Кларисса сидела с каменным лицом, сгорая от нестерпимой зависти. У нее навернулись слезы, и она в нерешительности поднялась с кресла, не сводя глаз с Эгги-Лу.
Со сдавленным криком она бросилась прочь из комнаты, кубарем скатилась по лестнице, выскочила на свет весеннего дня и, заливаясь плачем, побежала по газону к себе домой.
Как только Кларисса захлопнула за собой входную дверь, ее окружили аппетитные запахи маминой кухни. Мама резала яблоки и укладывала их в подготовленную форму для шарлотки; Кларисса получила выговор за дверной грохот.
– Ну и ладно! – Дочка поерзала розовыми панталончиками по обеденной скамье. – Какая все-таки вредина Эгги-Лу!
Мама Клариссы подняла глаза.
– Вы опять за свое? Сколько раз тебе сказано…
– Она собралась умирать и теперь сидит в кровати и дразнится, дразнится. Вообще уже!
Мать выронила кухонный ножик.
– Ну-ка, ну-ка, повтори, что ты сказала, милая моя?
– Она скоро умрет и теперь надо мной издевается! Мама, ну скажи, что мне делать?
– Что тебе делать? Сейчас? Или когда? – Немое замешательство. Мать вынуждена была сесть на стул; ее пальцы судорожно теребили фартук.
– Надо ей помешать, мама! Чтобы этого не произошло!
– Это в тебе говорит доброта, Кларисса. Ты такая заботливая.
– При чем тут доброта, мама! Ненавижу ее, ненавижу, ненавижу!
– Что-то я не поняла. Если ты ее ненавидишь, то почему собираешься ей помешать?
– Не помогать же ей!
– Но ведь ты сама сказала…
– Мама, ты мне только хуже делаешь! – Она горько расплакалась, кусая губы.
– Одно слово – девчонки. Вас не разберешь. Ты хочешь помешать Эгги-Лу или не хочешь?
– Хочу! Обязательно надо ей помешать! Чтобы ничего у нее не вышло. Чтобы не хвасталась своей… палочкой! – Кларисса замолотила кулачками по столу. – Чтобы не задавалась: «У меня есть, а у тебя нету!»
У матери вырвался вздох.
– Ах вот оно что. Кажется, понимаю.
– Мама, а можно, я умру? Только первой! Чтобы ей утереть нос. Пусть завидует!
– Кларисса! – Под ситцевым фартуком кремосбивалкой зашлось сердце. – Как у тебя язык повернулся! Нельзя говорить такие вещи! Прямо беда с тобой!
– Почему это нельзя? Ей можно, а мне нельзя?
– Да что ты знаешь о смерти? Это совсем не то, что ты думаешь.
– А что это?
– Ну, как сказать… это… это… Господи, Кларисса, что за дурацкий вопрос. Ничего ужасного в этом нет… Естественное явление. Да, вот именно, естественное явление.
Мать разрывалась между двумя правдами. Ведь у детей своя правда – неискушенная, одномерная, а у нее своя, житейская, слишком обнаженная, мрачная и всеохватная, чтобы открывать ее милым несмышленым созданиям, которые с заливистым смехом бегут в развевающихся ситцевых платьицах навстречу своему десятилетнему миру. Тема и в самом деле щекотливая. Как и многие другие матери, она решила уйти от грубых реалий в область фантазии. Бог свидетель, о хорошем говорить проще; да и зачем ребенка травмировать? Поэтому она дала Клариссе такое объяснение, которого та ждала менее всего. Она сказала:
– Смерть – это долгий, крепкий сон и, скорее всего, с разными интересными видениями. Вот и все.
Каково же было ее удивление, когда дочка взбунтовалась хуже прежнего:
– В том-то и дело! Что обо мне ребята в школе подумают? Эгги-Лу надо мной смеяться будет!
Мать резко поднялась со стула.
– Ступай к себе в комнату, Кларисса, и больше меня не дергай. Свои вопросы задашь позже, но сейчас, ради бога, дай мне собраться с мыслями! Если Эгги-Лу действительно умирает, мне нужно немедленно зайти к ее маме!
– А можно сделать так, чтобы Эгги-Лу не умерла?
Мать заглянула ей в глаза. В них не было ни понимания, ни сочувствия – только блаженное неведение и первобытная зависть, а еще детское желание неведомо чего, неведомо в каких размерах.
– Да, – не своим голосом сказала мать. – Нужно сделать все, чтобы Эгги-Лу не умерла.
– Ой, спасибо тебе, мамочка! – торжествующе воскликнула Кларисса. – Мы ей устроим!
Мать вяло улыбнулась, прикрывая глаза:
– Уж постараемся!
* * *Миссис Шеперд подошла к дому Партриджей с черного хода и постучалась в дверь. Ей открыла миссис Партридж.
– О, здравствуй, Элен.
Миссис Шеперд пробормотала что-то нечленораздельное и переступила через порог, еще не надумав, что сказать. И только присев на угловой диванчик, выдавила:
– Я только что узнала про Эгги-Лу.
Натужная улыбка исчезла с лица миссис Партридж. Она медленно опустилась рядом.
– Мне не хочется об этом говорить.
– И не нужно, ни в коем случае. Я только подумала…
– О чем?
– Глупо, конечно. Но я усомнилась, правильно ли мы воспитываем своих детей. Может, внушаем не то, что нужно, или молчим о чем-то важном.
– Не понимаю, – сказала миссис Партридж.
– Видишь ли, Кларисса завидует Эгги-Лу.
– Странно. Чему завидовать?
– Ты же знаешь, как устроены дети. У одного появляется какая-то штука, ни хорошая, ни плохая, ни даже мало-мальски стоящая, а из нее раздувается бог весть какое чудо, чтобы другие позавидовали. Дети готовы на все, лишь бы добиться своего. Чтобы вызвать зависть других, придумывают любые уловки, вплоть до смерти. На самом деле Кларисса совершенно не хочет… не хочет… болеть. Просто ей… так кажется. Она понятия не имеет, что такое смерть. Никогда с ней не сталкивалась. Нашу семью бог миловал. Бабушки, дедушки, дяди, тети, двоюродные братья-сестры – все живы. Лет двадцать никто не умирал.
Миссис Партридж, углубившись в себя, стала рассматривать жизнь своей дочери, словно куклу.
– Мы тоже кормили Эгги-Лу байками. Она еще так мала, а теперь случилась эта напасть, вот мы и решили ее подготовить – мало ли что…
– Но пойми: это вызывает трения.
– Это примиряет ее с жизнью. А иначе моей девочке было бы неоткуда черпать силы, – произнесла миссис Партридж.
Миссис Шеперд сказала:
– Ну ладно, тогда скажу дочери, что все это выдумки – пусть не верит ни единому слову.
– Это необдуманно. – Миссис Партридж вернулась к действительности. – Она тут же прибежит и расскажет Эгги-Лу, и тогда Эгги-Лу начнет… в общем, это будет неправильно. Понимаешь?
– Но Кларисса переживает.
– Зато она здоровый ребенок. От переживаний ничего с ней не сделается. А у бедной Эгги-Лу пусть останется хоть капелька радости.
Миссис Партридж упорствовала – у нее была своя правда. Миссис Шеперд нехотя согласилась, что до поры до времени лучше не вмешиваться.
– Но все-таки Кларисса сильно нервничает.
* * *В ближайшие несколько дней Эгги-Лу не раз видела, как Кларисса в нарядном платье идет по улице; когда Эгги-Лу окликала ее из окна, та оборачивалась и, сияя непривычной безмятежностью, отвечала, что идет в церковь помолиться о здоровье Эгги-Лу.
– Кларисса, заходи ко мне, заходи! – кричала Эгги-Лу.
– Послушай, Эгги-Лу, – увещевали родители, – стоит ли обижаться на Клариссу, ведь она так внимательна, постоянно ходит в церковь, а это не ближний свет?
Эгги-Лу так и подпрыгивала в кровати, бормоча что-то в подушку.
Когда появился новый врач, Эгги-Лу оглядела сначала его самого, потом блестящий шприц и спросила:
– А этот откуда взялся?
Выяснилось, что доктор приходится двоюродным братом мистеру Партриджу и испытывает какое-то лекарственное средство, которое он тут же вколол Эгги-Лу, причем безболезненно, не страшнее комариного укуса.
– Его не Кларисса подослала? – спросила Эгги-Лу.
– Она самая – прожужжала все уши своему папе, и он телеграммой вызвал этого доктора.
Эгги-Лу стала яростно тереть место укола:
– Я так и знала, так и знала!
Среди прохладной ночной темноты, не слезая с кровати, Эгги встала на колени и воздела глаза к потолку:
– Боженька, если к Тебе обратится Кларисса – не слушай. Она только гадости замышляет. Ведь это мое дело – о чем для себя просить, правда же? Вот именно. Не слушай Клариссу, она вредина. Спасибо Тебе, Боженька.
В ту ночь она всеми силами старалась умереть. Что есть мочи стискивала зубы, ждала, когда над губой выступят соленые капли, и слизывала их языком. Потом, сжав кулаки, вытягивала руки вдоль туловища и застывала металлической струной. Слушала, как бьется сердце, и пыталась его остановить – если не руками, то хотя бы ребрами, хотя бы легкими, – ведь можно же остановить часы, которые своим тиканьем не дают человеку спать в соседнем доме.
Разгорячившись и тяжело дыша, Эгги-Лу отбросила одеяло и осталась лежать, вся мокрая от пота. Прошло еще немало времени, и она подкралась к окну: в соседнем доме свет горел до зари. Она легла на пол и попыталась умереть. Перебралась в кресло и поупражнялась там. Скрючивалась так и этак, но все понапрасну: сердце тикало, как веселый будильник.
Иногда к ней под окошко прибегала Кларисса.
– Я в речке утоплюсь, – заводила она.
Или:
– Вот объемся и лопну.
Иногда к ней под окошко прибегала Кларисса.
– Я в речке утоплюсь, – заводила она.
Или:
– Вот объемся и лопну.
– Заткнись! – бросала ей Эгги-Лу.
Тогда Кларисса начинала стукать о землю красным мячиком и ловить его из-под ноги: раз-два-три-четыре, и раз, и два. А сама нараспев приговаривала:
– Вот пойду и утоплюсь, прыгну с крыши – разобьюсь, обожрусь и ло-о-пну, вот пойду и утоплюсь.
Стук, стук, стук, прыгал мячик.
Бабах! – это с грохотом захлопывалась оконная рама в спальне Эгги-Лу.
Ныряя под одеяло, Эгги-Лу всякий раз морщила лоб. А вдруг Кларисса и впрямь что-нибудь этакое выкинет? Из вредности. Зачем тогда стараться умирать? Эгги-Лу терпеть не могла плестись в хвосте. Ей всегда хотелось отличаться от других. Пусть только Кларисса попробует ее обскакать!
Но дела складывались как нельзя хуже. Эгги-Лу пошла на поправку. В небе светило желтое солнце, которое слепило глаза и разгоралось все жарче. Радостно пели птицы. В воздухе чудилось брожение весны. А как было признаться маме? Мама тут же сообщит Клариссе, а Кларисса начнет: «Ха-ха, хи-хи, ой, не могу, ха-ха, хи-хи, ну что, съела?» Эгги-Лу с ужасом поняла, что свет надежды угасает: она медленно, но верно выздоравливала. Знал ли об этом врач? Догадывалась ли мама? Как можно такое допустить? Рано еще. Да-да, еще не время.
А между тем ей не терпелось выскочить на солнышко, побегать по траве, попрыгать через скакалку, забраться на пахнущее свежей листвой дерево – да мало ли еще дел. Но она держала язык за зубами. Притворялась, будто тяжело больна и вот-вот умрет. Ее даже стала посещать крамольная мысль, что золоченый дом на пригорке не особенно-то и нужен, да и без кукол можно обойтись, и без нарядного платья – лишь бы выздороветь.
Но как быть с Клариссой – она ведь задразнит, стоит только встать на ноги? Просто невыносимо!
В следующий раз, как только Кларисса розовой заводной игрушкой запрыгала по траве, Эгги-Лу окликнула ее презрительным улюлюканьем.
– Умру в четверг, в три часа пятнадцать минут. Доктор определил. Он мне и гроб на картинке показал – красивый!
Через несколько минут Кларисса, уже в пальто и шапочке, бежала в сторону церкви, торопясь отвести беду.
Возвращалась она в сумерках; Эгги-Лу высунулась из окна и ехидно прошелестела:
– Мне совсем плохо!
Кларисса досадливо топнула ногой.
* * *Утром на одеяло села муха. Она ползала туда-обратно, пока Эгги-Лу ее не прибила. Муха, подергавшись, замерла. И больше не издала ни звука. Не жужжала, не двигалась.
Когда отец принес на подносе завтрак, Эгги-Лу показала на муху и задала свой вопрос.
Отец кивнул:
– Да, она умерла.
Похоже, он не придал этому ни малейшего значения: мысли его были заняты чем-то другим. А муха – она и есть муха.
В одиночестве разделавшись с завтраком, Эгги-Лу тронула муху пальцем, но та не шелохнулась.
– Ты мертвая, – объявила ей Эгги-Лу. – Ты мертвая.
Битый час она не сводила взгляда с этой мухи – и пришла к определенному выводу:
– Да она ничего не делает. Валяется тут – и все.
– Глупость какая, – сказала Эгги-Лу еще через сорок минут. – Что в этом интересного?
Посмотрев в окно, откуда виднелся дом Клариссы, она откинулась на подушку, закрыла глаза, и вскоре ее губы тронула довольная улыбка.
* * *Как случилось, что через три дня с Клариссой стряслась беда, – никто не понял. Несчастный случай произошел в среду. Спустя трое суток после того, как Эгги-Лу из окна сообщила Клариссе о своей неминуемой смерти, Кларисса с другими девочками выбежала на улицу играть в софтбол – туда, где уже играли мальчишки.
Они делали длинные броски – из-за этого все и случилось.
Гомер Филиппс со всей дури запустил мяч через три базы; Кларисса бросилась ловить – и тут из-за угла вывернул автомобиль; Кларисса двигалась бесшумно, и только машина смогла ее остановить – просто сбила.
Кто виноват – то ли сама Кларисса, то ли водитель, – об этом можно спорить до хрипоты, но ясности все равно не будет. Одни говорят: Кларисса не посмотрела налево, другие утверждают: посмотрела, но ее будто подтолкнули вперед.
Она пушинкой взлетела над капотом. Упала и разбилась.
* * *Вечером в спальню Эгги-Лу поднялась мама.
– Эгги-Лу, должна рассказать тебе о Клариссе.
– А что о ней рассказывать? – Эгги-Лу затаила дыхание.
Через два месяца Эгги-Лу пришла на кладбище, взобралась на пригорок, прислушалась к неподвижному молчанию Клариссы и для верности бросила на могилу пригоршню червей.
Первопроходцы
Ноги ждали взаперти, томясь в кожаных темницах. За каждой из тысячи дверей изнывали ноги, а день полыхал зеленым, желтым, голубым – день был как необъятная цирковая афиша. Деревья изо всех сил старались запечатлеть свои кроны в белизне облаков, похожих на летний снег. На тротуарах жарились муравьи; трава колыхалась зеленым океаном. Поеживаясь в душной темноте, ноги просто изнемогали, побелевшие от зимнего ожидания и ставшие уязвимыми за шесть месяцев неволи, – маленькие и большие, голенастые и крепкие. То тут, то там возникали сначала робкие, а потом нудные споры о том, какое на дворе время года, какая температура воздуха и какова вероятность схватить насморк, если только-только закончилась зима или, с другой точки зрения, весна. Да ведь сейчас, канючили упрямые голоса, уже зеленое лето и погодка вон какая солнечная. А ноги в потемках нетерпеливо шевелили пальцами, комкая ткань носков.
Сразу же за скрипучим крыльцом папоротники орошали воздух зелеными брызгами. Дальше ждали бескрайние луга с нежными головками клевера и дьявольскими колючками; под дубами таились прошлогодние желуди и муравьиные владения. Вот по этой-то зеленой стране и тосковали ноги. Как мальчишеское тело в знойный июльский день жаждет оказаться у водоема, так и ноги сами собой устремляются к океану охлажденных дубами трав, к морю свежего клевера и росы.
Как нагие мальчишеские тела прыгают белыми камешками в далекую пригородную речку и качаются на волнах, словно невесомые пробки, так и ноги хотят нырять и плавать в прохладе летних лугов.
Ладно, сказал женский голос, ладно. Створка двери скользнула в сторону. Будь по-твоему, сказал тот же голос, но если ты простудишься и умрешь, потом не приходи ко мне хлюпать носом.
Шмыг! За дверь! Через перила! Глядь на папоротники! И бултых в травяное озеро! Под раскидистые дубы! Башмаки долой – и бегом по росе, потом обсушиться и проветриться под сенью яблони, дуба или вяза, а после – взапуски по горячим безлюдным тротуарам и опять в прохладу лип, в зеленый лед с ментолом – а уж там ноги зароются, как пара зверьков, в прелую листву, накрывшую прошлогодние розовые лепестки и муравейники. Важный и настырный большой палец, еще белый, просверлит холодноватую темную землю, его меньшие собратья уцепятся за молочно-розовые бутоны клевера и замрут, а разгоряченные ступни утонут в свежем приливе травы. Потом будет еще полно времени, чтобы с осторожностью разведать старые кострища и каменистые тропы, где засели враги – осколки бутылочного стекла, коричневые или бледно-прозрачные, которые только и ждут, чтобы вонзиться в пятки, утратившие твердость после зимней неволи. Потом будет еще полно времени, чтобы эти зефирные подушечки загрубели, как воинственные индейцы, и приобрели боевую раскраску из грязи, синяков и ссадин.
Но сейчас, сейчас – скорее в прохладную траву. В прохладную траву, вместе с тысячью других босых ног – и бегом, бегом.
Пес
Был он точь-в-точь как наш городок. Если наш городок рассмотреть под увеличительным стеклом, а потом сжать, свести к самой сути, обнаружились бы те же приметы, запахи и осадки.
Днем и ночью слонялся он по улицам или трусил куда глаза глядят – то луна увлекала его ночными приливами, то солнце выманивало на свет, как резную фигурку из швейцарских часов. Вырос он небольшим: пристегни к нему ручку – и неси, как черный саквояж. Был кудлат, словно оброс медной ватой, стальными мочалками, стружкой и щетками. Молчать не любил – никогда не упускал случая подать голос.
Возвращаясь ночами со стылого озера, он приносил в шерсти запах озерной воды. Пошастав среди дюн, оставлял под кроватью холмики мелкого песка. Пахло от него июньскими дождями, и октябрьским кленовым листом, и рождественским снегом, и апрельскими ливнями. То жаркий, то холодный, он был переменчив, как погода. И тащил ее в дом из всех своих вылазок, долгих и кратких. Случалось, тянуло от него медью: выискивая пятачки, не заплеванные табачной жвачкой, он приваливался к медным шестам пожарного депо, а потом прибегал домой, взбудораженный политическими спорами. А то еще шел от него запах мрамора: это он сновал у здания суда, среди холодных могильных плит. Если от него несло смазочным маслом, значит, валялся он в ремонтной зоне у бензоколонки, прячась от летнего зноя. С январского мороза вплывал этаким именинным тортом в белой глазури. В июльскую жару плелся лапа за лапу, вялый, как тушеный кролик, но зато приносил в пружинно-жесткой шерсти известия о событиях мирового значения.