Что будет, когда я проснусь, — не знаю. Пока же мне хоть и грустно, но хорошо. И потому я не хочу просыпаться и не считаю это нужным. Трудно себе представить, как далек я от прежнего Леона Плошовского, который чувствовал себя связанным с Анелькой. Связан? Чем? Почему? Что было между нами? Одно беглое, почти неуловимое прикосновение губ к ее лбу, которое вполне можно объяснить родственными чувствами… Нет, что за нелепая щепетильность! Насколько же крепче были мои связи с другими женщинами, — да и те я рвал без малейших угрызений совести. Не будь мы с ней в блинком родстве — ну, тогда другое дело. Правда, Анелька иначе поняла то, что произошло между нами. И сознаюсь (я ведь себе никогда не лгу), тогда я тоже понимал это иначе, но… Ну, что ж, пусть так, пусть у меня грех на совести. Мало ли каждый час в мире свершается преступлений, по сравнению с коими огорчение, причиненное мною Анеле, — просто чепуха. Упрекать меня за это совесть может разве только тогда, когда ей больше делать нечего и она позволяет себе эту роскошь. Такого рода «грешкам» так же далеко до подлинных преступлений, как нашей праздной болтовне на террасах — до трудной и тяжкой действительности.
В общем, я вперед не загадываю, но сейчас хочу прежде всего покоя и предпочитаю ни о чем не думать. «Не будите меня». Сегодня за обедом говорилось о том, что в середине апреля, когда начнется жара, мы уедем из Пельи в Швейцарию. Меня даже эта перемена пугает. Беднягу Дэвиса, кажется, придется поместить в лечебницу. Он проявляет признаки помешательства. Целые дни молчит, уставившись в землю, и только по временам принимается разглядывать свои ногти, — его преследует страх, что они отвалятся. Все это — последствия бурной жизни и пристрастия к морфию.
Кончаю писать, так как подошел час нашей прогулки по морю.
2 апреля
Вчера была гроза. Южный ветер пригнал тучи, как табун лошадей. Он то рвал их в клочья, то, разметав по небу, снова сгонял вместе, потом подмял их под себя и изо всех сил обрушил на море, а оно вмиг потемнело, как темнеет лицо человека в гневе, забурлило и стало в отместку швырять вверх пену. То была настоящая схватка двух бешеных стихий, которые наступали друг на друга под гром и блеск молний. Это длилось недолго, но нам все-таки пришлось отказаться от обычной прогулки по морю — слишком оно разбушевалось. Мы с г-жой Дэвис наблюдали грозу с застекленного балкона. По временам глаза наши встречались… Теперь уже трудно себя обманывать: между нами что-то начинается, возникает нечто новое. Ни она, ни я ни разу не произнесли ни единого слова, выходящего за рамки обыкновенной дружбы. Не делали никаких признаний друг другу. Но, беседуя, мы оба чувствуем, что слова наши — только ширма, скрывающая что-то. То же самое бывает, когда мы катаемся в лодке, или читаем вместе, или я слушаю ее игру на рояле. Все, что мы делаем, делается как будто только для виду, и под этой обманчивой видимостью скрывается какая-то тайная правда, пока еще немая и с закрытым лицом, но всегда следующая за нами, как тень. Никто из нас не хочет ее назвать, но мы постоянно ощущаем ее присутствие. Вероятно, так бывает всегда, когда мужчина и женщина почувствуют влечение друг к другу. Когда это началось у нас с Лаурой, не могу сказать. Скажу только, что пришло это не совсем неожиданно.
Я принял приглашение Дэвисов, так как Лаура была дружна с моим отцом и после его смерти проявила такое участие ко мне, как никто в Риме. Но я привык все анализировать, как бы раздваиваться внутренне, и сразу по приезде в Пельи, несмотря на свежее еще горе, почувствовал, что между мной и этой женщиной зарождается что-то новое и в отношениях наших должна наступить перемена. Я негодовал на себя за то, что чуть не на другой день после кончины отца способен думать о таких вещах, но предчувствие это меня не покидало. И вот сейчас оно сбывается. Я сказал, что правда о наших отношениях еще скрывается под маской, ибо не знаю, когда наступит перелом и в какой форме. Но суть этой перемены мне ясна и волнует меня. Конечно, наивно было бы думать, что Лаура Дэвис менее прозорлива, чем я. Вероятно, она еще яснее отдает себе во всем отчет. И, наверное, подготовляет эту перемену она, и все, что происходит, происходит по ее воле и холодному расчету. Диана-охотница расставляет сети на зверя! Ну, да мне-то чего бояться? Что мне терять? Как почти всякий мужчина, я из тех опасных зверей, которые подпускают к себе охотника только затем, чтобы в подходящую минуту самому на него напасть. В таких случаях все мы проявляем достаточную энергию. В этом состязании, по самой природе вещей, победа должна остаться за нами. Я отлично знаю, что жена Дэвиса в меня не влюблена, но ведь и я ее не люблю. Тяготение наше друг к другу в лучшем случае — взаимное влечение двух языческих натур, высокоартистичных и чувственных. В Лауре говорит также и самолюбие, но тем хуже для нее, — в такой игре легко потерять голову и дойти до того, к чему ведет настоящая любовь.
Я-то так далеко не зайду. Я не чувствую к Лауре Дэвис ни капли привязанности и нежности, только восхищение шедевром красоты и физическое влечение, естественное в мужчине, когда этот шедевр — женщина из плоти и крови. Отец говаривал, что высшая победа мужчины в том, чтобы ангела превратить в женщину. Я же думаю, что не меньший триумф для мужчины — ощутить вокруг своей шеи теплые руки флорентийской Венеры.
А женщина эта — воплощение того, чего может пожелать самое пылкое и утонченное воображение. Это — Фрина. Поистине можно голову потерять, когда видишь ее, например, в амазонке, так плотно облегающей тело, что все формы его можно созерцать, как формы статуи. Когда она читает Данте в лодке, она похожа на Сивиллу, и мне становится понятна святотатственная страсть Нерона. Она так красива, что красота ее почти пугает. Только сросшиеся черные брови напоминают о том, что она живая и современная женщина, — и это еще больше возбуждает чувственность. Поправляя волосы, Лаура имеет привычку закидывать руки за голову, и при этом плечи ее поднимаются, она вся изгибается, грудь обрисовывается, и нужно большое усилие воли, чтобы не схватить ее и не унести на руках далеко от людских глаз.
В каждом из нас сидит сатир. А я притом человек необычайно впечатлительный, и как подумаю, что между мной и этой живой статуей Юноны что-то начинается, что какая-то сила неумолимо толкает нас друг к другу, у меня даже голова кружится, и я спрашиваю себя: может ли жизнь дать мне что-либо упоительнее этого?
3 апреля
Ни одна женщина не может уделить другу, которого постигла тяжелая утрата, больше внимания и сочувствия, чем Лаура уделяет мне. Однако — странная вещь! — ее доброта напоминает мне лунный свет: она светит, но не греет. Она выражается в самых совершенных формах, но души в ней нет; она — обдуманная, головная, а не сердечная. Снова во мне заговорил скептик, но что поделаешь — никогда я не влюбляюсь настолько, чтобы в опьянении утратить наблюдательность. Если бы моя богиня была добра по натуре, она была бы добра ко всем. Но ее отношение к мужу, например, доказывает обратное. У несчастного Дэвиса, правда, кровь настолько остыла, что ему холодно даже на солнцепеке, — но как же леденит его равнодушие жены! Я не замечал в ней никогда даже искры сострадания к нему. Она его попросту не замечает и знать не хочет. Миллионер этот среди окружающей его роскоши ходит, как нищий, — даже жалость берет. Ему как будто все стало безразлично, но человек, сохранивший хоть искру сознания, всегда чувствует доброе отношение к себе. Лучшее доказательство тому — благодарность, которую чувствует ко мне Дэвис только за то, что я иногда беседую с ним о его здоровье.
А быть может, в нем говорит то бессознательное чувство, которое заставляет существо слабое и беспомощное льнуть к более сильному. Мне действительно искренне жаль его, когда я смотрю на его белое, как мел, лицо с кулачок, на эти ноги, сухие, как палки, и все его тщедушное тело, даже в зной укутанное теплым пледом. Но не хочу и самому себе казаться лучше, чем я есть: сострадание к Дэвису ни от чего меня не удержит. Как говорит Шекспир, уклейка для того и существует, чтобы щуке было что есть. Я не раз замечал — когда дело идет о женщине, мужчины бывают безжалостны друг к другу. Этот остаточный животный инстинкт толкает нас на борьбу за самку, борьбу не на жизнь, а на смерть. В такой борьбе, какие бы формы она ни принимала, — горе слабым! Даже чувство чести не обуздает сильного. И безусловно осуждает эту борьбу только религия.
12 апреля
Дней десять не записывал ничего в дневник. Перелом наступил неделю назад. Я заранее был уверен, что это произойдет на море: такие женщины, как Лаура, и в минуты опьянения не забывают о подходящей обстановке. Если они даже добрые дела творят лишь потому, что это их красит, — тем более им нужна красота при падении. Тут играет роль и страсть ко всему необычайному, порожденная не романтикой, а желанием драпироваться во все, что только может украсить. Я еще не окончательно потерял голову и смотрю на Лауру по-прежнему трезвыми глазами, но порой думаю: а может, она вправе быть такой, как она есть, и считать, что даже солнце и звезды существуют лишь для того, чтобы служить ей украшением? Абсолютная красота по самой природе вещей должна быть безмерно эгоистична и все подчинять себе. А Лаура — воплощение такой красоты, и никто не имеет права требовать от нее большего. Я, во всяком случае, требую от нее лишь одного — чтобы она всегда и везде была прекрасна…
12 апреля
Дней десять не записывал ничего в дневник. Перелом наступил неделю назад. Я заранее был уверен, что это произойдет на море: такие женщины, как Лаура, и в минуты опьянения не забывают о подходящей обстановке. Если они даже добрые дела творят лишь потому, что это их красит, — тем более им нужна красота при падении. Тут играет роль и страсть ко всему необычайному, порожденная не романтикой, а желанием драпироваться во все, что только может украсить. Я еще не окончательно потерял голову и смотрю на Лауру по-прежнему трезвыми глазами, но порой думаю: а может, она вправе быть такой, как она есть, и считать, что даже солнце и звезды существуют лишь для того, чтобы служить ей украшением? Абсолютная красота по самой природе вещей должна быть безмерно эгоистична и все подчинять себе. А Лаура — воплощение такой красоты, и никто не имеет права требовать от нее большего. Я, во всяком случае, требую от нее лишь одного — чтобы она всегда и везде была прекрасна…
Слава богу, я — хороший гребец, и благодаря этому мы можем выходить на лодке в море только вдвоем. На прошлой неделе Лаура в самую жаркую пору дня вдруг объявила, что хочет покататься по морю. Она, как Геката, обожает зной и солнце. Легкий ветер вскоре отнес лодку довольно далеко от берега и затем неожиданно улегся. Парус наш повис вдоль мачты. Яркие лучи солнца, отражаясь от зеркальной поверхности моря, еще усиливали жару, хотя было уже далеко за полдень. Лаура растянулась на индийской циновке, постланной на дне нашего суденышка, и, опустив голову на подушки, лежала неподвижно, залитая красноватым светом солнца, просачивавшимся сквозь навес. Странная истома овладела мною, и, глядя на эту женщину, чьи классические формы обрисовывались под легкой одеждой, я испытывал трепет восторга. Лауру тоже разморило, глаза ее затуманились, губы были полуоткрыты, и во всей фигуре чувствовалась лень и расслабленность. Когда я на нее смотрел, она опускала веки, словно жалуясь на бессилие…
И я скоро предоставил лодке плыть по воле волн.
На виллу мы вернулись очень поздно. Это возвращение надолго останется у меня в памяти. После заката солнца, сплавившего небо и море в одно ослепительное сияние без конца и границ, наступил вечер, такой дивный, какого я никогда не видывал даже на Ривьере. Из-за моря встал огромный красный месяц, пронизал мрак своим мягким светом, а на море проложил широкую сверкающую дорогу, по которой мы плыли до самого берега. Море слегка колыхалось, как всегда в ночные часы. Казалось, грудь его поднимали глубокие вздохи. Из маленькой бухты долетали голоса лигурийских рыбаков — они пели хором. Снова поднялся ветерок, но теперь он дул с берега и приносил запах цветущих апельсиновых деревьев. При всей своей неспособности отдаваться целиком одному впечатлению, я был весь во власти волшебной тишины, царившей над сушей и морем и словно оседавшей, как роса, на предметах и душах. По временам я смотрел на Лауру, сидевшую передо мной в свете месяца, как Елена Троянская, и мне чудилось, что мы живем во времена древней Эллады и плывем сейчас куда-то к священным оливковым рощам, где свершаются элевсинские таинства. И пережитые восторги страсти казались мне не порывом чувственности, а каким-то культом, мистически связывавшим нас с этой ночью, весной, со всей природой.
15 апреля
Пришло время уезжать, а мы всё не едем. Моя Геката не боится солнца. Дэвису оно полезно, а мне все равно, где быть, — здесь или в Швейцарии. Мне приходит в голову одна неожиданная мысль. Она меня немного пугает, но выскажу ее откровенно: иногда мне думается, что душа христианина, даже если в ней иссяк совершенно источник веры, не может жить одной красотой формы. Печальное для меня открытие! Ведь, если это верно, я теряю почву под ногами. А мысль эта упорно возвращается и не дает мне покоя. Мы — не древние эллины, мы — люди иной культуры. Наши души отличаются готическими извилинами и стремлением ввысь, чуждым душе эллина. Никогда нам от этого не избавиться. Наши души неудержимо стремятся вверх, а души греков с безмятежной простотой стлались над землей. Те из нас, в ком еще силен дух Эллады, испытывают, правда, большую потребность в красоте и ревниво ищут ее повсюду, по и они безотчетно жаждут, чтобы у Аспасии были глаза Дантовой Беатриче. Такие желания таятся и во мне. Как подумаю, что это великолепное животное, Лаура, теперь — моя и будет моей, пока я этого хочу, я радуюсь вдвойне — и как мужчина, и как поклонник красоты. А все-таки чего-то мне не хватает, и нечем дышать. На алтаре моего греческого храма стоит мраморная богиня, — но мой готический храм пуст. Я признаю, что встретил сейчас нечто близкое к совершенству, но не могу отделаться от мысли, что за этим совершенством — мрак. Я прежде думал, что в словах Гете: «Будьте подобны богам и животным», — вся мудрость жизни. А теперь, когда я выполняю завет Гете, я чувствую, что он сказал не все. Ему следовало еще добавить: «Будьте подобны ангелам».
17 апреля
Сегодня Дэвис вошел в комнату, когда я сидел на скамеечке у ног Лауры, положив голову к ней на колени. Его бескровное лицо и тусклые глаза ни на секунду не утратили своего угнетенного и равнодушного выражения. Неслышно ступая в мягких туфлях, расшитых индийским рисунком — солнцами, — он, как призрак, прошел мимо нас в соседнюю комнату, где помещалась библиотека. Лаура была великолепна в эту минуту, ее глаза сверкали неудержимым гневом. Я встал, ожидая, что будет дальше. В первый момент я вообразил, что Дэвис сейчас выйдет из библиотеки с револьвером в руке, и решил, что тогда выброшу его через окно вместе с пледом, револьвером и индийскими туфлями. Но Дэвис не вышел. Я ждал долго и напрасно. Не знаю, что он там делал: размышлял о своей горькой судьбе или плакал? А может, остался совершенно равнодушен? Мы встретились все трое только за завтраком. Сидели за столом как ни в чем не бывали. Быть может, это моя фантазия, — но мне качалось, что Лаура бросает на мужа грозные взгляды, а сквозь его обычную апатию проглядывает сегодня тайная мука. Признаюсь, такая развязка была мне неприятнее всякой другой. Передо мной потом весь день стояло лицо Дэвиса, стоит и сейчас немым укором. Я не забияка, но готов отвечать за свои поступки. И наконец, я шляхтич и предпочел бы, чтобы моим соперником был не этот тщедушный, больной, беззащитный и несчастный человечишка. На душе у меня такой противный осадок, как будто я надавал пощечин паралитику, — и редко я чувствовал такое отвращение к самому себе.
Все же мы, как обычно, отправились на прогулку по морю — я не хотел от нее отказываться, чтобы Лаура не подумала, будто я боюсь Дэвиса. Но в лодке мы в первый раз повздорили. Я признался, что меня мучает совесть, а когда она меня высмеяла, сказал ей напрямик:
— Не к лицу тебе этот смех, а ты помни, что тебе все можно, кроме того, что тебе не к лицу.
Лаура нахмурила сросшиеся брови и ответила с горечью:
— Ну конечно, после того, что между нами было, ты можешь оскорблять меня еще более безнаказанно, чем Дэвиса.
Выслушав такой упрек, я принужден был извиниться. Мы быстро помирились, и Лаура стала рассказывать о себе. При этом я лишний раз смог убедиться в остроте ее ума. У всех женщин, которых я знал, при подобных обстоятельствах появлялось непобедимое желание рассказать свою историю. Я их за это и не виню, понимая, что им хотелось оправдаться и перед собой и передо мной, — потребность, которой мы, мужчины, вовсе не испытываем. Однако я ни разу не встречал женщины, достаточно разумной, чтобы соблюдать в этих признаниях должную эстетическую меру, и достаточно правдивой, чтобы не разрешать себе «лжи во спасение». То же самое утверждают все мужчины, и они же могут засвидетельствовать, что все эти истории падения удивительно похожи одна на другую и поэтому нестерпимо скучны. Лаура начала говорить о себе тоже с излишней готовностью и некоторым самодовольством, по тем и ограничилось ее сходство с другими падшими ангелами. В том, что она говорила, сквозило, пожалуй, желание порисоваться оригинальностью, но никак не изобразить себя жертвой. Зная, что я скептик, она не хотела нарваться на снисходительную усмешку недоверия. Искренность ее граничила с дерзостью и была бы цинична, если бы не то, что речь шла о своего рода системе, где эстетика полностью заменяла этику. Лаура хочет, чтобы у ее жизни были черты Аполлона, а не горб Полишинеля, — вот ее философия. За Дэвиса она вышла не просто ради его миллионов, а для того, чтобы с помощью этих миллионов, насколько это в силах человеческих, создать себе жизнь красивую не в обывательском, а в самом высшем эстетическом смысле слова. Она, по ее словам, не чувствует себя ничем обязанной мужу, — она его заранее обо всем предупредила. Он ей и жалок и противен. А так как ему теперь все на свете безразлично, то и нет нужды с ним считаться — он для нее все равно что умер. Да и вообще, добавила Лаура, она не считается ни с чем, что нарушает красоту жизни и мешает ею наслаждаться. Общественное мнение ее мало интересует, и я очень ошибаюсь, если думаю иначе. С отцом моим она подружилась не потому, что он был человек с большими связями, а потому, что он был чудесным образцом человеческой породы. Меня же она любит давно. Она понимает, что я больше дорожил бы ею, если бы победа досталась мне не так легко, но она не хотела торговаться со своим счастьем.