Начался, во славу аллаха и великого полководца Энвербея, победоносный поход. Бодро гремят медные карнаи, бьют барабаны, грохочут салюты. Сметёт в прах Энвербей Красную армию. Взойдёт на престол халифа... И тогда он обратит меч пророка на юг — берегитесь, господа британцы! Восходит в сиянии мировой славы звезда новой империи, равной империи Великих Моголов.
Воинственно и бодро катится конница на запад. Пятнадцать тысяч сабель, пятнадцать тысяч разящих мечей ислама. Пятнадцать тысяч скорострельных винтовок.
Опыт и умение за плечами воинов ислама. Прошедший год был годом успехов, годом побед, годом торжества. Захватил Энвербей весь Кухистан, не осталось ни одного большевика в Восточной Бухаре. Под грозными ударами исламского войска бежали советские власти из Дюшамбе, а тех, кто своевременно не бежал, всех истребили, уничтожили. Берегитесь! Так случится с каждым, кто встанет на дороге ревнителя ислама, великого турка, зятя халифа Энвера-пашн. Уже отдан приказ: «В своем дерзком безумии злосчастные кяфиры, захватившие город Байсун, не пожелали исполнить повеление уйти восвояси, а потому приказываю: ни одного красноармейца, офицера или комиссара не щадить, а убивать, как собак».
Смотрят холодно из-под насупленных бровей глаза Энвербея. Мрачный огонь горит в них. Эх, опять задергалась в тике щека, запрыгало веко и слеза туманит взор. Проклятие! Что это за червяк сосёт внутри, откуда поползли сомнения. Неужели потому, что вспомнилась Красная армия!.. Могучие горы Байсуна расплываются впереди и трепещут. И даже в бинокль плохо видит Энвер. Но всё же видит.
Скачут по долинам и скалам всадники в островерхих звездастых шлемах. Нагло гарцуют, не обращая внимания на стрельбу из прингфильдских винтовок, ничуть не пугаясь грозного блеска тысяч шеффильдовских стальнь клинков.
Но ничего, скоро пробьёт час победы...
Совещается Энвербей. Быстро ходит перед сидящими на паласах военачальниками и курбаши. Надвинута феска на лоб, засунута рука между третьей и четвертой пуговицами за борт мундира английского френча из добро ного сукна, до блеска начищены хромовые сапоги. Шагает взад и вперёд, выпятив грудь, Энвербей, только изредка нет-нет да и приходится смахнуть слезу со скулы
И конокрад Ибрагим сидит тут же.
Тот самый Ибрагим, бывший главнокомандующи. Ибрагим, душу которого изгрызла зависть, вышла из тела и ушла в землю, разъедая корни. Сидит Ибрагим смотрит исподлобья, не без ехидства на эту непрошенную слезу.
— Чёрт!
Говорит Энвербей отрывисто, резко. Вылаивает слова, короткие рубленые фразы.
— Трепещут большевики в Бухаре, в Ташкенте! Красная армия бежит. Удары мечей исламских — сокрушительны. Там, где стоял один большевик, сабля героя из него делает два. Рассекает клинок, подобно молнии, злосчастного врага. Наполним мы долины трупами, чтобы дать стервятникам пищу... Противник слаб, робок... А сейчас совсем слаб... Наши эмиссары разожгли восстание правоверных в долине Зеравшанской. Вооруженные храбрецы под руководством славного полководца Саиба Шамуна осаждают Бухару и Самарканд. Командование противника вынуждено снять с нашего направления много войска и отправить гарнизон спасать Бухару... Коммуникации красных расстроены отрядами нашей конницы... Победа наша! Разите неверных беспощадно, где вы их ни найдете — в горах, в долинах, в домах, за дастарханом, в постели. Режьте, убивайте!..
Энвербей уже кричит. Вены на лбу напряглись, щека дергается, веко щемит всё больше. Предательские слёзы намочили ус. И обиженное выражение лица Энвербея так противоречит гордому тону речи. Но ничего не замечает Энвербей, ничего не видят военачальники и курбаши. Они слушают жадно. Истошный крик возбуждает, взвинчивает.
Масляхат курбашей принимает план операции единодушно. Стратегические хитросплетения не для умов курбашей. Многие из них неграмотны. Есть план, — значит, план хорош.
По плану Энвер внезапно атакует Байсун через ущелье Тангимуш. Крупные конные отряды брошены в наступление южнее: на Кокайты, на Термез. Просто и ясно. Исламское воинство нападает. Большевики бегут.
Снова бьют нагарачи в барабаны, угрожающе гудят медные карнаи.
Штурм начался.
В Байсуне знали о начале энверского наступления. Ничего внезапного в нём нет.
В маленькой комнатке командиры навалились на разостланную на столе большую карту и, толкая друг друга локтями, пишут в блокнотах, записных книжках, просто на бумажках. Красные, синие карандаши ходят по пунктирным линиям дорог и караванных троп, задерживаются на кружочках селений и кишлаков, на тоненьких скобочках перевалов, на голубых венах рек и речек.
— Не забывать прошлогоднего... Нас-де было мало, — говорят, — Энвер-де превосходил нас и числом и техническими средствами. Чепуха! Не по-большевистски это! «Русская армия не спрашивает, как велики силы неприятеля, а ищет только, где он», — говаривал знаменитый полководец Румянцев.
— Ого, какой примерчик! — высунул вперёд свою кудлатую голову Сухорученко. — У какого-то белогвардейца-генерала шкуры хочешь, чтоб мы учились...
— Помолчи, Сухорученко,— резко прервал его комдив одиннадцатой, — Румянцев не белогвардеец, а знамени полководец прошлого. Он и самого великого Фридриха бивал, и особенно турецким пашам от него доставалось. Итак, продолжаю. Нас побили в прошлом году, и в том мы сами виноваты. Командиры вроде тебя, Сухорученко, думали: шапками закидаем — и под зад получили. А ты Сухорученко, губы не дуй, ты не маленький, не в ашички играем. Тогда продвижение своё в горы мы не обеспечили тылами. Коммуникации безобразно растятнули. И хоть противник был технически слаб, решительного успеха мы добиться не сумели. Потому-то Энвер расцвел махровым цветком. За ошибки таких, как ты, расплачиваемся теперь кровью.
— Только ли таких, как я... — подал голос Сухорученко и сразу же под взглядом комдива сник.
— Обнаглел этот авантюрист до того, что начал предъявлять Советскому правительству ультиматумы, — продолжал комдив. — В последнем из них 19 мая господин Энвер в письме на имя Наркома Азербайджана Нариманова объявляет о создании государства в состав Туркестана, Бухары и Хивы. Нам предлагается в двухнедельный срок очистить всю эту территорию.
Послышались голоса.
— Ого. Далеко шагает. Пора ножки мальчику обрубить.
— Ну, как видите, никто и не подумал слушаться нового великого султана новоявленной империи. Никто не испугался. Теперь Энвер прислал письмо мне с угрозой, что если я не сдам ему Байсуна в двадцать четыре часа, то мне придется выдержать борьбу со всем верховным диваном Хивы, Бухары и Туркестана. Что это ещё за верховный диван, я не знаю, но я знаю, что Энвер готовится к наступлению, что он сосредоточил двадцать тысяч головорезов, что Британия переправила через Аму-Дарью свои части и сосредоточила у границы ещё около десяти тысяч войск с двенадцатью орудиями. Нас хотят запугать, но мы не из трусливых. Энверу я уже ответил: «Главнокомандующему всеми басмаческими шайками Энверу. Получено от вас уже второе письмо, в котором вы предлагаете сдать вам Байсун и очистить всю Восточ-ную Бухару. Прежде всего, сдать вам Байсун я как начальник байсунского гарнизона без соответствующего приказа моего высшего командования не могу. Кроме того, как армия рабочих и крестьян, построенная на сознатель-ной дисциплине, всегда готова встретить вас, как бандитов, не дающих гражданам заниматься мирным трудом».
Остался недоволен ответом один Сухорученко.
— Надо б котнуть бандюка большим адмиральским. Вот это бы дело.
— Опыт прошлогодней Гиссарской экспедиции мы учли, — продолжал комдив, явно игнорируя Сухорученко. — Теперь несколько месяцев ушло на подготовительный период. Военно-политическое обеспечение тыла у нас прочное.
Пора самим переходить в наступление...
— Трудящиеся Бухары обратились за помощью к Советскому Союзу, и по личному указанию товарища Ленина такая военная и экономическая помощь оказана. Уполномоченный ЦК РКП (б) товарищ Орджоникидзе принял меры по укреплению партийных и советских органов в Бухаре и мобилизации трудящихся на разгром сил контрреволюции. Вы энаете, Туркфронт уже помог Бухарской Республике. Из красноармейских частей Туркфронта создана 1-ая отдельная кавалерийская бригада и послана из Самарканда в Бухару. С марта по сегодняшний день славные бойцы бригады задали жару Абду Ка-гару под Бухарой, Зиатдином, Кермине. Банды Даниара, соединившиеся с Хуррамбеком, нацеленные по заданию Энвербея на Самарканд — Бухару, разгромлены и вышиблены из Карши-Шахрисябзского оазиса. Эмиссар, руководивший всей этой операцией, нашёл свой жалкий конец, в чем мы выражаем соболезнование его лондонским хозяевам. «Не суйся в воду, не зная броду». Товарищ Орджоникидзе поздравил Красную Армию. Разрешите огласить телеграмму на имя бухарских товарищей: «Бесконечно рад вашим успехам. С Энвером драться придется серьёзно, но уверен, что ему свернём шею. Со своей стороны обещаю, насколько в силах буду, тоже помогать в этой, в высшей степени важной и тяжёлой работе».
— Даёшь Энверку!
— Свернуть шею, хорошо сказано.
— Пора ударить!
Командиры шумно реагировали на приветствие Серго Орджоникидзе.
Только Сухорученко опять остался не совсем доволен.
— Работа? Какая же это тяжёлая работа? Никогда не слышал, чтобы рубку называли работой. Это война!
Но оставляя на совести Сухорученко его не слишком мрачный комментарий, комдив приступил к разбору предстоящей операции.
Был разработан подробный план действий против Энвера вновь созданной Бухарской группы войск.
— Удар наносим по двум направлениям: левая колонна от Байсуна на Денау, Гиссар, Дюшамбе и дальше — в горы на Файзабад. Правая колонна — от треугольника Ширабад — Кокайты — Термез вдоль границы Афганистана на Кабадиан — Курган Тюбе — Куляб — Бальджуан.
— План ясен! — закончил комдив одиннадцатой. Задача не только разгромить Энвера, но и окружить, уничтожить, не пустить наполеончика на юг, на переправы через Аму-Дарью, не дать уйти ему в Афганистан. Поэтому правая колонна пойдёт быстрее и решительнее. На север через снеговые перевалы Гиссара Энвер не сунется. Вот придётся ему отступать в дикие, пустынные горы Кара-тегина и Дарваза, бедные средствами. Так мы загоним его в каменный мешок.
Мешок явно понравился Сухорученко. Всегда красное лицо его ещё более покраснело, а кудлатая голова совсем раскудлатилась. С широкоскулого лица его сошла сразу же недовольная гримаса, вызванная замечаниями комдива, и он опять, забывшись, закричал столь громогласно, что все вздрогнули и чертыхнулись.
— Правильно... в мешок его, свинтуса г... ного.
Все не выдержали и улыбнулись, а комдив только сокрушенно пожал плечами.
— Прекрасно, Сухорученко, — сказал он. — Вот тебе и начинать. Двинь эскадрон на Рабат и Аккабаз. Расширь плацдарм на восемь-десять верст к югу.
— Есть, товарищ комдив, — и кудлатый Сухорученко вытянулся, — расширить плацдарм. Когда начинать?
Красное, лоснящееся лицо Сухорученко сияло так, что в комнате словно посветлело.
— По коням! Жми на все педали.
Сухорученко кинулся к двери.
— Только врагов всё же считай, — бросил комдив вслед, — хотя бы после боя...
Через открытую дверь из тёмной южной ночи только донеслось:
— Коновод... дьявол Федька... коней давай...
Негромко, точно думая вслух, комдив одиннадцатой сказал:
— Лихой рубака, анархист шалый.
Невольно все головы повернулись к открытой двери. У многих в голове промелькнули калейдоскопически факты из жизни комэска, товарища, и, как он себя называл, гражданина мира Сухорученко Трофима Павловича.
Жизнь его до 1919-го складывалась тишайшая, растительная. И никто, да и он сам не мог бы и подумать, что когда-нибудь Трофим возьмёт в руки саблю. Жил Трофим на задворках городишка Хреновое, затерявшегося к кизячной Воронежской степи. Даже паровозные свистки едва доносились от станции и не колебали огоньков лампадок, теплившихся в деревянном домике перед потемневшими иконами. Неслышно ступая опухшими ногами в суконных шлепанцах, бродила из горницы в горницу Ильинична, мамаша Трофима. «Мы, — говаривала она, — мещане исконные, что нам. Картошечка свово огороду есть — и хватит...» Конечно, «картошечка свово огороду» была только, так сказать, символикой. Ильинична шинкарила из-под полы и имела деньжат полную мошну про чёрный день. Ни она, ни сынок её флегматичный Трошка не работали нигде, но и буржуями их назвать никто не решался. Домик они имели справный, но небольшой. Батраков Сухорученко не нанимали. Против революции не высказывались. Ну, и события шли мимо, а сам Трофим потихоньку-полегоньку толстел «на картошечке», раздавался вширь, сидел на кровати с молодой такой же расплывшейся женой, тискал её. Мать нет-нет да и расшумится: «Что это ты, Павлуша, а? Виданное ли дело, не слезаешь с перины. Чать уж какой год женат. Побойтесь бога. Пора и делом заняться». Но делать Трофиму в доме Ильиничны решительно было нечего. Никуда он не ходил. Бывало только услышит стрельбу или крик, вырвется из жарких объятий своей Агашки, выйдет в одних исподних из низенькой каморки и, почесываясь, поглядывает вокруг: «Что-де приключилось?» Но сам чтобы пойти на митинг или пройтись просто по улицам, — ни-ни! Больно беспокойно. Задерут какие хулиганы аль «товарищи». Зевнёт, перекрестит рот — и опять в постель, под горячий бок супруги. Так и жил Трофим в душном липком дурмане. И не пил, и не буянил, и даже своим бабам ни в чем не перечил. «Ну их! С ними только в голове гуд!» Утром встанет, подзаправится пирожком с капустой, чайку попьёт, в огороде малость покопается да и от-дохнуть завалится на перину, а там полдник. Подрумяненный курник в глиняном горшке Ильинична на стол волокет. После полдника — опять перина. Смотришь, Ильинична к обеду кличет. После обеда посидит на завалинке, семечки полузгает или через подловку на тесовую крышу заберётся голубей гонять, а там к вечерне отзвонят и ужин подоспеет. Ну, после ужина к чему огонь жечь, ещё пожара наделаешь, не дай господи, и опять на боковую — к жене на двуспальную кровать. Ильинична иной раз поворчит малость, что сноха мало помогает по хозяйству: «Эх ты, толстозадая. Всё с Трошкой на пуховиках проклажаешься. Хоть бы одно дите бог дал...» Вишь какие битюги, да толку мало».
Ели Сухорученко жирно, спали сладко. Других не трогали.
На рассвете как-то проснулся не вовремя Трофим и встревожился непонятно от чего. Всё будто в порядке. Тихо теплятся лампадки перед киотом, посапывает рядом в соблазнительной наготе сбросившая всё с себя от духоты Агашка, пахнет в комнате ладаном и прелью. И вдруг Трофим сел. Со двора неслась песня. И такая песня, что как-то сразу за сердце взяла. Пел молодой звучный голос:
— Вперед заре навстречу!
Зачарованный Трофим так и заслушался, открыв рот и уставив глаза в темноту.
Внезапно, вторя певцу, грянул хор сотен голосов, да с таким подъемом, да так бойко, что Трофим, натянув брючишки, в шлепанцах выскочил во двор и поглядел из калитки.
Ночная улица гремела и жила. В предрассветном холодке на фоне голубеющего неба двигались нескончаемой вереницей черные силуэты тысяч всадников. Под мерный топот конницы заливались гармони, рвалась в степные просторы бодрая могучая песня.
А всадники ехали и ехали мимо. Шёл эскадрон за эскадроном. Дребезжали тачанки, ухали на ухабах пушки, ржали кони.
Защемило у Трофима под ложечкой. Вздохнул он всей грудью, глотнул запахи степи и ночи, чибреца и конского пота. И стало ему скучно-скучно. Тоска сцепила душу. Куда идут они — конники?
«Засвербило что-то в груди, затрепыхалось, аж невмоготу... аж до горания! Гляжу на казаков — и в ногах зуд!» — рассказывал потом Сухорученко.
А волны конников катились и катились мимо дрожавшего всем телом Трофима, мимо крепкой дубовой калитки, мимо домика Ильиничны. Ровный топот гудел в предутреннем холодном воздухе, вливавшимся в грудь игристым вином.
Как и что случилось дальше, Сухорученко помнит только в тумане.
Тряхнул он своими кудлами, кинулся во двор. Вывел из конюшни крепенького меринка, не взглянул даже на окно, за которым на двуспальной кровати, ничего не подозревая, почивала раздобревшая грудастая жена, забрался в седло и выехал со двора.
Что думал тогда Трофим, бог его ведает. Может, уже и тогда созрела в его еще не совсем заплывших жиром мозгах решение, перевернувшее всю его жизнь раз и навсегда, а может и просто так захотелось ему прокатиться немного на мерине, погулять под звуки лихой песни, подставить лицо бодрящему ветерку.
Выехал Трофим на улицу и примкнул в сумраке нарождающегося утра к взводу конников, и не где-нибудь робко, в хвосте колонны. Нет, втёрся он прямехонько в самую гущу. И поехал...
Поехал, даже не оглянулся на родной дом своей матери мещанки Ильиничны. Так и остались стоять ворота сиротливо открытыми настежь...
Солнце встретил Сухорученко уже далеко в степи. Выглядел он здоровяком, ехал на добром сытом мерине и подпевал конникам густым басом. Воинская часть попалась смешанная, шедшая на пополнение дивизий, поредевших под ударами белоказаков Мамонтова. Командиры иных бойцов видели только впервые, мельком. Никто особенно и не стал спрашивать Трофима, кто он да откуда. Хочет сражаться за Пролетарскую Революцию — и хорошо. Да и не те времена были, чтобы очень спрашивать.
Только спросил командир эскадрона имя да фамилию, да прибавил: «Вот касательно оружия, на винтовку, а клинок сам добудешь... в бою».
Так и стал мещанин Трофим Палыч Сухорученко бойцом Первой Конной... Трудно пришлось с непривычки лежебоке да сладкоежке. Может быть, и вернулся бы он к своей картошечке да перине, но в тот же день, как выехал он на своем мерине из ворот мамашиного дома, вступила дивизия, куда он попал, в ожесточённые бои с мамонтовцами. Легкое, но болезненное ранение так обозлило Трофима Палыча на беляков, что он осатанел и лез в драку уже совсем очертя голову. И через полмесяца никто бы из домашних и соседей из города Хренового не узнал в сожжённом дочерна, худом, жилистом, увешанном трофейным оружием, бывшего обрюзгшего байбака Трофима Палыча, сына мещанки Ильиничны. И хоть стёр себе кожу на ляжках и на заду до мяса Сухорученко, хоть и голова была замотана кровавым бинтом, хоть одна рука висела на перевязи и сверлило в отбитых печенках, но глядел он орлом и пел всё так же зычно. Степь, кони, стрельба, клинок, безумная скачка так завладели помыслами Трофима Палыча, что сумрак горницы, огоньки лампад, белое тело жены редко теперь всплывали в его памяти, да и то только на какое-то мгновение, и тут же пропадали.