— Я умираю, ми-истер?
Мелькает у меня перед глазами, голый и строптивый… гнилостный рассветный ветер во сне, смертное гниение на панамском фото, там, где колышется тент.
Как водится, меня упрятали в самую дорогую гостиницу, в три часа обедаю в помпезно украшенной мрачной столовой, скверный обед из множества блюд, комната почти пуста… у окна сидит богатое семейство, пузырьки с лекарствами на столе, в углу коммивояжер читает футбольные результаты.
Потом вошел молодой человек и, не дожидаясь указаний метрдотеля, сел за соседний столик, прямо напротив меня — сами понимаете, в столовых такого типа посетителей, как правило, рассаживают как можно дальше друг от друга, среднее расстояние 23 фута. Одет он был бедно, белая рубашка очень грязная, узел галстука ослаблен. У его столика сошлись два официанта. Вопреки моим ожиданиям, они не попросили его уйти. Почтительно, с дружелюбными улыбками, припасенными для особых клиентов, они приняли у него заказ. Я уже закончил обед и курил, когда он подошел к моему столику.
— Меня зовут Энрике де Сантьяго. Могу я выпить вместе с вами кофе?
Не дожидаясь ответа, он сел, причем не оскорбительным и не вызывающим образом, а так, как будто там его место, глядя на меня с дружелюбной улыбкой. Был он лет двадцати пяти, весьма мускулистый, бицепсы туго натягивали дешевый черный пиджак. Он сразу же сообщил мне по-французски, что он — из среды, составляющей дно общества, но сын известных родителей из Сантьяго, один час — он показал грязным указательным пальцем в сторону от столицы. Этим можно было объяснить почтительное отношение официантов. Богачи могут одеваться, как им вздумается, и если им доставляет удовольствие разыгрывать из себя гангстеров, это можно понять.
— К тому же я — негр, — прибавил он по-английски, — копчушка.
Я пожал плечами. Смешанная кровь в Латинской Америке далеко не редкость. Официант принес кофе, и я заметил, что он похож на Энрике де Сантьяго. Подумать только! Весь персонал гостиницы был похож на Энрике де Сантьяго.
— Вы должны заехать к моей маме и посмотреть кофейные плантация. — Он написал что-то на полоске бумаги и через стол передал ее мне. На листе желтой почтовой бумаги было написано: «Моника Кокуэро де Сантьяго, Лос Фуэнтес».
— Она известна как “Черная Мамба”. Вы друг другом заинтересуетесь. Сам я не могу покидать столицу во время сезона. К тому же я по уши погряз в делах с одурманивающими наркотиками, сами понимаете. — «К сожалению» сгинуло непроизнесенным, как будто кто-то приложил к моим губам неторопливый холодный палец. Я сидел там, мечтательно и рассеянно глядя в окно на площадь, безлюдную в лучах послеполуденного солнца, на собаку, обнюхивавшую что-то на набережной, видел все это ясно и отчетливо, как будто в телескоп, — склады, таможенные ангары и пирсы в порту, а впереди — море. Земля полумесяцем окружала гавань. Я разглядел дорогу и грузовик, который, казалось, движется очень медленно, я следовал взглядом за грузовиком. Через несколько секунд грузовик должен был достичь мыса. На мысе стояло здание, я различал его смутные очертания на границе своего поля зрения. Повернув голову немного левее и посмотрев туда, где стояло здание, я увидел пелену серебристого пламени. Я боком бросился с кресла на пол и, очень медленно падая, похоже, увидел, как собака волочит за собой свою задницу… по площади пронеслась стена пыли и дыма, и я рухнул на пол под градом стеклянных осколков.
Здание, которое я так и не разглядел, было арсеналом… 223 погибших… тысячи раненых… взрывом разрушен весь портовый район. Я не знаю, что стало с Энрике де Сантьяго. В списках погибших было много Энрике и много Сантьяго. Сам я, как водится, получил легкие ушибы и два дня спустя выписался из больницы. Багажа своего я лишился, но я путешествовал налегке: чемоданчик да пара-тройка покупок, к тому же я не прочь был осмотреть Сантьяго. Я взял такси и спросил водителя, знает ли он Лос Фуэнтес де Сантьяго. Водитель пожал плечами.
— Si, там фонтан есть на Пласа, но в это время года он сух.
Город был удален в глубь страны от столицы и располагался в предгорьях — белая дорога, пыльные деревья. Я велел водителю отвезти меня в гостиницу средней категории — скромный и недорогой просторный номер с балконом, выходящим на площадь, красные кафельные полы, медная кровать. Я вышел прогуляться по площади: пыльные юноши, высохший фонтан, долгий безлюдный полдень, на ветру колышется тент: “Кафе де лос Фуэнтес” Когда я пил кофе, серый неприметный человек положил мне на столик полоску бумаги. Я бросил взгляд вниз… желтый рекламный листок: «Ноу Estreno al Cine Espana… La Mamba Negra con Paco, Joselito, Henrique…»[44] громадная черная змея приподнялась, готовясь ужалить человека в шортах, который тянется за своим пистолетом… в 7 и а 10… (эту рекламу следует привести на данной странице). Я положил рекламку в нагрудный карман, намереваясь попасть на семичасовой сеанс. Позавтракав в гостинице, я удалился в свой номер, закрыл ставни и завалился спать. Меня разбудил громкий троекратный стук в дверь.
— Quien es? — крикнул я, голосом глухим и искаженным. В комнате было темно. Я встал с кровати и пересек комнату, ноги мои были точно деревянные чурбаны. Я открыл дверь. Там стояла худая фигура не меньше восьми футов ростом, в длинном черном пальто. Я поднял взгляд на скуластое лицо, черное, как пальто. Невозможно было разобрать, мужчина это или женщина.
— Я вас не знаю, — тем же глухим голосом произнес я.
Вслух фигура не говорила, но слова были там, меж нами: «Я знаю вас. Увидимся в воскресенье».
Фигура исчезла, спустившись в круглый лестничный колодец, по лестнице, которая вилась вокруг шахты лифта. Я закрыл дверь. Шпингалет был сломан, поэтому я запер дверь изнутри на ключ, который обнаружил в пижамном кармане. Я улегся спать в трусах. Даже при тусклом свете я видел, что это не гостиничный номер в Сантьяго. И мое тело уже не было прежним. Ну что ж, этим можно было бы объяснить одеревенелость и искаженный голос. Я пытался придать свою способность реагировать чужому телу. Я зашел слишком далеко. Осознав свою ошибку, я вернулся назад. Тело вновь обрело легкость и изящество движений, но сердце его еще билось. Он включил свет.
Я заговорил, внятно произнося слова по-английски:
— Кто это приходил?
— Никто не приходил. Я видел сон.
Он не удивился, обнаружив в своем теле еще кого-то. Очевидно, для него это был не первый подобный визит. Мне показалось, что стоявшая в дверях фигура уже однажды его посещала и то посещение так его напугало, что он не мог его вспомнить. В тот момент настаивать было бесполезно. Я огляделся. Это была типичная холостяцкая квартира: в противоположном конце комнаты компактная кухонька, двуспальный диван-кровать и кресла — дешевая подделка под шведский модерн, дверь, которая, как я полагал, вела в ванную. Хозяином моим был молодой человек лет двадцати. Его “сон” все еще его тревожил, поэтому он приготовил чашечку “Nescafe”, закурил и сел на диван. Я сидел в нем и слушал. Да, в этом теле побывал уже далеко не один визитер… клочки финансов на послеполуденном ветру… сомнительные акции в Буэнос-Айресе… сдача карт за столиком в “Липсе”… повесы, притворяющиеся более пьяными, чем на самом деле, суровые, настороженные взгляды… Рим… Голливуд… все из высшего общества или вхожи туда, насколько я мог видеть или слышать, а мне до него весьма далеко, я старый визитер из прошлого, но это была совсем не моя сфера, причина там находиться — расстегнутая рубаха на площадке для гольфа. Совершенно случайно там тот же самый чужак? хм-ммм! Богатые и могущественные визитеры, однако молодой человек не был богат, деньги — одна из тех вещей, которые вы ощущаете сразу, едва обосновались в позвоночном столбе, вы ощущаете их, как старость или юность, джанк или ломки, вы ощущаете холодную серую пелену надо всем, что касается больших денег, а ее там не было. Не был он также и беден, и его оскорбила бы мысль о том, чтобы продаваться за деньги.
«Я ни бельмеса не смыслю в проституции!» — это слова одного молодого человека, которого я посещал давным-давно, с той поры он не очень изменился, никто не меняется, если нужда не заставит, так, значит, не богат и не беден, и все-таки вот он, ходячее пристанище богатства и влиятельности, имеет вес, его родичи держат роскошный отель.
В этот момент мой хозяин заговорил высокомерным тоном, который мне довольно часто предстояло выслушивать в последующие дни:
— Позвольте представить вам ваше новое “я” Меня зовут Жан Эмиль Леблан. Моя мать шведка, а отец — француз. Мы держим шведский ресторан в Париже, а во время сезона — курортную гостиницу на Корсике, весьма фешенебельную. Думаю, вас бы туда не впустили. — Пытался подколоть меня, что ли? Я промолчал. — А вы кто такой?
Я промолчал. Я визитер ненавязчивый, пока я не доберусь до цели своего визита, вы вряд ли узнаете о моем присутствии.
Я промолчал. Я визитер ненавязчивый, пока я не доберусь до цели своего визита, вы вряд ли узнаете о моем присутствии.
— Не говорите ничего, пока сами не осмотрите местность и не разработаете план действий, — говорил мне там, в захудалом кабинете, Окружной Инспектор, годы серой боли в его глазах, долгие-предолгие годы, опустившие плечи. — Вы что, какой-нибудь тупица из ЦРУ? И нравится же и м говорить и одновременно жевать, точно больная афтозом корова, да и опасны они ничуть не меньше для людского скота, приходится охранять туземцев, именно для этого мы и здесь, а благодарности, как Вам хорошо известно, от них не дождешься.
«Прелестный арабский домик в пригороде, волшебная улица, на стене — тени листьев, старый привратник из 'Тысячи и Одной Ночи', дружелюбные соседи приглашают нас на куриный кускус и прочие марокканские деликатесы». — Холодная затхлая комната, запах керосиновых обогревателей, которые шипят и коптят, враждебно настроенные местные жители забрасывают дом камнями, выкрикивают у дверей марокканские шуточки, на улице дождь, протекает крыша, вонь засорившегося туалета, зеленая плесень на моих башмаках, да, мне было хорошо известно, какой благодарности мы дожидались. — «Говоря бессмертными словами доктора наук Голландца Шульца[45] из района Нью-Йорка, а это весьма важное дело, Разрушение 23: “Заткни свое чересчур большое хлебало!” Брэдли, это — чтоб его надолго заткнуть». — Короче, запихивает он в мою бабенку на пятерку гаванских сигар и принимается за свои обычные щучьи дела. Сдается мне, эти шуточки он откалывает, чтобы унять боль, но ребятам в конторе это уже надоело, мы зовем его “Банально-Химическим Банком”, как-то раз вызывает он меня, а сам сидит себе и пишет, не стенографией, а обычным письмом, — халат болтается, черные шлепанцы, берет, и все-таки под боком у него кипятится в кастрюле варево, которое он изредка, между фразами, пробует длинной деревянной ложкой. Короче, сгибается он над ложкой и говорит:
— Я — Анатоль Франс, lе vieux de France. Твое задание — воскресить меня!
И он падает на жопу, а мне приходится делать ему искусственное дыхание рот в рот — с более неприятной целью я отродясь не нагибался, а у него полный банк банальностей, мол, хочу сказать тебе, Брэдли, от имени всех ребят в конторе, что ты старый радиоактивный зануда, от твоих шуточек любая планета взорвется. Миллион лет он оттачивает свои остроты, чтобы руководить этим урановым сральником. «Вызвать сверхновую и ради Урана заткнуть Брэдли рот!»
Однако в дверях я уже раскрыл свое большое хлебало.
— Ах, так ты предпочитаешь оставаться неизвестным и, вероятно, тому есть причина. Ты что, гомик? Я их ненавижу.
Он встал, потянулся и зевнул. Потом нахмурился, приложил ладонь к голове, пошел в ванную и принял две таблетки веганина, а в зеркале я увидел, что головные боли его не очень-то изменили, в комнате утренний свет, в дверь кто-то стучится. Он надевает синий халат и открывает дверь, там стройная манекенщица — длинные желтые волосы, серые фотоглаза…
— Высший Класс!
— Длинный Джон!
(ОИ рыгает в носовой платок.)
Они все-таки обнимаются, эти “Высший Класс” и “Длинный Джон”, а мелководье пришло с приливом и шведской рекой Готенберг, этот навозный запах меняющих пол шведов. Она готовит кофе и трещит как сорока, озвучивая все глотки в округе, да, глотка у этой цыпочки луженая, потом краткое приветствие, она стоит с голой жопой и сгибается для дерзкого поцелуйчика — это они проделывают на четвереньках, по-собачьи, в оргазме запрокидывают головы и воют: «А в “Воге” это напечатают?» Они одеваются и танцуют парочку пластинок, “Высший Класс” подбирает музыку с пронзительными криками, вытряхивающими пломбы из всех зубов, потом в его “Фольксвагене” на пляж, где я встречаю Митци и Бернарда.
Вы что, думаете, мне все это казалось скучным? Отнюдь. Визитеру скучно не бывает. Видите ли, скучаешь, когда перебираешься с места на место с привычными остановками: прачечная, почта, бритье, умывание, одевание, упаковка вещей, поиски гостиницы. Мне ничего подобного делать не приходилось. За меня все это проделывал Жан. Нанесение визитов приносит успокоение и входит в привычку. Нанесение визитов есть джанк, а джанк — старейший визитер в отрасли. Я-то знаю, чего стоит отказ от привычки к хозяину, да, это я тускло мерцаю на телеэкране из Испании. Все ушли. Не годится. No bueno72. Успеешь выпить кофе, чувак? Я расскажу тебе одну историю: там, возле цветочной лавки, пустырь, ярко блестит консервная банка, ждет молодой человек, булыжная мостовая, запах золы, он рыжеволос, лицо все в угольной пыли.
— Сигарету, мистер?
Там мой контакт, лучи холодного солнца на худом мальчишке с веснушками, выцветшие улицы, далекое поднебесье… сточная канава, запах угольного газа, затемнение… здесь сильный ветер, холодный пот от страха — как в тисках… далекая туманная улица двадцатых годов. «А вот и старый карандашник».
помятое красное лицо, дешевый синий костюм: «Помню, помню эти убогие кварталы». Вот силуэт его телохранителя: серый костюм, смуглое лицо, наготове карандашный пистолет…
«Бритвенные лезвия… шнурки для обуви… нарукавные повязки… карандаши… мел… сургуч…»
— Нам понадобятся два карандаша, — сказал я там, на Норт-Кларк-стрит, пытаясь дотянуться до своей наплечной кобуры.
«Два желтых карандаша “Питмановская Арифметика Здравого Смысла” во время каникул никогда не выпускала, в тот день я видел, как прогибается от ветра разорванное небо… худой мальчишка с веснушками… Ты умеешь нажимать на такой вот карандашный, чувак?
карандашный чувак? вот “Серый Карандаш”, водил компанию с Ма Карри в синем школьном домике, мы звали ее “Мамой”, а вы бы? научила меня всему, что я умею. — годы серой боли, долгие-предолгие годы, опустившие плечи. — Не буду лукавить, “Питмановская Арифметика Здравого Смысла” снабдила этот карандаш свинцом, который некогда был радием, здесь, в этом карандаше, миллион радиоактивных лет, оттяни вот это до конца, теперь нажимай на карандаш… никого нет, ветер и пыль далеких двадцатых… пансион миссис Мёрфи, не забудь, это было очень давно, но туда можно дойти пешком, он прямо впереди — краснокирпичное здание на углу переулка, из: чердачной комнаты смотришь в подзорную трубу на спортплощадку сиротского приюта, можно наблюдать за мальчишками в высоких темных окнах спальни, вид мальчишек потрясает, я был тогда больной, и вот остались лишь обрывки искалеченного “я”, подзорная труба выхватывает на спортплощадке желтые расплывчатые ребра, вот “Ветреный 18” возле “Бетономешалки”, “Пыльные веснушки” крепко обнимают его колени — нагишом на полу душевой».
— Раздвиньте ему ноги, ребята! — вскричал Режиссер.
«туманное желтое время каникул, двадцатые годы поют тебе сцену между нами, где время не писало никогда, худой мальчишка был похож на меня в форме начальной частной школы, до далекой закрывающейся спальни доносятся паровозные гудки, грустные старые людские газеты я ношу е собой, больной голос, донельзя неприятный, говорящий тебе: “Искры” — уже над Нью-Йорком. Справился я здесь с заданием? Он это услышит?»
кто-то туманный, дрожащий, далекий задвинул ящик бюро на темном чердаке…
«Карандаш используется только один раз, чувак… фосфоресцирующий протез руки, и это было всё, пришлось увидеть его в последнем свете, оставшемся на гибнущей звезде… старый джанки, макающий сдобный торт в чашку в сером кафетерии, салфетка под его кофейной чашкой, прозвали его “Жрецом” — продавал специальное распятие, которое светилось в темноте, пока не начал светиться в темноте сам, остывший кофе, сидел именно там, где сидишь сейчас ты, видишь ли, сынок, когда приобретаешь привычку к хозяину, о других ребятах забываешь… Мальчишка ждет… пансион миссис Мёрфи… сплошь старые грустные циркачи… помню, ее сынок-педераст брил на кухне грудь, волосы летели в суп, а он пел, заливаясь соловьем, музыкальная семейка, помню, ах, уже пришли, “Сдаются комнаты”, занавески серые, как сахар сиротского приюта, всегда выглядывает серая тень…
— Вы расплатитесь сегодня, мистер Джонс?
Да, миссис Мёрфи, я расплачусь, эта лестница, она меня в могилу сведет — кхе-кхе — карандаш используют только один раз, не забудь, я режиссер единственного представления, показывал тебе бумаги, понятные, как “Энни Лори” в фильме двадцатых с гибнущей звезды… печальный юный образ источает застоявшийся цветочный запах болезни в далекое окно… Я расскажу тебе историю, которая называется "Улица случая"… арабский домик в пригороде, остывший кофе, сидел именно там, где сейчас сидишь ты, дождь, протекает крыша, я передвигаю диван на сухое место, тяжелый испанский диван, и вижу за диваном маленькую сухую нишу, которую прежде не замечал. В нише лежит книга, серая лощеная обложка с золотыми буквами. шрифт самый обычный: “Улица случая”, я открыл книгу».