— Ты еще вернешься? — спросила Ирена.
— Куда же я денусь, — ответил он.
— Мы сохраним для тебя местечко, — сказала Райсмюллерша. — Правда, Марион?
Марион только улыбнулась. На том они и распрощались.
Я больше не выдержу, думала она теперь временами. По субботам и воскресеньям она спала до десяти, одиннадцати часов, вставала разбитая, подолгу сидела в халате на кухне, а входя туда, первым делом хваталась за сигарету. Около половины двенадцатого она принималась за стряпню. Сама она в обед почти ничего не ела, поскольку недавно завтракала, Рита тоже, только Хайнц и Карстен что-то лениво жевали, разумеется, если Карстен вообще находил пищу съедобной. Вслед за тем дети исчезали: мальчишка запирался в своей каморке, Рита уходила из дому, должно быть в какое-нибудь кафе, молочный бар, дискотеку. Он отсылал Марион назад в постель, а сам составлял посуду в мойку, прибирался в кухне, закладывал белье в стиральную машину, потом развешивал выстиранное, снимал его с веревок, складывал и убирал. Он работал с явной неохотой, даже не пытаясь скрывать раздражение и усталость.
Как-то раз в субботу днем в дверь позвонили. Карстен отворил, и в кухню, весело размахивая ключами от автомашины, промаршировал Гюнтер.
— Доброе утро. Погодка нынче хоть куда. Добрый дядя Гюнтер приготовил вам сюрприз. Он подал вам автомобиль. Чтобы вы тоже разок выбрались на природу. Ну, что скажете?
И тут Гюнтер увидел, как одет Хайнц. Тот как раз собрался вынуть белье из стиральной машины и повязал фартук.
— Слушай, что у тебя за вид?
В самом деле, что у него за вид?
— Хайнци, дружище, ой, не могу! Сейчас лопну от смеха.
Хайнц Маттек оглядел себя с головы до ног и тоже расхохотался. Теперь смеялись оба. Оба держались за животы. Оба весело гоготали.
А Марион стояла рядом.
И тут она взорвалась.
Нанизывая друг на друга, а впрочем, еще и варьируя выражения типа "осточертело", "осатанело", "опротивело до омерзения", "обрыдло" и "засело в печенках", адресовавшиеся всей мужской половине человечества, она выставила Гюнтера за дверь.
Затем, выпалив разом целую обойму существительных вроде "олух", "кретин", "идиот", "простофиля", "тряпка", "бревно", "мерзавец", "босяк", "шпана", "мразь", "слюнтяй", "голодранец", на этот раз конкретно в адрес супруга, она сорвала с него передник.
И наконец, объявив, будто всю работу по дому он делает ради того только, чтобы лишний раз ее попрекнуть, что все его действия — это один сплошной попрек и пусть он только попробует расправиться с ней, если, конечно, посмеет, она швырнула ему вслед Гюнтеровы ключи.
Уже стоя в кухне и задыхаясь — от нехватки воздуха точно так же, как и от нехватки подходящих слов, — она дико посмотрела вокруг, и взгляд ее упал на ни в чем не повинную посудину с розовым пудингом, которой она, не раздумывая, запустила в стенку. После этого она принесла ведро с водой и половую тряпку и, стоя на коленях, мешая слезы с водой, вымыла пол.
Однако она отлично слышала, как хлопнула входная дверь.
Всхлипывая, шмыгая носом и одновременно протирая пол, она подумала, что он все равно никуда не денется. И была права. Он действительно скоро вернулся и выглядел несколько смущенным.
Она была худущим долговязым существом, когда выходила за него замуж.
Долговязая, худущая, лицо еще слегка угреватое, и все-таки к тому времени у нее было уже три поклонника.
Один из них учился на почтового инспектора, ее мать находила его сногсшибательным. Отец отстаивал кандидатуру Хайнца. Сама она была ни за того, ни за другого; была ли она за третьего, Кудделя, тоже было не очень ясно. Куддель работал электриком и вечерами готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Он был ей чуть ли не по плечо, уже слегка располневший, но зато умел танцевать рок-н-ролл с перекидкой. Она считала его невозможным человеком.
Так прямо и сообщала каждому, у кого была охота ее слушать. По ее словам, можно со смеху помереть — до того этот Куддель невозможный. С ним нигде нельзя появиться. Какой смысл она вкладывала в эти слова, сказать трудно, поскольку сама она частенько появлялась с Кудделем в окрестных ресторанчиках, вернее, она появлялась там так часто, как только могла, точнее же, как мог Куддель. Ему не нужно было долго ее упрашивать. Двум другим поклонникам это давалось куда тяжелее.
Куддель ходил слушать лекции по истории Ганзейского союза. Родители его умерли, и жил он у сестры. После получения аттестата зрелости он собирался поступать на юридический факультет. До экзаменов оставался еще год.
Ей становилось чуточку не по себе, когда она думала о том, сколько разных наук он уже сейчас изучает в школе, а позже-то и вовсе будет учиться в университете. Но так было лишь в мыслях. В действительности же он отнюдь не внушал ей трепета, она поддразнивала его, подшучивала над ним, а стоило ему произнести что-нибудь, начинала хохотать. Ибо у Кудделя был дар подражания. Поразительно, кого он только не изображал — при его-то круглом лице, всклокоченных волосах и маленьких смеющихся глазках. То вдруг принимался есть суп точь-в-точь как сидящий напротив господин со шрамом, то отщипывал малюсенькие кусочки торта, в точности как пожилая дама за соседним столиком. В его присутствии она едва удерживалась от смеха, а иной раз внезапно фыркала или громко, по-детски хохотала. Все это было невозможно.
Иногда она звала его Куртхен, хотя он был на пять лет старше.
К тому же Куртхен умел печь пироги. Собственно говоря, ему бы следовало стать кондитером. Тогда он перестал бы носиться со своими экзаменами на аттестат зрелости. Иногда он приглашал ее к себе домой. Сестра его тоже была далеко не грустного нрава, да и муж ее понимал толк в жизни, так что вечера эти всегда оказывались очень милыми, с непременным глоточком ликера и кофе, с игрой в скат и спортивными новостями по телевизору. Пироги и торты у Кудделя были отменные, а коронным его блюдом считался торт с марципаном.
Вот это номер, ну нет, Куддель совершенно невозможен, постоянно твердила она подругам, нет-нет, ничего серьезного, абсолютно ничего, но при этом начинала улыбаться от одних только воспоминаний.
— Послушай, да ты ведь втрескалась в него по уши, — в конце концов сказала ей одна из подруг.
— Что? Это я втрескалась? Ну уж нет, и вот уж не в него. — Она никак не могла успокоиться.
Теперь мать стирала ей белье, гладила юбки, чистила обувь, а перед каждым свиданием заставляла дочь хотя бы на полчаса прилечь.
— Сон сохраняет красоту, — говорила она.
Марион училась на секретаря-стенографистку. Ей исполнилось девятнадцать, учение подходило к концу, да и в самом деле нельзя же вечно спать на кушетке в гостиной. Возвращаясь домой, она находила на столе бумажки, на которых мать старательно записывала, кто из поклонников звонил. Отец ее работал шофером в одной солидной фирме.
— Пусть делает что хочет, — говорил он время от времени своей жене, — она ведь у нас единственная дочь.
У нее никогда не было брата, но ей казалось, что у них с Кудделем все было, как у брата с сестрой. Танцевал он фантастически, правда обливаясь потом, но зато с диким азартом, заражавшим окружающих. Впрочем, она с удовольствием танцевала и в обнимку, и, когда замечала, что с ним в эти минуты что-то происходит, ей было совсем не противно, не как с другими парнями. Она и не думала отстраняться от него, но продолжала прижиматься в точности как и раньше, только время от времени хихикала и легонько дула ему за воротник, ту да, где — она это знала — ему всегда было щекотно. Он ни разу не пытался залезть к ней под юбку.
У него была совсем особенная привычка сидеть в кино: полулежа, склонив голову ей на плечо. Время от времени, когда на экране становилось скучно, она наклонялась к нему, и они шептались, то и дело целуясь. Это было совсем не то, что с другими парнями, там она чувствовала, как в рот лезет чужой язык и лязгают друг о друга зубы. "Поцелуй братика" — так называла она свою манеру целоваться с Кудделем, и ей ни разу не пришло в голову, что Куддель, быть может, попросту застенчив.
Ее матери Куддель не нравился. Не пара он тебе. В голове ветер. Бродяга. Мать методично записывала телефонные звонки двух других ее поклонников, клала записки с их именами на видное место и неукоснительно требовала соблюдения приличий, то есть хотя бы ответных звонков с ее стороны. Фактически же она вынуждала дочь встречаться и с ними тоже.
Никто об этом не говорил, но, когда Марион закончила учебу, кончилось и кое-что еще. Если, вернувшись с работы, она находила на стуле свою юбку в складку или какую-нибудь из пышных нижних юбок, это означало только одно: в этот вечер очередь была либо за будущим инспектором, либо за тем, вторым. Но раз что-то заканчивалось, то, значит, должно было начаться что-то другое. Только вот что? В любом случае дольше оставаться на кушетке в гостиной она не могла.
А потом наступило то воскресенье. Они с Кудделем отправились загорать на Эльбу. Улеглись на одеяле, которое он принес с собой, и разговаривали друг с другом так, будто каждый лежал в своей постели. Как перед сном. После она не могла припомнить, сказала ли в тот день что-нибудь особенное.
Вдруг она выпрямилась. Взглянула на него сверху вниз.
— Да ты не в своем уме, — сказала она.
Небо вдруг потемнело.
— Чего ты, собственно, от меня хочешь?
И все кончилось.
Что он ей ответил, она уже не слышала. Они отвернулись друг от друга. Стало прохладно, они оделись.
— Пойдем все-таки поедим, — сказал он.
В ресторанчике она снова повеселела. После того как у них приняли заказ, она взяла сумочку и пошла в туалет. Их столик был неподалеку от лестницы, которая вела к туалетным комнатам, и Куддель вдруг услышал ее крик. Он бросился по лестнице вниз. Она колотила изнутри кулаками по двери и кричала:
— Отоприте! Отоприте!
Сбежался народ, один из кельнеров помчался за инструментами. Куддель подтянулся на двери, перелез через переборку и спрыгнул вниз. Она видела, как он устремился к ней сверху, но уже не сознавала, что это он. Она кричала.
Он открыл дверь и вытащил ее оттуда. С таким же успехом она могла сделать это сама. Дверь была не заперта.
Один из кельнеров вызвал такси, Куддель расплатился, усадил ее в машину. Она все еще плакала. Плакала всю дорогу, но уже с облегчением. И, плача, гладила его по лицу. Он должен простить ее, он не может сердиться, пусть он пообещает, что простит ее. В тот же вечер она написала ему прощальное письмо.
Будущего почтового инспектора она отшила на следующий день, с Хайнцем же быстро нашла общий язык.
У нее будто гора свалилась с плеч. Она сияла. Было совершенно ясно, чего хотел этот молчаливый парень: ему надоело скитаться по чужим углам, он хотел вырваться оттуда. И так же ясно было, чего хотела она: избавиться от кушетки в гостиной, вырваться из этой стандартной двухкомнатной квартиры. Они были гармоничной парой.
Они были красивой парой. Он выше ее, ровно настолько, насколько надо, мускулистый парень, всегда тщательно и скромно одетый, никакого сравнения с Кудделем — тот вечно потел и время от времени приходилось подбирать ему галстуки.
— Дело ваше, — сказала мать. — По крайней мере наконец-то определенность в отношениях.
У нее были и другие основания быть довольной. Дочку по вечерам пунктуально препровождали домой. Будущий зять вел здоровый образ жизни, не пил, не курил, рано ложился спать. Порой это даже вселяло в нее недоверие и раздражительность. Против него нельзя было ничегошеньки возразить. Дочь, правда, слегка огорчалась из-за столь нетерпимого отношения к алкоголю. Он мог бы спокойно выпить разок что-нибудь. Выйти из своей скорлупы, как говорится.
В конце концов он признался, что занимается боксом у "Гамбургских соколов". К его глубочайшему разочарованию, это не произвело на нее мало-мальски заметного впечатления. Он пригласил ее вместе с подругой Лорой на соревнования.
Поначалу она находила все это разве что забавным. Как двое парней расселись там, наверху, по своим углам, и как их со всех сторон обхаживали. Как лысый пузатый мужчина подозвал их к себе, о чем-то пошептался с ними в центре ринга, как потом оба молодцевато поклонились сидящим в зале (сначала в одну, потом в другую сторону), как затем ударил гонг и они бросились друг на друга, как потрясали затянутыми в перчатки кулаками, а потом — бац! — смазали друг другу по физиономии.
Но уже чуть позже, когда зал взревел и до нее донеслось тяжелое дыхание, топот ног и дробь первых попаданий, желание смеяться исчезло. Лоре пришлось удерживать ее; это же абсурд, это безумие, твердила она. Марион бы тут же выбежала вон, если б не его выступление.
Это был один из лучших его боев. Он показал, на что способен, он был в блестящей спортивной форме. У противника шансов не было никаких, и Хайнц покончил с ним уже в начале второго раунда.
Позже все собрались в "Уголке спортсмена" за стаканами с яблочным соком, парни снова переоделись в выходные костюмы и производили впечатление людей милых и безобидных, а ведь совсем недавно — так по крайней мере казалось ей — избивали друг друга до полусмерти. Страх еще сидел в ней. Все это было нелепо и ужасно по-детски, от этого она его со временем отучит, но что ее по-настоящему испугало — это жестокость, которая вдруг вырвалась на поверхность, особенно у него. Она то и дело невольно косилась на Хайнца.
Что ж, думала она, теперь понятно, почему он не предпринял ни одной серьезной попытки переспать с ней. Видимо, по каким-то туманным для нее соображениям это считалось нездоровым, расслабляющим. Но она отучит его от этого бокса.
А потом была свадьба. А потом они остались наедине.
А вечером появилась эта рука.
Выключив свет и лежа в постели, они еще продолжали начатый разговор, и вот тут-то появилась рука. Рука ощупывала ее. Рука не хотела ничего говорить. Рука хотела что-то выведать. Она не была назойливой, скорее холодной и любопытной.
Она лежала не шевелясь. Внушала себе, что рука его, а вовсе не чья-то чужая, лишенная тела, отрубленная, но еще живая, которая ползла на пальцах все дальше, проскальзывала под одеяло, под ее ночную рубашку, с холодным любопытством кралась по ее телу.
Еще секунда, и она бы закричала, но удержалась и в последний миг судорожно выдавила: "Иди ко мне". Что за этим последовало, было больно, и она сама, пожалуй, совершенно в этом не участвовала. И все же сильное мускулистое тело мужа было явью, как и мимолетное ощущение, будто ее пронзили насквозь. Когда он заскрежетал зубами, она тоже откинула голову вбок.
Скоро она поняла, что беременна.
Во время беременности она отталкивала тянущуюся руку.
Сдав экзамены на стенографистку, она осталась на том же предприятии. Но когда была на третьем месяце, Хайнц настоял, что бы она бросила работу. По утрам, съев приготовленный ею завтрак, он уходил на работу, а она теперь подолгу, уставясь в одну точку, сидела на кухне, куда с заднего двора, похожего на колодец, с трудом проникал серый утренний свет.
Сразу после свадьбы они стали вести себя по образу и подобию своих родителей. Он: отпереть своим ключом входную дверь, оставить на вешалке куртку и шапку, снять ботинки, вымыть руки, потом пройти с сумкой на кухню и громко сказать "добрый вечер", затем проглядеть почту, уже приготовленную для него на столе, взять газету, придвинуть к столу стул и наконец-то углубиться в газету как следует.
Она: все время в хлопотах, ужин сейчас будет готов, на ней свежая блузка. Короткие вопросы, обращенные к нему, но только такие, на которые можно ответить "да" или "нет". Потом накрыть на стол, но не слишком быстро, так, чтобы он успел просмотреть наиболее важные новости, прежде чем она скажет: ну, а теперь отложи-ка газету, еда на столе. Пищи для разговоров было пока в избытке. Им досталась страшно запущенная квартира в старом доме, на первом этаже, с печным отоплением, работы здесь хватит еще на долгие месяцы. Кроме того, надо было обсудить очередные покупки, взносы за кредит и возможности получить скидку.
Будто одеялом, укрылись они этими накатанными стереотипами поведения, мышления и речи. А она еще постаралась натянуть на себя это одеяло с головой, укрыться так, чтобы не оставалось ни малейшего просвета.
Он говорил мало, как правило кратко, всегда с оттенком превосходства, без тени юмора, в лучшем случае насмешливо улыбаясь, а то и вовсе резко и язвительно. Она заметила, что он был очень раним. Не подпускал близко к себе. Этот человек был чужим не только для нее, он был чужим и для самого себя.
У нее развилась обычная в таких случаях маниакальная страсть к чистоте и порядку. Одна-единственная пылинка уже действовала ей на нервы. В конце концов хоть чем-то она должна оправдывать свое существование. Дрессировку по поводу чистоты он сносил безропотно. Ему это даже льстило. Все шло как надо.
А потом внутри у нее что-то стало расти. Живот округлился. Теперь она уже стеснялась появляться на улице. Ему приходилось самому покупать все необходимое. Случалось, она неделями не выходила из квартиры. Самочувствие было скверное, ее тошнило, она с отвращением глотала еду, но то, что пряталось внутри, сидело в ней прочно, росло, непрерывно увеличиваясь в размерах. Она чувствовала, как сама все больше и больше отступает на второй план, становится лишь сосудом, оболочкой для этого чего-то. Чувствовала, как существо, живущее у нее внутри, постепенно завладевает ею.
Хотя она могла в любой момент выйти на улицу, ей постоянно казалось, будто она заперта в четырех стенах. У нее даже возникло подозрение, что она сходит с ума. И тем не менее она бы не поверила, если бы ей сказали, что она точно описывает наиболее характерные признаки своего состояния.