Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7 - Генрик Сенкевич 15 стр.


Вот оно, это проклятое длинное послание.


«Спасибо тебе за письмо — ты хорошо сделал, что написал его, так как первое твое письмо из Пельи было не только решительным, но и жестоким. Трудно мне было поверить, что ты не чувствуешь к этой девушке не только привязанности, но и ни капли дружбы и жалости. Ведь я же не требовала и не уговаривала тебя, дорогой мой, чтобы ты немедленно сделал предложение Анельке. Я только просила, чтобы ты написал ей несколько ласковых слов если не отдельно, то хотя бы в письме ко мне. И верь мне, этого было бы достаточно, потому что она любила тебя так, как только может любить подобная девушка. Но войди же и в мое положение: что мне было делать после твоего письма? Совесть не позволяла дольше оставлять Анелю в заблуждении и в тревоге, которая заметно подрывала ее здоровье. За почтой Хвастовский всегда посылает нарочного в Варшаву и приносит нам письма к утреннему чаю. Анелька знала, что есть письмо от тебя, — бедняжка всегда подстерегала Хвастовского и брала у него из рук письма, якобы для того, чтобы положить их у моего прибора, а на самом деле — чтобы убедиться, нет ли вестей от тебя. Ну, вот она в то утро и увидела твое письмо. И когда разливала чай, то все ложечки звенели в чашках. А меня вдруг словно ужалило злое предчувствие. Я было решила отложить письмо и прочесть его потом у себя в комнате, но не выдержала — очень уж хотелось узнать, не болен ли ты. Бог знает, чего мне стоило не выдать своих чувств, — я видела, что Анелька не сводит с меня глаз. Я кое-как взяла себя в руки и даже сказала вслух: „Леон все еще грустит, но, слава богу, здоров и посылает вам поклон“. Анелька тотчас спросила, как бы между прочим: „А долго он еще пробудет в Италии?“ Я понимала, как много скрыто в этом вопросе, но у меня не хватило духу сказать ей правду, — тем более что тут был и Хвастовский и слуги. И я ответила: „Нет, недолго. Думаю, что скоро выберется к нам“. Если б ты видел, как она вспыхнула, как обрадовалась и какие делала усилия не расплакаться! Бедная девочка! Вспомню это — и мне самой плакать хочется. Ты себе не представляешь, что я пережила, сидя потом у себя в комнате. Но ведь ты написал ясно: „Желаю ей счастья с Кромицким“, — и совесть мне велела открыть глаза Анельке. Звать ее не пришлось — сама прибежала. И вот что я сказала ей: „Анелька, я знаю, ты девушка хорошая и покоришься воле божьей. Нам надо поговорить откровенно. Знаю, дитя мое, что между тобою и Леоном начиналось что-то похожее на любовь, и, поверь, я от всей души этого желала. Но, видно, не судил бог. Если у тебя были какие-нибудь надежды, забудь их“. Она побледнела как смерть, и я обняла ее, боясь, что она упадет в обморок, но, к счастью, этого не случилось. Она только стала передо мной на колени и твердила одно и тоже: „Тетя, что он велел мне передать? Тетя, что он велел мне передать?“ Я сначала отмалчивалась, не хотела повторять твоих слов, но потом подумала, что для нее будет лучше, если она узнает всю правду, — и сказала, что ты ей желаешь счастья с Кромицким. Тогда она поднялась и через минуту сказала уже совсем другим голосом: „Что ж, поблагодарите его от меня“. И сразу ушла. Боюсь, ты будешь недоволен тем, что я в точности передала твои слова, не позолотив пилюлю. Но раз ты решительно не хочешь жениться на Анельке, — надо же было, чтобы она это поняла раз навсегда. Если она будет убеждена, что ты поступил с ней дурно, она скорее тебя забудет. И наконец, если тебе это неприятно, ты подумай, как мы тут настрадались по твоей милости все трое, а пуще всего — Анелька. Правда, она замечательно владеет собой, я даже этого от нее не ожидала. За весь тот день и слезинки не пролила, виду не показала, что ей тяжело, — она очень боится за здоровье матери. Все только льнула к ней и ко мне и так меня этим растрогала, что мне плакать хотелось. В тот день приезжал к нам Снятынский, по лицу Анельки он ничего не заметил, но я сама ему все рассказала — ведь он твой друг. Он был ужас как огорчен и так тебя ругал, что я даже на него рассердилась. Невесть чего наговорил — ты же его знаешь.

Раз ты Анельку не любишь, ты не способен понять, как ты был бы с нею счастлив. Но с твоей стороны грешно было, Леон, оставлять ее в заблуждении, будто ты ее любишь. Мы все так думали, не только она. Из-за этого она так страдала, а теперь сразу решила принять предложение Кромицкого. Я отлично понимаю, что сделала она это с отчаяния. Должно быть, у нее с матерью был какой-то разговор о нем, и тогда она решилась. На другой день после твоего письма приехал Кромицкий. Она приняла его совсем иначе, чем прежде, так что через неделю он посватался и получил согласие. Снятынский узнал об этом только несколько дней назад и просто волосы на себе рвет. А что со мной было вначале, об этом и писать тебе не хочу.

Я на тебя гневалась сильно, как никогда в жизни, и только второе твое письмо меня немного смягчило, хотя из него я окончательно вижу, что мои воздушные замки разлетелись по ветру. Признаюсь, после первого твоего письма, пока Кромицкий не посватался, мне все еще думалось: «Авось бог будет к нам милостив, и Леон перерешит. Может, он это в сердцах написал». Однако, когда ты потом приписал несколько сердечных слов Анельке, но не отказался все-таки от того, что написал в первом письме, я поняла, что нечего себя обманывать.

Свадьба назначена на 25 июля. Объясню тебе, почему так скоро. Целина и в самом деле тяжело больна, предвидит свой близкий конец и боится, что потом, из-за траура по ней, свадьба надолго будет отложена. Она хочет перед смертью увидеть дочь под опекой мужа. Кромицкий спешит потому, что у него неотложные дела на Востоке, а Анелька — та хочет как можно скорее испить чашу. Ах, милый Леон, зачем все так вышло и зачем эта девочка так несчастна!

Я ни за что на свете не допустила бы, чтобы она вышла за Кромицкого. Но сейчас я и слова сказать не смею, потому что и без того виновата перед Анелькой. Очень уж мне хотелось женить тебя, и я не подозревала, чем это может кончиться для Анельки. Да, я виновата, но очень страдаю и молюсь денно и нощно за эту девочку.

После свадьбы молодые едут на Волынь, а Целина будет жить у меня в Варшаве. У нее были какие-то планы насчет Одессы, но я ее туда ни за что не пущу. Ты сам знаешь, родной мой, как я была бы счастлива тебя увидеть, но пока не приезжай в Плошов. Сделай это для Анельки. Если хочешь, я сразу после их отъезда приеду к тебе. Анельку теперь надо щадить».


К чему обманывать себя? Всякий раз, как я перечитываю это письмо, мне хочется биться головой о стену — и уже не от гнева, не из ревности, а от горя!


23 июня

Не могу, никак не могу сложить руки и считать, что все пропало. Ужасный это был бы брак! И я сегодня, в четверг, послал Снятынскому телеграмму, в которой заклинал его всем святым приехать в воскресенье в Краков. Выеду туда завтра. Еще я просил Снятынского никому ни слова не говорить о моей телеграмме. Посоветуюсь с ним, вернее — буду его умолять, чтобы он от моего имени переговорил с Анелькой. Я рассчитываю на его влияние. Анелька его уважает и очень любит. Я не обратился за этим к тете, рассудив, что мы, мужчины, лучше друг друга поймем. Снятынскому, знатоку человеческой души, легче будет понять весь тот проклятый психологический процесс, который я пережил в последнее время. Ему я могу рассказать и о Лауре, а заикнись я об этом тете, она только в ужасе перекрестится. Сначала я хотел писать прямо Анельке, но письмо к ней от меня привлекло бы общее внимание, вызвало бы переполох. Мне известна честность Анельки, знаю, она сразу показала бы письмо матери, а та, наверное, меня теперь ненавидит и не преминула бы истолковать письмо по-своему, в чем ей помог бы Кромицкий. Нет, нужно, чтобы Снятынский поговорил с Анелькой с глазу на глаз, это сумеет устроить его жена. Авось он согласится взять на себя эту миссию, хотя я хорошо понимаю, какая она щекотливая. Я уже несколько ночей не сплю. Как только закрою глаза, мне вспоминается Анелька, ее лицо, волосы, глаза, манера говорить, улыбка… Вижу ее так ясно, словно она стоит передо мной… Не могу я так жить!


Краков, 26 июня

Снятынский здесь. Он на все согласился. Какой славный малый, награди его бог! Сейчас четыре часа ночи, но мне все еще не спится. Сажусь за дневник, потому что не знаю, что с собой делать. Мы со Снятынским проговорили до трех часов, спорили, совещались. Сейчас он спит в соседней комнате и, наверно, уже поворачивается на другой бок. Не сразу удалось мне его уговорить. Он все твердил: милый мой, по какому праву я, посторонний человек, стану вмешиваться в ваши семейные дела, да еще такого щекотливого свойства? Панна Анеля может мне заткнуть рот одним только вопросом: «Вам-то что за дело?»

Я клялся, что Анелька так не скажет, клялся так горячо, как будто у меня в руках была ее расписка. Я соглашался с высказанными им соображениями, но говорил, что бывают положения, когда ни с чем не следует считаться. Наконец Снятынского убедил мой аргумент, что дело идет не обо мне, а об Анельке. Но, в общем, он только из жалости ко мне согласился поговорить с ней. За последние два дня я сильно осунулся. Снятынский сам мне это сказал, и я видел, что его это тронуло. Кроме того, он терпеть не может Кромицкого, они совершенно разные люди. Снятынский считает, что заниматься биржевыми спекуляциями — это все равно что выгребать деньги из чужих карманов и перекладывать в свой. Он осуждает Кромицкого за многое и сказал о нем так: «Я бы еще простил ему, если бы он гнался за деньгами ради какой-нибудь высшей и благородной цели, но он наживает деньги только ради денег!»

Предстоящий брак Кромицкого с Анелькой возмущает Снятынского почти так же, как меня, — он думает, что Анелька готовит себе несчастье. Сдавшись на мои просьбы, он едет в Варшаву уже завтра, утренним поездом.

Послезавтра они с женой побывают в Плошове, и если там не удастся поговорить с Анелькой по душам, увезут ее на день-два к себе. Снятынский обещал рассказать Анельке, как я страдаю, и передать, что жизнь моя в ее руках. Он это сумеет. Будет говорить с нею серьезно, ласково и разумно, убедит ее, что женщина, как бы ни была глубока рана ее сердца, не вправе выйти замуж за человека, которого не любит, что, поступая так, она поступает нечестно. И точно так же она не должна отталкивать любимого человека и ломать ему жизнь только потому, что он в порыве ревности совершил поступок, в котором сейчас раскаивается от всей души.

— Я все сделаю, но под одним условием, — сказал мне на прощанье Снятынский. — Дай честное слово, что в случае неудачи ты не помчишься в Плошов и не наделаешь там глупостей, которые могут тяжело отразиться на твоей тетушке, пане Целине и Анеле. Можешь тогда написать Анеле, если хочешь, но на глаза ей не показывайся, — разве что она сама позовет тебя.

За кого он меня принимает? Я, конечно, дал требуемое обещание, хотя его слова меня сразу встревожили. Но я надеюсь на сердце Анельки и красноречие Снятынского. Ах, как он умеет говорить! Меня он не очень-то обнадеживает, но я хорошо вижу, что в душе он надеется на успех. Он намерен в крайнем случае добиться от Анельки, чтобы она отложила свадьбу на полгода. Тогда — победа, потому что Кромицкий наверняка сам отступится.

Долго я буду помнить сегодняшний день! Снятынский, когда видит искренние страдания, бывает деликатен и бережно-нежен, как женщина. Он всячески щадил мое самолюбие, но дорого стоит человеку сознаваться в своих сумасбродствах, грехах, слабостях, отдавать судьбу свою в чужие руки вместо того, чтобы самому с нею бороться. Впрочем, какое все это имеет значение, когда дело идет о том, чтобы не потерять Анельку?


27 июня

Снятынский уехал сегодня утром. Я проводил его на вокзал и дорогой все время давал ему разные наставления, как будто он — круглый идиот. А он, поддразнивая меня, уверял, что как только все кончится благополучно, я снова начну философствовать. Я готов был его отколотить.

Уезжал он полный радужных надежд, не было никакого сомнения, что он уверен в успехе. Проводив его, я пошел в костел Девы Марии, и тут я, скептик, философ, твердивший всегда «не знаю, не знаю, не знаю», заказал молебен за здравие Леона и Анели. Я не только прослушал всю обедню, но сейчас пишу черным по белому: пропади пропадом всякий скептицизм, философия и с нею заодно мое «не знаю»!


28 июня

Час дня. В это время Снятынские должны были ехать в Плошов. Анелька не может не согласиться хотя бы на то, чтобы отложить свадьбу. Не имеет она права отказать мне в этом… Целый день в голове моей гудят разные мысли. Кромицкий любит деньги — в этом нет никакого сомнения, — так почему же он не искал более выгодной партии? Имение у Анельки большое, но обременено долгами. Может быть, оно ему нужно для того, чтобы его не считали в Польше пришельцем без роду и племени и чтобы он мог скорее получить польское подданство? Да, но Кромицкий слывет богачом и мог бы жениться так, чтобы, кроме всего этого, получить и приданое. Видно, Анеля ему нравится, и давно нравится. Да и что в этом удивительного?

Подумать только, что она ждала, как счастья, как спасения, одного только моего слова! Ведь тетя пишет, что «бедняжка подстерегала Хвастовского, чтобы первой взять у него письма из рук». Мне страшно думать, что все это не будет мне даровано судьбой и что я, как все мне подобные, обречен на гибель.


Десять часов вечера

Днем меня страшно мучила невралгическая головная боль. Сейчас она прошла, но от этой боли, бессонницы и тревоги я словно под гипнозом. Мысли сосредоточены на одном, и я так ясно, как никогда в жизни, предвижу, что будет. Мне чудится, что я в Плошове, что слышу ответ Анельки Снятынскому, — и не понимаю, как я мог себя обманывать. Нет, она не сжалится надо мной. Это не предположение, а полнейшая уверенность… Право, со мной творится что-то необыкновенное. Я так проникнут сейчас сознанием страшной серьезности жизни, что мне кажется, будто до сих пор я был просто ребенком. И притом мне очень, очень грустно. Кажется, я не снесу всего этого и заболею. Я взял со Снятынского слово, что он мне сразу же телеграфирует. А телеграммы до сих пор нет и нет. Впрочем, я заранее знаю, что она не скажет мне ничего нового.


29 июня

Пришла телеграмма от Снятынского, и вот что я прочел в ней:


«Ничего не вышло. Соберись с силами и отправляйся путешествовать».


Так я и сделаю, моя Анелька!


Париж, 2 апреля

Я забросил свой дневник — не писал больше десяти месяцев. Хотя я так привык к этому занятию, что мне его недоставало, но я говорил себе: к чему это? Меня угнетало сознание, что хоть бы я заносил в свой дневник мысли достойные Паскаля, глубже океанских глубин и выше Альп, — они не изменят того простого факта, что Анеля вышла замуж. И у меня опускались руки. Иногда жизнь вся сосредоточивается на чем-нибудь одном. И хотя бы это единственное казалось относительно малым, — когда его нет, рутина жизни теряет для человека всякий смысл. Странно и даже смешно вспомнить — я долго был в таком состоянии, что, одеваясь, выходя на улицу, в театр или клуб, не мог отделаться от мысли: «К чему это?» И часто проходили долгие минуты раньше, чем я, опомнившись, мог убедить себя, что ведь обедал же я, стригся и делал все остальное и до того, как узнал Анельку. В первые месяцы я много путешествовал, занесло меня даже в Исландию. Но при виде озер Швеции, фиордов Норвегии, исландских гейзеров я не испытывал непосредственных впечатлений — я только пытался себе представить, что почувствовала бы Анелька, любуясь всем этим, что она сказала бы, — словом, я глядел на все ее глазами, думал ее мыслями, чувствовал ее сердцем. А потом, вспомнив, что она теперь пани Кромицкая, спешил сесть на пароход или в поезд и ехал дальше, потому что все, что я видел вокруг, теряло для меня всякий интерес.

Я знаю, эта история — лишь одна из житейских драм, столь обычных, что они служат даже предметом шуток, их переживали тысячи глупцов до меня. Но какое мне до этого дело? Умирают все, но каждому умирающему кажется, что вместе с ним гибнет мир. И мир действительно гибнет!

Я не знаю, да и не пробовал разбираться, насколько то, что я чувствовал в первые месяцы, было близко к безысходному отчаянию. Все на свете относительно. Знаю одно — что весь я был поглощен этой женщиной и впервые понял, какую пустоту может создать в жизни смерть горячо любимого человека.

Однако мало-помалу привычная жизнь — но не ее соблазны! — брала верх. Это, я думаю, бывает довольно часто. Я знавал людей с тяжким горем в душе, которые по инерции внешне оставались веселы. Неизбежно должен был наступить такой час и для меня. Я перестал, например, ощущать зубную боль только как боль, которую могла бы чувствовать Анелька. Словом, я был как бы парализован, но в конце концов нашел лекарство в отравившем меня яде. Читал я когда-то в книге путешествий Фарини: кафры лечатся от укуса скорпиона тем, что дают скорпиону ужалить себя вторично в то же место. И таким скорпионом, таким противоядием, заключенным в самом яде, стало для меня (как, в сущности, бывает и со всеми) слово «свершилось».

Свершилось — и я страдаю. Свершилось — и я перестаю страдать. В сознании, что ничего уже нельзя изменить, кроется некоторое с умиротворение. Я всегда вспоминаю того индейца, лодку которого унесло в Ниагару. Сперва он с силой, которую придает человеку только отчаяние, боролся с мощным течением, а когда понял, что спасения нет, бросил весла, растянулся на дне лодки и запел. Я сейчас именно в таком состоянии. Попавшему в Ниагару лучше, чем мне: она, если кого подхватит, то уже в муку смелет. А в других случаях волны выбрасывают человека на песчаную отмель, пустынную и безводную. Именно это случилось со мной.

Мой злой гений не предвидел только одного: что человек глубоко несчастный и сильно угнетенный жизнью гораздо меньше дорожит собой, чем человек счастливый, и тем самым до некоторой степени обезоруживает завистницу-судьбу. Я давно уже в таком настроении, что, если бы разгневанная фортуна, представ передо мной, сказала мне: «Черт тебя возьми!» — я ответил бы ей: «Ладно, пусть берет». И ответил бы так вовсе не из-за безнадежной тоски по Анельке, а потому, что я стал глубоко равнодушен ко всему вокруг меня и во мне.

Это своего рода броня превосходной закалки. Она не только охраняет человека, но и делает его небезопасным: ибо тот, кто не склонен щадить себя, не станет щадить и других. Даже заповедь божья не приказывает любить ближнего б о л ь ш е, чем самого себя.

Назад Дальше