Набат. Агатовый перстень - Шевердин Михаил Иванович 2 стр.


— А почему ты сразу мне не сказал, что хочешь поехать к большевикам?

Степняк вдруг замялся и украдкой взглянул на Джамаль.

— Я боялся. Нам говорили, что у большевиков жен­щины общие, я думал...

Гриневич расхохотался, и смех его успокоил ревнивого Джаббара.

Он оказался очень осведомлённым человеком. И Гриневич мог составить из беседы с ним довольно ясное представление, что творилось во всём обширном рай­оне, находившемся ныне под эгидой Энвербея.

— Огурец ушел, баклажан явился! — определил Джаббар красочно положение. — Эмира прогнали, так теперь заявился к нам Энвер.

И если после бегства эмира в первое время, правда ненадолго, народ отдохнул, потому что эмирские чиновники попрятались, то уже очень скоро, едва Энвер объявил себя главнокомандующим, всё пошло по-старому. Снова поскакали амлякдары-налогосборщики по хирманам-токам, забирая львиную долю урожая. Снова потянулись настоятели мечетей за церковной десяти­ной. Раньше, при эмире, помимо налогов приходилось платить мирзе, писавшему именем благословенного эми­ра окладные листы, сейчас тот же мирза составлял спи­сок налогоплательщиков именем зятя халифа Энвера. Раньше до приезда бекского чиновника, обмерявшего поля, никто не смел под страхом жестокой казни при­ступать к жатве, и хлеб перестаивался на корню, полегал, осыпался, так как земледельцы не смели свозить его в закрома. Теперь тот же чиновник, но под назва­нием вакиля-представителя, учинял расправу с каждым, кто до его прихода осмеливался намолотить хоть чайрек зерна для голодающих детишек. И вакилю за раз­решение свезти хлеб домой приходилось «делать бе­ременной руку», а кроме того, выставлять угощение ему и его людям. Раньше амлякдаров кормили, и теперь пришлось кормить, а у налогосборщика брюхо вмещает, как известно, столько же, сколько и брюхо библейского кита, проглотившего пайгамбора Иону, да свято его имя. Раньше бай устраивал, именем эмира бигар, общест­венную работу на своих землях, и кишлачники приво­зили в байский двор и пшеницы, и риса, и проса, и ма­ша, и кунжута, и всего, чего угодно, чтобы бай и его домочадцы сытно жили до нового урожая. И теперь то­же пришлось везти, да ещё вдвое больше потому, что этот бай завел дружбу с приближёнными Энвербея и десятка два басмачей месяцами не вылезают с байско­го двора, а жрать они горазды. По случаю пребывания «дорогих гостей» приходится всему кишлаку не только ремонтировать байский дом, как в прежнее время, а ещё пристраивать новую михманхану. Раньше раз в два года приходилось сгонять баранов со всей округи, свозить рис, муку для эмирского бека, милостиво объез­жавшего со свитой кишлаки и селения, а ныне чуть ли не каждый месяц, точно тучи саранчи, налетали с тол­пами вооружённых дармоедов то сам зять халифа, то Ибрагимбек, то ещё какой-нибудь курбаши. И всех кор­ми, всех ублажай. Тех же, кто пытался уклониться от такой чести, постигала жалкая судьба. Налетят нукеры, изобьют, порежут, дворовые постройки сожгут. И всё «по повелению их милости зятя халифа!»

Джахансуз — поджигающий мир — дали прозвище Энверу дехкане, а скоро для краткости просто назвали «поджигатель».

Но окончательно проклял народ зятя халифа, когда он, помимо налога с головы — сарона, — которым обкладывали всех людей с десятилетнего возраста при эмире Саиде Алимхане, установил ещё подушный налог на «джихад», то есть на священную войну с неверными.

Не находилось ругательных слов, на которые не ску­пился бы в беседе с Гриневичем Джаббар, поминая Энвера. И «болахур» — детоед, и «конкур» — кровопийца, и «адамхур» — людоед — были самыми мягкими эпите­тами, которыми награждал обиженный степняк «вели­кого завоевателя». Да не только он — Джаббар — так думает. Весь народ так говорит. Да вот взять к приме­ру жителей города Юрчи...

Беспорядочные, полные злобы слова Джаббара всё же только в малой мере рисовали обстановку в Гиссарской долине. Гриневич перешёл к расспросам, и степ­няк здесь оказался неоценимым человеком. Он очень много знал и делился охотно и откровенно своими зна­ниями. Осторожно проверяя сведения дополнительными и повторными вопросами, сопоставляя с данными раз­ведки, Гриневич всё больше убеждался, что Джаббар откровенен. Конечно, Гриневич не обманывался в це­лях и намерениях степняка, не верил в его бескорыстную преданность Советам и большевикам. Он казался каким-то вертким и скользким, сведения его были очень ценны. Джаббар отлично знал, где, сколько и какие банды рас­положены, что они делают.

Всё яснее становилось, что Энвербей усиленно го­товится к крупной операции, возможно даже к большо­му походу с далеко идущими целями.

Посоветовавшись с Джаббаром, Гриневич решился на серьезный шаг.

Но прежде всего он вернулся к своему отряду, Джаббар, хоть и жаловался ни нищету и бедность, су­мел доставить бойцам несколько мешков зерна и три десятка баранов. Он прислал их со своим высоким мол­чаливым батраком Сингом — выходцем из Пенджаба.

Вечером Гриневич приехал в Юрчи на масляхат ста­рейшин и сел на почетное место среди народа.

Собственно говоря, именно так рассказывали в Гиссарской долине о поступке Гриневича. Удивительно просто: приехал и сел на почетное место, как будто он совершил самое обыденное, пошёл, например, в харчев­ню и съел две палочки шашлыка или выпил чайник зе­лёного чая. По крайней мере рассказчики, описывая событие, не выражали ни восторга, ни ненависти. Толь­ко голос их почему-то становился напряженным, а глаза загорались. В их сдержанности, в их немногослов­ности чуялось изумление: так зарождались в старину эпические сказания о подвигах людей необыкновенных, поражающих всех своими поступками.

Если же говорить о самом Гриневиче, то он меньше всего рассказывал об этой свой поездке. Он действовал расчётливо, хотя и понимал, что известная доля риска безусловно была.

Городишко Юрчи уже не раз за последние два года испытывал «благосклонное внимание» сильных мира сего. Через Юрчи проследовал во время своего поспеш­ного бегства сам бухарский эмир Сайд Алимхан, а уж одно его пребывание со свитой могло разорить населе­ние города и побогаче, чем Юрчи. Затем повадился наезжать Ибрагимбек. Он взял в жены дочь юрчинского казия, но жена не пожелала жить в степи, и молодо­жён приезжал проводить время в её жарких объятиях в дом тестя. Но с Ибрагимом приезжало обязательно полтораста-двести нукеров с пустыми желудками, тре­бовавших гостеприимства и сытных угощений. К тому времени, когда зять халифа соизволил принять под свою священную руку Гиссар, закрома юрчинцев опус­тели, а отары до того поредели, что от барана до бара­на сутки надо пастуху идти. Но Энвербей потребовал единовременный налог на ведение войны с неверными, и как юрчинцы ни старались изловчиться и вывернуть­ся, но «их схватили за горло». Потащили у них из до­мишек последние одеяла да кумганы, не говоря уже о грошовых серебряных украшениях, переходивших по наследству бабушкиных браслетах да серьгах. Злой на язык неунывающий юрчинский острослов, седобородый Адхам Пустобрёх, чуть не стал причиной гибели города. Он в чайхане так и брякнул энверовскому налогосборщику: «Пугали нас: придут-де красные дьяволы, снимут последние шаровары с ваших жен, а сами твои люди что сделали — лучшие шёлковые штаны поснимали, а старые дерюжные прикрыть только стыд оставили, так ведь!» Ну, поскалил зуб старикашка Адхам, сказал несколько слов с солью, с перцем! Ну что с него спрашивать! Так нет, явился в Юрчи сам Энвербей. «Как смеет какой-то говорить злонамеренные слова! Подать его сюда!» Начали искать Пустобрёха повсюду, а пока искали, аскеры зятя халифа чуть не разнесли город Юрчи по камешку, по щепочке. Борцы за веру под предлогом обыска полезли на женские половины, потащили уже и взаправду послед­нее из женской одежды, а под шумок начали обижать женщин и девушек. Поднялся вопль и крик. Мужья, отцы схватились за дубины и кетмени. Зять халифа возмутил­ся: «Какие-то дикари осмелились перечить!..»

Юрчи подвергся погрому. Сгорел базар, скирды се­на. Дым от пожарища долго стоял над долиной. Еле удалось откупиться юрчинцам от окончательной гибели.

Город Юрчи стоял на большой дороге. Уже в древ­нейшие времена, когда горный тракт носил пышное на­звание «Шёлковой дороги царей», юрчинцы хорошо поль­зовались своим выгодным местоположением, торговали умело и небезвыгодно и вполне могли дарить своим же­нам и дочерям шёлк, тем более что шелководством гиссарцы занимались чуть ли не со времен, когда библей­ский патриарх Нух во время всемирного потопа плавал по Сурхану и Кафирнигану в своём ковчеге.

Но теперь не до шелка, пришли времена нищеты и горя. И всё по вине этого взбесившегося турка Энвера.

Вскоре после погрома старейшины Юрчи собрались в чайхане на берегу шумливой реки и устроили масляхат. Они сидели жалкие, расстроенные, хотя изо всех сил старались напустить на себя важность и держаться до­стойно. Но какая важность и достоинство, когда на теле рваная, не защищающая от холода одежонка, когда ру­ки дрожат от холода и обид, а у многих слеза нет-нет да и сбежит по щеке в седую, ставшую от лишений по­хожей точь-в-точь на пучок сухой травы, бородку. Они сидели на драных, почерневших от сажи циновках, взды­хали и даже не пили чая, потому что энверовские газии увезли из чайханы оба самовара, чайники и пиалы, а то, что не успели увезти, побили и поломали. С гор дул про­низывающий ветер, и морозом тянуло от реки, шумев­шей как всегда в своем каменном ложе. Давно уже не чувствовали старики, собравшиеся на масляхат, себя так тоскливо и неприютно. Такого разорения, такай беды они не припоминали на своем веку, хотя из их памяти ещё не изгладились двадцатилетней давности карательные по­ходы бухарцев, когда эмир подавлял восстание Восэ, а потом смирял гордость задиристых, заносчивых беков Гиссарской долины. Всякие несчастья испытывал город Юрчи, но уж такого разорения не было.

Но теперь не до шелка, пришли времена нищеты и горя. И всё по вине этого взбесившегося турка Энвера.

Вскоре после погрома старейшины Юрчи собрались в чайхане на берегу шумливой реки и устроили масляхат. Они сидели жалкие, расстроенные, хотя изо всех сил старались напустить на себя важность и держаться до­стойно. Но какая важность и достоинство, когда на теле рваная, не защищающая от холода одежонка, когда ру­ки дрожат от холода и обид, а у многих слеза нет-нет да и сбежит по щеке в седую, ставшую от лишений по­хожей точь-в-точь на пучок сухой травы, бородку. Они сидели на драных, почерневших от сажи циновках, взды­хали и даже не пили чая, потому что энверовские газии увезли из чайханы оба самовара, чайники и пиалы, а то, что не успели увезти, побили и поломали. С гор дул про­низывающий ветер, и морозом тянуло от реки, шумев­шей как всегда в своем каменном ложе. Давно уже не чувствовали старики, собравшиеся на масляхат, себя так тоскливо и неприютно. Такого разорения, такай беды они не припоминали на своем веку, хотя из их памяти ещё не изгладились двадцатилетней давности карательные по­ходы бухарцев, когда эмир подавлял восстание Восэ, а потом смирял гордость задиристых, заносчивых беков Гиссарской долины. Всякие несчастья испытывал город Юрчи, но уж такого разорения не было.

Вздыхали, охали старики ещё и потому, что Энвербей приказал собрать немедля три сотни юрчинцев, воору­жить их мултуками да дубинами и стать охраной на до­роге. Никого не пускать из Байсуна в сторону Дюшамбе, а кто поедет, того хватать, убивать или везти в энверовский лагерь. Пытался почтенный, уважаемый казий юрчинский разъяснить самому зятю халифа: «У большевиков-остроголовых ружья да пулемёты. Что против них дубинки?» но зять халифа только крикнул: «Измена!» — и путь казия пресёкся от пули. «Так я поступаю со стропивыми!» И господин Энвербей отбыл, нисколько не об­ременяя себя заботой, что скажет Ибрагимбек, узнав о жалкой участи своего тестя. Умный человек был казий: соблюдал он свой интерес, держал десять лавок на юрчинском базаре, не хотел он ссориться и с эмиром, и с Ибрагимом, и с Энвером... А вот что вышло.

Свиреп этот турок, не знает пощады и жалости. Сколько людей пропало. Да ещё голод надвигает­ся...

Старики больше думали про себя, языков не распу­скали. Прежде чем сказать словечко, думали долго, труд­но. Снова вздыхали. Кто не знает, что и у Энвера и у Ибрагима-конокрада есть уши повсюду, длинные уши с острым слухом. Повсюду — и в лавке и в чайхане сидят лазутчики, постоянно нюхают, слушают. Повсюду они проникают под видом купцов, дервишей, караванщиков, торговцев благовониями, нищих. Ночью они пробираются в города и селения, а то лезут и прямо к большевикам и всё там разузнают. Вон тот дервиш, что прикорнул скрючившись в три погибели у столба, придерживаю­щего крышу, — совсем подозрительный человек, вон как из-под широченных своих мохнатых бровей зыркает на всех глазами. Не иначе — шпионская морда. При таком говорить? Сразу вздёрнут на виселицу. Шумела река. Становилось холоднее, промозглее, а старики всё сидели, не расходились, напро-тив, приходили всё новые и новые люди. И каждый раз, когда из-за угла слышалось постукивание каблуков, все поворачивали головы и следили за вновь пришедшим с таким, вниманием и надеждой, как будто именно он мог разрешить все их сомнения. Но появившийся только произносил «ассалям-алейкум», вздыхал и, забравшись на помост, прини­мался молчать.

Уже прошло немало часов, а масляхат по существу не начинался, что дало повод Адхаму Пустобрёху съяз­вить:

— Прибыли почтеннейшие в мечеть до молитвы.

На него шикнули, но молчание не прерывалось. По­глядев красными гноящимися глазами на серые обрывки туч, ползшие по крутым бокам гор, на оголённые ветви столетних ив, на грязь, налипшую на камни мостовой, один из самых старых юрчинцев вздохнул:

— Их высочество, господин великодушия эмир бу­харский Сайд Алимхан, да не произнесут его имя без уважения...

— До того ты любишь своего эмира, — вмешался Пустобрёх, — что если он пальцем пошевельнет, ты сам полезешь на виселицу... Наверно только попросишь, что­бы тебя повесили на самой высокой перекладине, чтобы эмир имел удовольствие видеть, как ты дрыгаешь ногами.

— Не мешай, — важно продолжал красноглазый, — эмир наш, как я сказал, пользуется гостеприимством ца­ря южного, отнесшегося со всем вниманием к судьбе своего гостя и брата, и подарил ему свой собственный сад, отраду для тела, и полный великолепия дворец Кала-и-фапу со всеми сокровищами...

Для солидности он помолчал, возможно ожидая услы­шать удивлённые почмокивания губами и восторжен­ные возгласы. Но пора сказок прошла, и все молчали, мрачно уставив взгляды на старую, раздёрганную, точно шкуру дикобраза, циновку.

Но старику не терпелось поделиться тем, что он не­давно узнал, и он, кашлянув, продолжал:

— А дворец рядом с дворцом царя. И наш эмир всег­да в обществе хороших людей. И ежемесячно царь под­носит в шелковом кошельке нашему эмиру по четырнад­цать тысяч рупий.

— Неужели? — задохнулся, услышав столь громад­ную цифру, Адхам Пустобрёх, — откуда же у царя столь­ко денег?

— Из сокровищницы. И вот ещё что. Раньше царь давал по двенадцати тысяч, а ныне — четырнадцать, вот видишь...

Но он не встретил ни сочувствия, ни интереса. Никто не умилился, не пришёл в восторг. Все сидели неподвиж­но, стараясь укрыться лохмотьями от пронизывающего ветра и вздыхая.

Да и что им до их бывшего эмира? Кто поверит, что он покинул пределы своего государства добровольно?! Всем известно, что его выгнал народ.

— Плохо людям приходилось от эмира, а он один был, и от одного плохо было, — сказал сидевший позади всех пастух. — Вот теперь вместо одного Сайда Алимхана два приехало — Энвер да Ибрагим... Известно, дом не устраивается двумя хозяевами, хозяйство разру­шается.

— Вот так всегда бывает, — нарушил молчание Адхам Пустобрёх, — великие нашей планеты жаждут веселья, изволят жрать, пить, спать, а с нас, верных под­данных, последний халат стянули, без зернышка пшеницы оставили, йие! Удивительно!

На площадь рысью въехал Гриневич.

Не шевельнувшись, старейшины с испугом смотрели на него. Гриневич смотрел на них. Под его испытующим взглядом они вдруг все начали подниматься, отдавая дань вколоченной в них всякими беками и хакимами привычке — кланяться «обладателям власти». Гриневич жестом заставил их сесть, бросил поводья коноводу и вспрыгнул на помост. Он прошёл к почетному месту и сел.

— Здравствуйте! Ну-с, почтенные, к чему пришел масляхат?

Старейшины переглянулись. Оцепенение у них не прошло, и они взирали в полном удивлении на серьезного, спокойного командира, в аккуратно застёгнутой шинели, в фуражке со звездой, в отлично начищенных сапогах.

Все сели и то поглядывали пристально на него, то осторожно посматривали на дорогу, откуда приехал красный командир. Коновод водил жеребца Серого, от которого поднимался пар, взад и вперёд вдоль берега речки.

Обведя взглядом присутствующих, Гриневич сказал:

— Отцы, все вы старше меня и все имеете много ума. Я вижу, вы собрались посоветоваться, не правда ли?

Все закивали головами.

— И я хочу тоже дать всем один совет, разрешите?

Все снова кивнули.

— Я хочу сказать одно вам слово: Красная Армия — друг трудящихся. Красную Армию послал к вам Ленин. Вы видели, вам нечего бояться Красной Армии. Вы отда­ли ваших юношей в шайки басмачей, зачем? Вы разве не знаете, что такое «басмач»?! Это самое плохое слово: «басмак» — жать, давить. Вы послали ваших юношей жать, давить. Вы рубите собственным топором собствен­ную ногу, друзья!

Все молчали, собираясь с мыслями.

— Я предлагаю вам дружбу Красной Армии и за­щиту.

Убедившись, что за этим красным командиром не едут красные конники, Адхам Пустобрёх вскочил, под­бежал по помосту к Гриневичу и, согнувшись в шутов­ском поклоне, пропищал:

— Эй, урус, а ты не боишься, а? А если сейчас энверовцы придут, а? Разве ты не знаешь? За твою голову, командир, Энвер даст двенадцать коней, а? Целое богат­ство, а?

— А за твою голову даже ишака не дадут, — быстро заметил Гриневич,— иди, сядь. Ну так что же? — обра­тился он к старейшинам. — Дружба, а?

Но появление командира было слишком неожидан­ным. И старики никак не могли решиться.

— Хорошо, — сказал Гриневич, — всего месяц назад я проезжал через ваш город. Он стоял богатый и краси­вый. А что у вас сегодня осталось? — Он показал рукой на ещё дымящиеся, обугленные столбы и груды пепла, там, где недавно стоял базар. — Кто это сделал, а? Те­перь вы дни и ночи проводите в соседстве с плахой и виселицей.

— Что можем мы, — возражали старейшины, — руки наши слабы, оружия у нас нет, лошадей у нас украли.

— Отцы, если не подует ветер, верхушки тополей не закачаются. У вас есть пословица: воля мужа и гору сдвинет с места, — сказал Гриневич. — Вы люди гор, лю­ди великого мужества, проявите же волю!

Назад Дальше