но я вдруг замечаю, что Джулиет не просто так отсутствует на кухне. Она ходит туда-сюда достаточно близко, чтобы слышать наш разговор, но все же на расстоянии. Такое впечатление, что все подготовлено заранее и тщательно спланировано. И тут меня озаряет: я понимаю, куда ведет эта беседа.
Словно почувствовав, что я насторожилась, папа вдруг резко подается вперед и стучит по столу костяшками пальцев.
– Послушай, Тэм, – начинает он. – Мы давно не говорили об… этом. Я… мы… хотели дать тебе время, но…
– Время на что?
– Самой все решить. Знаю, год для тебя был нелегким…
Я смотрю на потертый линолеум, который выбирала мама. Она думала, что это стиль ретро. Джулиет говорит, что он безвкусный, и пытается заставить папу положить плитку.
– Не совсем так, – почти беззвучно бормочу я.
– Знаю. – Голос папы полон тепла и сочувствия. – Но… ты не можешь просто… в том смысле, что в какой-то момент ты должна… ну, ты понимаешь…
– Нет, пап. Я не понимаю, – говорю я, чувствуя, как у меня в груди просыпается то давнее, так хорошо знакомое желание заорать. – Честное слово, не понимаю. «В какой-то момент я должна»… что? Пожалуйста, я была бы рада, если бы кто-нибудь рассказал мне. Что дальше?
Я смотрю в папины водянистые голубые глаза и не отвожу взгляд. Не знаю, о чем это говорит – то ли о крахе наших отношений, то ли просто о неловкости ситуации, – но «разговор» у нас все не получается. Тот самый разговор, когда папа утверждает, что он «понимает», что я «чувствую». Человек, которого он любил, человек, с которым он мечтал прожить до конца дней, тоже умер неожиданно. Наверное, все дело в том, что он знает: я не самый большой поклонник той версии его жизни, которую он выбрал после смерти мамы. Если он хочет посоветовать мне «изменить себя полностью, стать другой и найти человека, который будет полной противоположностью тому, кого ты потеряла», то пусть лучше ничего не советует.
Папа вздыхает и проводит рукой по густым, песочного цвета волосам.
– Не знаю, – тихо говорит он наконец. – Не представляю. Но считаю, что ты должна вернуться в школу.
Я отодвигаюсь от стола и встаю, скрипит стул.
– Тэм, – останавливает он меня. – Подожди. Просто выслушай меня.
– Пап, я не хочу это обсуждать, – качаю я головой. – Честное слово.
– Не сомневаюсь, – говорит он. – Но ты не хочешь даже обдумать ситуацию. Ты не возвращаешься в школу. Ты не получаешь аттестат. Ты не поступаешь в колледж…
– И заканчиваю так, как ты?! – ору я. Я краем глаза вижу, как вздрогнула Джулиет, занятая чем-то у камина.
– Тэм, – предостерегающим тоном произносит папа.
– Прости, – говорю я. Я иду по узкому коридору, и с фотографий на стене у лестницы на меня смотрят десять пар глаз Элби и малышки Грейси. Чуть поодаль я замечаю Джулиет, замершую с метелкой в руке.
– Наверное, некоторое время мне не нужно приезжать.
– Тэм! – Папа выходит из кухни вслед за мной. Он сует руки в карманы брюк и приваливается к косяку. Он всегда так делает в подобные моменты: на какое-то мгновение он становится похож на себя прежнего, на того папу, которого я знала. Того папу, который не гнал меня в кровать, разрешая допоздна смотреть старые фильмы и есть бобы прямо из банки. Который позволял надевать в школу все, что я пожелаю, даже пижаму, и научился точно так же, как мама, собирать мне волосы в высокие «хвостики» с разномастными резинками. Папу, который пытался все склеить после того, как его мир – наш мир – рухнул. Только вот мой рухнул во второй раз. – Я просто хочу поговорить.
Хватаю с вешалки у двери куртку Ноя, ту, которая все еще хранит его запах, в карманах которой все еще лежат его чеки: холодный чай и шоколадный круассан, «Роллинг стоун» и три батончика «Твикс», которыми он так любил лакомиться по ночам.
Хватаю с вешалки у двери куртку Ноя, ту, которая все еще хранит его запах, в карманах которой все еще лежат его чеки: холодный чай и шоколадный круассан, «Роллинг стоун» и три батончика «Твикс», которыми он так любил лакомиться по ночам.
– Ты все еще моя дочь, – говорит папа, когда я берусь за ручку. – Знаю, ты считаешь, что теперь это не важно, но ты ошибаешься.
Выжидаю мгновение, прежде чем открыть дверь. В лицо бьет влажный зимний ветер.
– Пока, пап, – выдыхаю я в промозглый холод, и дверь позади меня захлопывается.
Глава третья
Очередь в «Ройял» слишком длинная для воскресенья. Я пробираюсь к двери и пытаюсь поймать взгляд Макса. Он, как всегда, сидит на высоком табурете, бегло просматривает удостоверения личности и собирает пятидолларовые купюры – плату за вход. Длинные седеющие волосы заплетены в косичку.
Я машу ему и хочу проскочить мимо, чтобы не задерживать очередь, но он останавливает меня, чтобы поприветствовать быстрым объятием. Неряшливая рыжая борода колет мне щеку. Он пахнет так же, как когда-то папа: теплом, чем-то очень земным и таинственно-сладким.
– Как дела, Огурчик? – спрашивает он. – Всё в порядке?
Макс единственный, кто еще называет меня Огурчиком – это прозвище дала мне мама, когда я родилась. («Пока ждала тебя, я так много их съела, что не сомневалась – и ты родишься маринованным огурчиком».) Когда-то я ненавидела это прозвище, но сейчас ничего не имею против. Иногда мне кажется: все, что случилось, случилось не со мной и в другой жизни. И мне приятно знать, что я это не придумала.
Я киваю, слегка пожимая плечами, – в последнее время это мое любимое обозначение для: «Ну, ты знаешь. Терпимо».
Макс поворачивается к группе мужчин, похожих на каменщиков: коренастых, мрачных, с головы до ног одетых в «Кархарт». Они неловко роются в бумажниках.
– Твои в задней комнате, – говорит мне Макс, кивая на занавеску из бус в дальнем конце. Толпа, заполонившая бар, раскачивается в такт старомодному блюграссу, что несется с обветшавшей сцены в углу.
– Спасибо, – говорю я и, пробираясь через толпу, здороваюсь с завсегдатаями.
Не знаю, можно ли в семнадцать лет быть «легендарной», но если можно, то я самая легендарная на острове фанатка. Когда мама была жива, мы ходили в «Ройял» практически каждый вечер, чтобы послушать выступления папиных и маминых друзей, тоже бывших хиппи. Мы приходили сразу после ужина – обычно мама готовила вегетарианское, пахнущее тмином рагу, – и рассаживались за столиком в задней части. Столик стоял в полукабинке, и там было очень удобно засыпать уже на втором сете. Сейчас-то я понимаю, что нехорошо укладывать спать шестилетнего ребенка в баре, но тогда я принимала это как должное.
К тому же мне это нравилось. Мне нравилось темное дерево, липкий пол и пластиковые корзинки с арахисом. Мне нравилось смотреть, как танцуют родители: они раскачивались в такт музыке и выглядели ужасно счастливыми. Мне нравилось, что все называют меня по имени, мне нравилось, как все показывали на меня, когда я, скрестив руки на груди, вставала перед сценой и смотрела.
Но больше всего мне нравилась музыка. Неважно, какая. Друзей у родителей было много, и все они в основном исполняли фолк. Однако были еще и потрясающие джазовые группы, они играли песни, которые я обожала, песни Джеймса Брауна, Отиса Реддинга, в общем, всё в таком роде. Эти вечера были моими любимыми: никто не мог усидеть на месте, и родители не обращали внимания, что я не сплю до самых бисов.
Макс вырос вместе с моим отцом в штате Нью-Йорк, в маленьком городке на берегу Гудзона. После окончания школы они сложили вещи в папин фургон и перебрались на остров в поисках «жизни попроще». Пока мне не исполнилось пять, мы жили все вместе. Наша семья, Макс, его постоянно сменяющиеся девицы, а еще Скип и Диана со своей дочерью, Лулой Би. Думаю, это было что-то вроде коммуны. Мы жили у самой реки в старом ветхом доме, когда-то принадлежавшем бабушке Макса, и никто ни за что не платил. Ну, мне так кажется.
Именно Макс отвез моих родителей в больницу в ту ночь, когда я появилась на свет. Якобы он разогнал свой дряхлый «Фольксваген гольф» до ста пятидесяти. Он знает меня дольше, чем кто-либо из знакомых, и ему плевать, что формально я несовершеннолетняя и не могу находиться в баре. У нас с ним договор: пока я не пытаюсь купить выпивку и не вляпываюсь в неприятности, я могу приходить, слушать музыку и есть арахис сколько влезет.
Когда я наконец прохожу сквозь завесу из бус, ребята еще настраивают инструменты. Росс возится с регистрами на своем хаммондовском электрооргане – высокий, худощавый, он стоит, согнувшись огромной «С», и ногами жмет на педали. Тедди сидит за ударными, высунув язык в щель между передними зубами, мочалка желтых вьющихся волос свешивается на лицо. Юджин подбирает что-то на контрабасе – как обычно, повернувшись лицом к стене с таким видом, будто он здесь один.
Было время, когда Росс и Юджин поговаривали о том, чтобы отправиться в турне, и я собиралась ехать вместе с ними. В начале прошлого года, примерно тогда же, когда Ной сделал мне предложение, ребята подписали контракт с «ЛавКрафт», новым независимым лейблом из Детройта. Это был для них идеальный вариант: компания маленькая, но не слишком, довольно внимания к каждой группе, но при этом уже вышло несколько громких имен, служивших хорошей рекламой. Представитель компании говорили, что они оплатят все расходы на турне, если мы его планируем. Под «мы» подразумевалась я, де-факто директор группы. Единственная фанатка, сумасшедшая настолько, что готова была часами сидеть на телефоне, обсуждая площадки для выступлений и мотели, рассылать ролики с презентацией и «строить» всех, от бухгалтеров до барменов.
После смерти Ноя нам позвонили из Детройта и сказали, что очень сочувствуют нашей утрате, но разрывают отношения. Ной был сердцем группы, сказали в компании, он и являл собой тот «образ», ради которого и подписывался контракт. Никто из нас не знал, что делать дальше. Мы продолжали раз в неделю встречаться у Макса, ребята играли старые песни, импровизируя там, где должен был вступить Ной. Этого хватало, чтобы просто быть вместе, хоть что-нибудь исполнять.
Росс вступает со своим соло на клавишных, и звучит оно так долго, что я почти забываю, какую песню они играют. Одна из тех, что написал Ной, когда часто слушал «Бич Бойз», называется «Воскресное солнце». Пальцы Росса двигаются так судорожно, что мелодия практически неузнаваема – просто шквал нот, перемежающийся тяжелыми аккордами.
– Есть!
Я слышу позади себя незнакомый голос, поворачиваюсь и вижу сидящую у сломанного усилителя Симону, нынешнюю девушку Росса. Когда я пошла в девятый класс[1], она еще ходила в среднюю школу и носила одежду в цветочек. Да и сейчас носит. Летом – цветастые платья, осенью – цветастые комбинезоны. Длинное черное пальто, расшитое яркими цветами, – всю зиму. Сейчас это пальто брошено на колени, и из-под него виднеются колготки с цветочным узором.
– Привет, Симона.
Мы смотрим, как играют ребята. Музыка звучит слишком громко, чтобы говорить, и это к лучшему: у нас с ней никогда не было общих тем. Симона начала крутиться поблизости за несколько месяцев до смерти Ноя. Он называл ее Хищницей. Казалось, она кружит, выжидая удобного момента, чтобы броситься на жертву. Росс оказался легкой добычей: он серийный однолюб. Все его отношения длятся недолго, он переходит от одной девушки к другой, словно по списку. Вполне возможно, список у него и правда есть – у сцены никогда не переводятся девицы, готовые повертеть перед ним задницей. Однако Симона задержалась дольше, чем кто-либо из нас думал, – это и неловко, и трогательно.
Через несколько минут Росс потягивается и наклоняется, чтобы что-то сказать Тедди. Тедди показывает большой палец и пихает локтем Юджина, который наконец-то поворачивается к нам. Его непослушные черные волосы намокли от пота и прилипли ко лбу. Росс козырьком приставляет руку к лицу – свет здесь очень яркий, это якобы добавляет «сцене» аутентичности, – и вскакивает, увидев меня.
– Тэм, – говорит он, бросаясь ко мне. – Не знал, что ты придешь.
Я снимаю с себя куртку Ноя и прижимаю ее к груди. Я все еще в тех же грязных джинсах и слишком просторной фланелевой рубашке, которые надела на день рождения Элби, и рядом с похожей на цветущий сад Симоной вдруг чувствую себя чумазым уличным мальчишкой.
– А что тут такого? Я здесь каждую неделю. Росс чешет бритый затылок – в старших классах он носил отвратные дреды и за это поплатился ранними залысинами, поэтому теперь бреет голову. Вдруг он встревоженно хмурится и сжимает губы.
– В чем дело? – спрашиваю я.
Симона грациозно встает, выполняет какую-то растяжку в стиле йоги – сгибает одну ногу и упирается ступней в бедро другой – и складывает руки в молитвенном жесте.