— Э, какой умный! Сколько доводов, сколько оправданий. Только плохой ты хитрец, Амирджанов. Сто кувшинов хитрости ты слепил и все без ручки. Вот подожди, дорогой, наступит час — и тебя похоронят, и провожатые уйдут с кладбища, и к тебе явятся два ангела, и тебя допросят в могиле, выяснят твои мысли...
— Не смей — взвизгнул Амирджанов, и его обрюзглые щеки затряслись, точно студень. Он прыгал на своих коротких ножках, напирая большим животом на Алаярбека Даниарбека, но тот ничуть не намеревался уступить.
— А почему ты, господин хороший, воскликнул, увидев меня: «Я сгорел», а?
— Тише, тише, — заволновался Файзи, — не надо, товарищи. Сейчас ссора для нас хуже чумы. Кругом враги! А вас, товарищ Амирджанов, я прошу не отлучаться в одиночку. Опасно!
Но Амирджанов никак не мог успокоиться. Только подоспевший ужин прекратил спор.
После ужина с горной лошадкой на поводу пришёл горец. В руках он держал старенькую берданку.
Горец сказал Файзи: — Я хоть незрелый человек, но я понял — басмачи за баев. А баи жрут жирно и сладко. Но разве живущие на берегу, реки печалятся о тех, кто умирает от жажды в пустыне?.. Я мирный человек, я не держал в руке ружье. Но отец меня взрастил мужчиной. У нас в горах говорят так: «Воспитанный матерью шьет штаны да рубахи, воспитанный отцом острит стрелы». Дайте мне настоящее ружьё. Возьми меня, командир, я пойду с тобой. Довольно нам, батракам, плакать кровью.
Файзи взволнованно обнял горца и, обратившись к доктору, проговорил прерывающимся голосом:
— Я ошибся. Вы видите! Чем юнее, тем мудрее!
— Э, одна капля с неба, ещё не дождь, — высказал сентенцию Алаярбек Даниарбек.
— Один это не ноль! — гордо восклийнул Файзи. — Оказывается, и корку сломать можно.
Слова Файзи, страстные, идущие от сердца, растопили корку не у одного только этого горца.
Ко времени выступления следующим утром отряд Файзи увеличился на шесть крепких, здоровых бойцов, готовых бить всех притеснителей и угнетателей.
— Ты видел лавину в горах? — сказал Файзи Алайрбеку Даниарбеку. — Один камешек, маленький камешек, шевельнулся, сдвинулся, покатился. Он толкнул другой камешек, тот — третий. И смотришь — уже катятся десятки камней, а там сто, тысяча. Так одно слово сердца сдвинуло другое сердце, а то — третье. И вот уже тысячи сердец лавиной огня устремляются вдаль, и уже сердца таджикского народа пылают и огненной лавиной сметают со своего пути всех врагов...
Алаярбек Даниарбек пожал плечами и, о чудо, промолчал. Он был занят, он не спускал глаз с ехавшего впереди Амирджанова, и в его глазах не осталось ничего, от добродушного лукавства. Они горели ничем не прикрытой злостью, способной спалить, сжечь.
Они проехали немного, как вдруг Пётр Иванович обратил внимание на странные знаки, которые ему дедал Алаярбек Даниарбек. Невольно доктор сдержал своего Серого и отстал.
— Пётр Иванович, — сказал тихонько Алаярбек Даниарбек, — а я его знаю. Я его видел на Регистане... в Самарканде. Только он тогда не, был узбеком... Он был русский...
— Что-о-о?!
Ничем не подкрепленное утверждение Алаярбека Даниарбека сразу же открыло глаза доктору.
Да, Амирджанов ничем абсолютно не был похож на узбека или таждика. Судя по наружности — он русский. Из тех русских, которые не блещут внеш-ностью, у которых борода растёт не на подбородке, а торчит мочалками на шее.
Потрясённый открытием, доктор даже остановил коня, и, воспользовавшись тем, что Амирджанов поровнялся с ним, стал внимательно разглядывать его.
Случай помог ему. Утреннее солнце стояло ещё очень низко, и косые лучи освещали Амирджанова сбоку. Лоб, нос, губы вырисовывались чётким силуэтом. Свет проникал сквозь бороду, и подбородок, слабый, безвольный, стал виден резко и ясно.
Как меняет борода наружность человека!
— Коровин! Петька! — воскликнул невольно доктор.
Амирджанов резко вздрогнул и обернулся. Лучи били теперь прямо в глаза доктора, и он не видел, как испуганно перекосились черты человека, называвшего себя Амирджановым.
— Тише! — сказал Коровин-Амирджанов, и его глаза забегали, — зачем кричать так громко? И что вам пользы, если вы будете кричать?!
— Но почему вы Амирджанов?
— Милейший тёзка, дорогуша, — Амирджанов уже успокоился, и в тоне его зазвучали даже покровительственные нотки, — не всё ли равно, кто я: Амирджанов ли, Коровин ли, Иванов ли, Ишмат, Ташмат? В наше революционное время фамилия ничто, пустяк, фикция. Каждый может менять фамилию и имя, если ему заблагорассудится.
— Но...
— Давайте, дорогуша, условимся. Сейчас я Амиржанов по ряду серьёзных государственных соображений, Амирджанов! Никаких Коровиных. Никому ни слова. Секретнейшее поручение... Граница... Тс... Хочу вас предупредить, в ваших же интересах не раскрывайте моего инкогнито... Всё...
Он отстал, так как тропинка сузилась. Но доктор никак не мог прийти в себя от изумления.
...Ташкент. 1918-й год. Туркестан отрезан от России. Голод. Продуктовые карточки. Зелёный горький овсяный хлеб. Тёмные улицы. Холод. Разруха. Стоят железные дороги. Паровозы отапливают сушёной рыбой. Вереница голодных на улицах. Каждую ночь подбирают в Кауфманском сквере и у вокзала трупы замёрзших, умерших с голода. У рабочих, служащих ввалившиеся щёки, усталые глаза. По Пушкинской улице идёт невысокий цветущий человек, с красным от сытости и мороза лицом. На этом человеке добротный изящный романовский полушубок, офицерская папаха. На ногах американские ботинки, в руках изящный стек... Вся внешность свидетельствует о сытости, благополучии человека. Доктор знает этого преуспевающего гражданина. Когда-то они учились вместе. Тогда он был Петькой, но теперь... Позвольте представиться — председатель продовольственной управы Коровин Пётр Ирикеевич — член партии социалистов-революционеров левых. Наша задача — борьба с голодом, разрухой... Разговор переносится в комфортабельную квартиру. Отлично, даже богато сервированный стол. Вкусный обед. Обильные, хорошо приготовленные блюда. Украинский борщ, свиные отбивные, рыба, заливное. Лилейные, пикантные, обнажённые ручки молоденькой хозяйки. Приятное тепло в кожаном кресле и лампы с оранжевым абажуром. Дружеская беседа об университетских днях, о Санкт-Петербурге, о студенческих сходках. На улицах Ташкента тьма, оледенелый булыжник, бесконечные очереди за хлебом, стрельба, голод, нищета. А здесь, в квартире Коровина, — уют, сытость. Горячий ток растекается по жилам. Ах да коньяк. Потом... спор, крик. Из-за чего? Началось с российского прекраснодумия, с альтруизма. Поглаживая полную спину, нежившейся у него на коленях хозяйки, Коровин снисходительно прошёлся насчёт доктора. Сказал что-то вро-де: «Эх, простая ты душа. И чего голодом сидишь, надрываешься в своём Наркомздраве. Ради чего? Медицина для пролетария — звук пустой!» Доктор возражал, приводил ужасные цифры смертности детей в Туркестане-коло-нии, говорил о высоких идеалах. «Вот твои идеалы, — посмеивался Коровин, — драные на тебе ботинки, в прорехи тело голое видно, скулы обтянуло кожей! А у меня смотри — никаких идеалов, квартира, обед, девочка... не правда ли?» « Bien appetissant!... (* Очень аппетитна!). Всё брось, дорогой тезка. Иди к нам. Я тебя устрою». — «К вам? К кому?» «Скажу потом, а твоя медицина, твои сопливые детки пролетариев, их жалеть не нужно!»
Доктор возмутился. Но Коровин заговорил о том, что умные люди не пропадают, только дураки пухнут с голоду. И он предложил доктору ехать в Хиву и провернуть, он так и сказал «провернуть», операцию с чаем, Откуда-то и куда-то надо перебросить десять тысяч фунтов чаю и можно много заработать. Называл фамилию Тараненко — председателя Самаркандского Облпродкома. Доктор не помнит, что было дальше. Кажется, он кричал, кричал Коровин, плакала, сердито визжала женщина. Он, доктор, вопил что-то про спекуляцию, про Чека, про бессердечных бюрократов... Он опомнился, уже шагая по улице, от того, что жидкая холодная грязь хлюпала в рваных ботинках, и дождь, смешанный со снегом, холодил ему воспаленное лицо. Он шел к себе з сырую холостяцкую квартиру и клялся вывести Коровина на чистую воду. Но он так никуда и не пошёл. Благими намерениями ад вымощен. Он слышал потом, что в Наркомпроде открылась целая панама со спекуляцией чаем, мануфактурой, кожей. Мелькнула фамилия Коровин и исчезла. В конце 1919-го года Петр Иванович опять столкнулся с Коровиным. Но встреча оказалась мимолётной. Куда-то ехал доктор в Ферганскую долину с назначением военным врачом. На станции Урсатьевской он бежал по платформе с жестяным чайником добывать кипятку и лицом к лицу столкнулся со всё таким же сытым, гладким Коровиным. На этот раз Пётр Ирикеевич прикрыл лысеющую голову золотошвейной бухарской тюбетейкой, из-под которой бахромкой вылезали подстриженные под скобку волосы. Толстовка из плотной саржи, диагоналевые брюки, сандалии, тяжёлый портфель дополняли облик Коровина. Буравя своими глазками фигуру доктора, он воскликнул: «А, бессребреник, идеалист, привет!» «А ты преуспеваешь!» — заметил доктор. «А ты, я вижу, хоть и доктор, а так и не можешь штанами приличными разжиться. Верно, ты всё ещё своих пролетариев да туземцев лечишь. А мы, брат, ничего... не голодаем. Цыплёнки тоже хотят жить. Адью!» И, явно не желая продолжать разговор, он юркнул в вокзальную разношерстную толпу. И снова слышал доктор о какой-то громкой спекулятивной истории а Фергане, о тысячах пудов разбазаренных товаров, с преступлениях, о саботаже. И снова промелькнула фамилия Коровина, но уже с приставкой: «контрреволюционер, шкурник...»
И вот теперь: Коровин в халате узбека, Коровин-Амирджанов, служба в Красной Армии, в Особом отделе, а потом в Самарканском Военкоме. Что за наваждение?
Доктор решил сейчас же поговорить с Файзи.
— Спасибо, — сказал Файзи, — выслушав рассказ Петра Ивановича, — я давно на него смотрю, что он за человек. Завтра утром посоветуемся. Мандат его ещё раз посмотрим, а его поспрашиваем...
Они ехали всю ночь. И всю ночь во тьме в отряде появлялись тёмными призраками новые и новые всадники. С ними вполголоса говорил неутомимый Файзи.
И отряд Файзи рос и рос. Росла лавина народного гнева...
На рассвете доктор оглянулся. Он не поверил своим глазам.
Отряд, переваливший только вчера Гиссарский хребет, разросся, стал мно-гочисленнее, могучее.
Когда впереди послышалась стрельба, отряд выехал на сопку. Позади него на востоке пылало небо. Фигуры всадников четко вырисовывались в пламени восходящего солнца.
Треснули степь и горы. Затрещал пулемет...
Ни Файзи, ни Юнус, ни доктор ещё не знали, что они присутствуют при последнем акте драмы, разыгравшейся накануне в долине Тупаланг-Дарьи.
Порыв басмаческой конницы угас столь же быстро, как и вспыхнул.
Недавний разгром в Ущелье Смерти у всех жил в памяти. К полудню в полной растерянности Энвербей убедился, что вся его армия не двигается вперёд. Он сорвал голос, отдавая приказания, но бесполезно. Он устал и еле держался в седле.
Пришлось искать тенистое местечко, чтобы отдохнуть. Больше всего беспокоило Энвербея полное отсутствие сведений о том, что делается впереди. Связисты куда-то исчезлили. «Где-нибудь спят! Что делать? Что делать?»
Заметив издали зелёное знамя главнокомандующего, подъехал Сами-паша. Он весь был потный, пыльный, обтрёпанный. Почерневшие от пота бока его коня бурно вздымались.
Сами-паша смахнул со лба бисеринки пота, вытер лицо тыльной стороной ладони и недовольно нахмурился. Ему явно не нравился вид штаба Энвербея. Курбаши сидели понурившиеся, притихшие.
— А где господин Ибрагимбек?
Энвербей встрепенулся и поискал глазами. Ибрагимбек среди курбашей отсутствовал. Все зашевелились, но как-то лениво, неохотно.
Тогда Энвербей рассыпался в жалобах:
— Уехал, скрылся. Что мне с ними делать? Они все разбегаются.
Говорил он вполголоса, чтобы курбаши не слышали.
Короткий военный совет убедил Энвербея, что надо отступить, вернуться на водный рубеж Тупаланг-Дарьи и там задержать части Красной Армии.
Поразительно, с какой охотой воины ислама кинулись исполнять приказ. Усталость, уныние как рукой сняло. И кони оказались бодрыми и свежими. Всё поскакало, побежало вспять.
И бег стал так неудержим, что многие отряды с ходу перешли Тупаланг-Дарью и оказались за ночь далеко за Сары-Ассией. Большая группа басмачей и наскочила к утру на отряд Файзи, но не приняла боя. Потом стало известно, что это были пять сотен дарвазцев Ишана Султана. Под пулями бойцов коммунистического отряда они свернули с Дюшамбинского тракта и, не останавливаясь, весь день пробирались через камыши и заросли чангала реки Сурхана.
«Ночь ужаса», — так назвали ночь с 29 на 30 июня жители Гиссарской долины. По дорогам скакали всадники, то там, то здесь слышалась стрельба, набатным грохотом гудели барабаны. Где-то высоко в ночном небе причудливыми узорами горели цепочкой огни на склонах Чёрной горы, точно перекликаясь с тревожными кострами в густом мраке долины. Воины ислама шныряли по кишлакам. Пронзительно плакали детишки, кричали женщины. И снова, и снова разряжались дробью выстрелы. По приказу Энвербея из кишлаков выгоняли дехкан.
«Идут красные дьяволы! Всех зверски убивают. Большевики не щадят даже младенцев. Бегите!»
Многие верили и бежали сами добровольно. Многие не верили. Таких гна-ли плетками, прикладами, сопротивляющихся пристреливали на месте. Хватали и увозили девушек, женщин. Жгли скирды хлеба нового урожая. Угоняли скот.
Курбаши Касымбек ворвался под утро в спящий кишлак Курусай. Лошади пристали. Басмачи подняли со сна дехкан и потребовали хлеба, мяса, сена. Дехкане заупрямились, не давали. Послышались вопли, ругань. Кто-то полез в драку. Кто это был — не знали. Говорили потом, что запретил кормить басмачей старейшина Шакир Сами. Кишлак стоял в низине, густой предутренний туман полз по улочкам, и в тёмном мареве ничего нельзя было разобрать.
«Бей!» — вопил кто-то. Захлопали выстрелы. Касымбек и его приближенные вскочили на коней и, прокладывая саблями дорогу в толпе, вырвались в степь, на простор. Вслед им из селения неслись вопли, стрельба, плач женщин, ржание коней, визг, от которого даже у видавших виды басмачей продирал по коже мороз.
Мимо Касымбека в предрассветном сумраке скакали его люди с мешками, хурджунами.
Из сумрака выскочили несколько всадников. Они волокли на аркане спотыкавшуюся, ежеминутно падавшую женщину.
— Э, джигиты,— окликнул их Касымбек,— кого вы тащите?!
— Увы, господин, — завопил один из басмачей, — горе нам, господин Касымбек, вот проклятая смутьянка. Стерва ударила ножом вашего брата юзбаши Камила. Он её хотел на седло к себе посадить, а она его ножом, все кишки выпустила. Камил, брат ваш, помирает. Вон везут его на коне...
Подвели коня, на котором грузным кулем повис лихой юзбаши, силач Камил.
— О аллах всевышний, что с тобой, брат мой?
Касымбек соскочил с коня и подбежал к Камилу, но тот не отвечал. Из груди его вырывались хлюпающие хрипы и стоны.
— Помирает! — послышался голос. — Всё брюхо ему располосовала баба. Хотели ведьму там кончить, да решили... привести к вам, господин Касымбек.
Женщина лежала комком тряпья на земле. Яростно сопя, Касымбек изо всей силы ударил её камчой. Женщина вскочила.
— Не смей бить!.. Застрели, но не смей измываться.
Нукеры столпились и жадно смотрели.
— Возьмите её! Отдаю вам на утеху. Играйте с ней, пока не подохнет! — крикнул Касымбек и снова замахнулся нагайкой.
— Не смейте!..
Рука с поднятой нагайкой повисла в воздухе.
Стало светлее, и Касымбек взглянул на стоявшую перед ним женщину. Чёрные, блестящие волосы её были взлохмачены, покрыты грязью и волнистыми космами падали на лицо. Кровь из раненого лба рубиновыми каплями скатывалась по прядям. Разодранное платье висело лохмотьями и обнажало нежные маленькие груди, залитые кровью и скрученные арканом. Касымбек с трудом оторвал взгляд от них и, бормоча: «Такое прекрасное тело», попытался разглядеть лицо. На него глянули такие глаза, от которых ему стало жарко. И снова он пробормотал: «Красавица!»
Всё ещё держа поднятой камчу, он вдруг заорал:
— Развязать. Проклятые!
Он ударил саблей плашмя одного из нукеров, тащивших красавицу, и сам взрезал аркан. Веревки упали на землю. Первым движением женщина прикрыла себя лохмотьями и бессильно опустилась на дорогу.
— Коня! — снова заорал Касымбек. Он стащил с себя белый козьего пуха халат, накинул на женщину, закутал её и одним рывком посадил в седло. Затем он сам вспрыгнул на коня и погнал его в степь.
В первом же кишлаке Касымбек остановился. Он приказал кишлачным женщинам обмыть раны женщины, одеть её во всё новое. Сам он сидел в михманхане местного старшины, глядел в пространство перед собой и изредка восклицал:
— Нет такой красавицы в мире!
Через каждые полчаса он посылал на женскую половину узнать, как чувствует себя прекрасная пленница. И только узнав, что раны её ничтожны и что красавица спит, он успокоился.
Запретив всем находившимся на дворе шуметь и даже разговаривать, Касымбек, дабы не побеспокоить сон женщины, сам тоже прилег отдохнуть.
Очнулся он от крика: «Господин, господин, стряхните с себя сон!» Касым-бек поднял голову. Наклонившись над ним стоял его нукер.
— Господин! Прибыли Ибрагимбек.
Не успел Касымбек прийти в себя, как Ибрагимбек сам вошел в михманхану, грузно покачиваясь на своих, ножищах. Он остановился посреди комнаты и громогласно произнес приветствие:
— Салом-алейкум, Касымбек. Ты храпишь тут, а на Тупаланге хлещет кровь из грудей мусульман.
Не дожидаясь приглашения, Ибрагимбек плюхнулся на ситцевый тюфяк и крайне громко и неприлично зeвнул.
— Ты куда поехал, Касымбек, а? Где твоя клятва, а? Священная клятва, а?
Налившиеся кровью глаза Касымбека на опухшем страшном лице говорили о том, что гнев начинает овладевать им. Он бегал глазами по паласу, ища своё оружие.
— Ты что же струсил? — продолжал Ибрагим.
В ответ послышалось нечто похожее на звериное ворчание. «Куда девалось оружие», — думал Касымбек, но вслух проговорил:
— Жизненная нить моего брата порвалась...
Сразу Ибрагимбек перестал гаерничать и погладил благовейно бороду.