— Пулемётчика сюда! — выдавливает из груди Сухорученко.
— Пулемётчика! — в полусне повторяет спящий на кусте колючки боец и, проснувшись, кричит полным голосом: «Пулемётчика!»
Среди скал, чахлых кустиков полыни и джузгуна перекликаются хриплые голоса: «Пулемётчик, к командиру!»
Впереди, на склоне, среди басмачей трусливый возглас эхом повторяет: «Пулемёт!» Басмачи зашевелились, поползли живей.
Пулемётчики что-то долго не появляются: сквозь снова нахлынувшую дрему в голове Сухорученко медлительно, точно жернова, ворочаются мысли: «Услышали! Сейчас уйдут. Где же пулемёт?» Он совсем просыпается, когда подходят, еле передвигая ноги, пулемётчики.
— Огонь по гадам! — командует Сухорученко, но сейчас же бормочет: — Отставить!
Басмачей уже не видно. Они или добрались до перевала, или попрятались, притаились в скалах. Что зря расходовать патроны? И Сухорученко, собрав все силы, кричит:
— Давай, братишки, вперёд!
И снова бойцы идут вперёд. И опять сон свинцово давит мозг. Всё безразлично.
Хлоп, хлоп!
Кто там на вершине сопки стреляет!
Ах, сволочи, ещё рыпаются, гады! Подождите!
Люди приходят в себя. Откуда-то вливается в мускулы бодрость, даже сила. Только что едва бредшие кони, потерявшие лошадиный оолик и ставшие, по выражению Сухорученко, похожими «на дохлых кобелей», начинают живей перебирать ногами. Сипят, хрипят, задыхаются, но бойко лезут вверх по склону сопки. Сразу же энверовцы обрывают стрельбу... Но вот и гребень сопки. Те же камни, скалы, полынь, колючки. Разбросанные, медно-жёлтые, растрелянные гильзы, ещё горячие. А враги? Вон они уже скатились по крутому откосу вниз и кто верхом, а кто пешком плетутся, бредут во все стороны по лощинам, оврагам, балкам...
— Огонь по гадам, — командует Сухорученко, но распухший язык не ворочается во рту. Затевается вялая перестрелка.
Малость передохнув, бойцы эскадрона плетутся дальше.
Так и дошли до селения. Кишлачишко попался пастушеский, темный, куча серой глины. Ни деревца, ни кустика. Главная улица кривая, узкая, два ишака груженых не разъедутся. На каждом шагу тупики, повороты, закоулки. Домишки-мазанки глиняные, без окон. Кто их знает, что там внутри.
Мальчишки показали площадь с хаузом и урюковый сад...
— Дальше не пойдём, хватит, — выдохнул из себя Сухорученко, качнулся и вывалился из седла на руки подскочившего Хаджи Акбара.
И заснул. Спал долго, основательно, прямо на земле, только под голову ему подсунули узбекское седло, кем-то брошенное. Но спал Трофим Палыч крепко и сладко, не чуя беды. Да и все бойцы спали, забыли, что по уставу привал в военной обстановке не только место отдыха, но и место боя, что надо для отдыха выбирать место такое, где можно ежеминутно дать отпор, вести длительную оборону. Оружие должно иметь под рукой, лошадей при бойцах.
Сухорученко спал, не успев расставить людей на постах, дать задания бойцам, кому что защищать, какой участок, кому нести охрану выходов из селения, кому строить в случае чего баррикады, кому тушить пожар. Каждый должен знать свое место, свои обязанности..,
Поднимая тучи пыли, из-за вершины сопки выехали всадники, спустились по склону и надвинулись на кишлак. Вперед вырвался конник и, высоко подняв клинок, карьером полетел под уклон по ровной и твёрдой, как паркет, предкишлачной площади, упиравшейся в стены глинобитных домов кишлака. Он мчался так, что, казалось, вот-вот налетит на стену дома, выступившего вперёд, но в двух-трех саженях от него всадник круто повернул коня, из-под ног которого брызнули песок и камешки, и поскакал вдоль кишлака к дороге.
— Молодец Матьяш, — громко сказал Гриневич, не отрывая бинокля от глаз. — Но честное слово, в кишлаке никого нет.
Сотни пар глаз напряженно следили за движением всадника. Он пересёк дорогу, подняв облако пыли, проскакал до последнего домика и на таком же карьере вернулся.
— Лихо осадив трепещущего от возбуждения вороного коня, Матьяш по-кавалерийски отсалютовал Гриневичу:
— Все в порядке!
— Никого не видел?
— Никого. Не знаю, куда эскадрон делся. Когда товарищ Сухорученко посылал меня к вам, он сказал, что в тот кишлак пойдёт.
Тогда вечером к кишлаку поскакали человек пятьдесят конников, часть из них направилась влево и вправо, охватывая селение. Несколько конников помчались по дороге и скрылись среди домов.
Тотчас же прозвучала команда Гриневича:
— Оружие к бою! Рысью арш!
У самого въезда Гриневич встретил Хаджи Акбара. Он бежал, забавно подпрыгивая на своих коротеньких ножках впереди небольшой группы чалмоносцев, и кланялся. Бежал и кланялся, заставляя кланяться и своих спутников.
— Э, чёрт! — выругался Гриневич. — Проводник, сам Хаджи Акбар, но что с Сухорученко?
— Ассалям-алейкум, начальник, да мы здесь... мы отдыхаем — кричал Хаджи Акбар. Прыщавая физиономия его буквально расцвела.
Гриневич выслушав приветствия кишлачников и двинулся дальше. Лоб его нахмурился, и в глазах запрыгали огоньки. Первое, что увидел, протерев слипшиеся веки, Сухорученко, были эти самые зловещие огоньки в глазах комбрига.
— Отлично, товарищ Сухорученко! Отлично. Что же, прекрасно вы подставляете горло под нож. Отряхиваясь, застегивая пуговицы прилипшей к телу гимнастёрки, Сухорученко смотрел ошалело на Гриневича:
— «Откуда его чёрт принес?» —думал он, отчаянно стараясь найти нужные слова, но с мыслями в голове творилась каша, а слова совсем не шли на язык.
— Крепко притомились кони... э... э... бойцы, Алёша.
— Я тебе не Алёша, а комбриг. Первое — где охранение? Второе — почему такая преступная беспечность?
— Бойцы храбро сражались... усталость и так далее...
— Где Энвер?
— Кто его знает?
— Энвер отбыл на другой берег Кафирнигана, он уже далеко, — сложив толстые руки-обрубки на животе, вмешался, подобострастно хихикнув, Хаджи Акбар.
— Плохо!..
Гриневич нервничал и не без оснований. Пропал целый день. Энверу удалось оторваться от частей Красной Армии и выйти из-под удара. Куда он ушёл? Хорошо, если на запад, в горы, а если на юг? А если он хочет повторить манёвр битого эмира Алимхана, бросившего «вся и вся» и сбежавшего за границу?
Немедленно организовать преследование — первейшая задача. Бросить через Кафирниган бойцов.
— С бойцами плохо!
— В чём дело? — не выдержав, закричал Гриневич. Он редко выходил из себя, но сейчас не мог сдержаться.
— Бойцы вымотаны недельным маршем, — мрачна докладывал Сухорученко, — ни разу мы не варили горячего, походные кухни чёрт знает где, брички застряли... Люди ворчат.
— Будёновцы ворчат?! — возмутился Гриневич. — Ещё чего!
— Нет, буденовцы ничего, но молодое пополнение... То да сё, — упрямо твердил Сухорученко. Он исподлобья поглядывал на Гриневича, и в прищуре его глаз, в брезгливо оттопыренной губе, в нарочито напряженном голосе, читалась обида: «Эк его, разошёлся комбриг новоиспеченный. Вот тебя бы в такую обстановку. Хорошо тебе в штабе сидеть, антимонию разводить!» Но вслух он, конечно, ничего такого не сказал, а только ещё больше надул губы и поудобнее развалился на кошме, говоря всем своим видом — ругай, ругай, не больно я тебя боюсь. Он даже что-то пробормотал, вроде: «Туда мне начальство!»
Но Гриневич не дал ему полежать и похорохориться. Он приказал собрать бойцов.
Бойцы шли неохотно. Что-то в их походке, внешнем облике, обрюзгших немытых физиономиях имелось общего с их командиром Сухорученко. Они не подтянулись, не застегнули пуговиц на распаренных сном шеях, не отряхнули с полинявших гимнастерок соломы, пуха.
Встретил их Гриневич совсем неожиданно.
— Где оружие? — рявкнул он, как только эскадрон, наконец, собрался.
Бойцы переглянулись. Действительно, большинство явилось без карабинов, а многие и без шашек. Не дожидаясь ответа, Гриневич скомандовал:
— Марш за винтовками, да быстро. А то ползаете, как вши по мокрому пузу.
То ли властный голос, то ли образное сравнение заставили бойцов на этот раз двигаться побыстрее.
— Позор! Вы позорите звание бойцов Красной Армии, — сказал Гриневич, — посмотрите на себя. Бандюки, подлинно бандюки. Грязные, расхристанные, оборванные, морды заспанные! В чём дело?
— Семь дней в седле! — послышался голос из толпы бойцов.
— Сапогов не сымали!
— Щей не варили!
— Не спамши, не емши десять дней!
— Махорки не дают!
— Опять же солнце... печеть!
Молчал Гриневич слушал, ни один мускул на его лице не дрогнул. Он ждал. Выкрики становились все реже, всё тише. Ещё раз кто-то неуверенно повторил:
— Щей не варят! — и смолк.
Не торопился Гриневич. Он только внимательно разглядывал бойцов, сгрудившихся перед ним беспорядочной толпой. В душе он с ними был согласен: и устали они, и солнце пекло и шей не варили...
Встретил их Гриневич совсем неожиданно.
— Где оружие? — рявкнул он, как только эскадрон, наконец, собрался.
Бойцы переглянулись. Действительно, большинство явилось без карабинов, а многие и без шашек. Не дожидаясь ответа, Гриневич скомандовал:
— Марш за винтовками, да быстро. А то ползаете, как вши по мокрому пузу.
То ли властный голос, то ли образное сравнение заставили бойцов на этот раз двигаться побыстрее.
— Позор! Вы позорите звание бойцов Красной Армии, — сказал Гриневич, — посмотрите на себя. Бандюки, подлинно бандюки. Грязные, расхристанные, оборванные, морды заспанные! В чём дело?
— Семь дней в седле! — послышался голос из толпы бойцов.
— Сапогов не сымали!
— Щей не варили!
— Не спамши, не емши десять дней!
— Махорки не дают!
— Опять же солнце... печеть!
Молчал Гриневич слушал, ни один мускул на его лице не дрогнул. Он ждал. Выкрики становились все реже, всё тише. Ещё раз кто-то неуверенно повторил:
— Щей не варят! — и смолк.
Не торопился Гриневич. Он только внимательно разглядывал бойцов, сгрудившихся перед ним беспорядочной толпой. В душе он с ними был согласен: и устали они, и солнце пекло и шей не варили...
— Нам, товарищи, — тихим голосом начал он, не годятся для красной конницы такие бойцы, вроде вот тебя, — он кивнул в сторону заплывшего жирком бойца. Его растрясёт немного в седле — и он с лица спадает. Ему не седло, а пружинную кровать с никелевыми шишечками…
Послышался сдавленный смешок.
— Поехал мужик воевать... Думал — праздник, а теперь похудать боится. Вишь ты, ему два фунта ржаного хлеба подай да табачку, да чаю, да щей с приправой, да не как-нибудь. а в двенадцать ноль-ноль. Иначе аппетит испортится и в желудке дворянском забурлит. Тебя Сидоров зовут? — спросил он бойца.
— Сидоров! — неуверенно сказал боец.
— То-то вижу, знакомая личность... Так вот,— снова обратился он к толпе, — к Сидорову мы приставим пару верблюдов и арбу... Зачем? — спрашиваете. — Да возить Сидорову кашу, чтоб его благородие изволило сытно кушать.
Все засмеялись.
— Смех — смехом, — сказал Гриневич, — а ежели все такие будут, как наш Сидоров, придётся за эскадроном тысячу верблюдов вести... Товарищи, вы бойцы славной Красной Армии, а не кисейные барышни. Вы пришли сюда воевать с бандитами, врагами Советской власти, а не щи с кашей кушать. У нас не место нытикам и слюнтяям. Здесь, понимаю, жарища, вода солённая во фляге, комары, малярия, в степи по колючке, в горах по камням лазать приходится. Никуда не годен кавалерист, если он не может ночевать без крыши, есть баранины без соли. Ячменная чёрствая лепешка за пазухой да кружка жестяная с чаем... Вот завтрак, обед, ужин. Берданка под спину, седло под голову — вот сладкий сон... Сто верст не слезая с седла — и сразу в рубку... Вот такие бойцы нам нужны. Понятно?
— Понятно, — откликнулось несколько робких голосов.
— Вы зачем сюда, товарищи, приехали? — продолжал Гриневич. — Вы приехали воевать с клевретами английского империализма! Освобождать пролетариат и бедноту от гнёта капиталистов! Бить эксплуататоров! Где ваша революционная дисциплина? Дрыхнете средь бела дня, нежитесь да слюни пускаете.
Уже давно Сухорученко мялся, переступая с ноги на ногу. Широкое лицо его, обожжённое солнцем, совсем стало багровое. Он порывался что-то сказать, но Гриневич каждый раз останавливал его.
— Вот, ребята, какой разговор! Вижу, распустились вы, о мягких тюфяках соскучились, да боитесь живот ремнём подтянуть. Что ж, в тыл вас отправим цейхаузы да нужники караулить, верблюдов да ишаков с грузом водить, так, что ли, товарищ Сухорученко?!
Комэск даже покачнулся и, ловя воздух ртом посинел.
— Что же ты, Сухорученко, молчишь? Скажи хоть слово, а то тебя кондрашка хватит.
— Мна... мна... — бормотал Сухорученко.
Лица бойцов потускнели.
— Разрешите сказать, — выступил вперед, гремя шпорами, чубатый боец — видно, из кубанских казаков. Всё на нем сидело ладно, словно влитое: и гимнастёрка, и портупея.
Он тряхнул чубом и, когда Гриневич кивнул головой, громко проговорил:
— Извини, товарищ комбриг, хлопцы раскисли. Больше не допустим...
Он щёлкнул шпорами и отступил в ряды. Все молчали. Гриневич смотрел на бойцов, бойцы тревогой смотрели на него, что решит он?
— Седлать! — скомандовал Гриневич.
Вся толпа только мгновенье не двигалась и вдруг бросилась единой массой к коням.
— А ты, — обернулся Гриневич к Сухорученко, — сдай эскадрон Павлову.
Лицо Сухорученко сразу же покрылось испариной. Он отступил на шаг и, бледный, смотрел на комбрига лепеча:
— Алёша! Алёша!
— Товарищ Павлов, принимайте эскадрон. Покажи на что способен эскадрон пролетарской одиннадцатой дивизии... О делах доложишь потом. Всё!
— А я? — простонал Сухорученко.
— А вы, — сухо отчеканил Гриневич, — вы, товарищ Сухорученко, рубака хоть куда. Вот и оставайтесь в эскадроне... бойцом.
Показав Павлову глазами на эскадрон, Гриневич кивнул.
Прозвучала команда: «По коням!»
Через минуту эскадрон скакал к Кафирнигану.
— Даёшь Энвера!
Глава восьмая. КОГДА БЬЮТ БАРАБАНЫ
От клича богатырей и дождя стрел
потускнел солнечный круг.
Фирдоуси
— Что значит слава?
— Увы, брызги воды!
Омар Хайям
Беспокойство Гриневича, что Энвер может повернуть на юг и скрыться за рубежом, казалось не лишенным оснований.
— Пусть сгорит в могиле, — кряхтел курбаши Ишан Султан, — видите, повернул он коня на юг. Что ему до нас? Что у него родной очаг? Ох-ох-о!
Глаза свои Ишан Султан блудливо и тревожно вскидывал на открытую дверь. Отсюда виден был кусочек двора с суетившимися нукерами, засёдланными лошадьми, тяжело гружёнными верблюдами. Разговаривая, Ишан Султан не поворачивал головы к собеседникам. Шея у него не двигалась. Ночью в суматохе бегства он упал с лошади и сильно расшибся.
— Ох-ох-о! Хоть он и зять самого халифа, а цыган он и обманщик... Что же не идёт Ибрагим? Что вы все молчите?
Он кряхтел и плевался презрительно.
Ишан Султан вел свой род от Дарвазских шахов и считал себя царского рода. Он терпеть не мог деревенщину Ибрагима-конокрада.
Ишан Султан даже ходил особенно. Походку он нарочно выработал боль-шой тренировкой еще в медресе — лёгкую, плавную, а все жесты и телодвижения были у него округлые и изящные. И тем не менее во всем проявлялась у него натура грубая, ненасытная. Это не мешало ему постоянно заявлять, что кротость и благонравие есть самые высокие качества мусульманина. Но даже его друзья говорили, перефразируя священное изречение из корана: «Походка походкой, но забыли вы, что нет неприятнее голоса в мире, чем голос осла!» Ишан Султан в ярости огрызался, на что ему спешили возразить, что грубость отнюдь не свидетельствует о благовоспитанности.
— Что же все молчат, о бог мой! — проворчал Ишан Султан и опять с тревогой уставился на дверь. Там, во дворе, беготня усилилась. — Так вы и будете молчать, пока драконы-большевики не нагрянут в Сары-Ассию и не наденут всех нас на свои железные шампуры, именуемые штыками.
— Ох, и ещё раз ох, — прорвался тучный, ещё не старый таджик Рахман Миягбаши, — сколько ваша пасть изрыгает слов... лишних слов... не даёте нам даже «э» сказать, а я вот думаю: время ехать!
— Куда? — испугался Ишан Султан.
— Я думаю, к себе... в Матчу.
— А я... а мы?!
— Каждый куда хочет... каждому своя дорога.
— Клянусь, шайтан, Рахман Мингбаши, вы правы, — заговорил Фузайлы Максум, владетельный бек Каратегинский. Он был себе на уме и совсем не хотел подвергать себя превратностям. Его Каратегин далеко, перевалы высоки, дороги плохие. Можно спокойно отсидеться, большевикам не добраться до Каратегина.
Со двора донёсся шум. Фузайлы Максум вздрогнул и вскочил с места, вытянувшись во весь свой карликовый рост. Он вертел забавной, увенчанной гигантской чалмой, головой, пытаясь разглядеть, что случилось.
— М-да, — продолжал он нарочитым басом. — Кто пойдёт против всевышнего, тот будет наказан. Ты, Рахман Мингбаши, прогневил аллаха, твои матчинцы в час боя лежали, высунув языки, на камне и дрыхали. Вот бог и наказал их.