…Утром, с восходом солнца, Андрей пошел в соседнее село, Оглоблино, к теще: потянуло к родне. Избы он запирать не стал, а просто накинул петлю и вставил палочку, что и означало — хозяин пришел, но дома его нет.
Войдя в Оглоблино, Андрей осмотрелся кругом. Село было богатым и славилось на всю округу выделкой кожи и изготовлением сбруи и обуви. В центре села стояли мелкие лавчонки, большие лавки-магазины и торговые сараи, а дальше — хатки-развалюшки, убежища бедноты. Самый большой магазин, где теперь кооператив, раньше принадлежал богатому торговцу Дыбину, который недавно умер; остался после него сын, Игнат.
Проходя мимо бывшего дома Дыбиных, где висела вывеска «Сельсовет», Андрей вспомнил, как он еще мальчишкой года два батрачил у Дыбиных и как однажды Игнат, будучи гимназистом, на каникулах пробовал помериться с ним силой. Игнат был сильным парнем и старше Андрея года на три. Но и Андрей был крепышом. Боролись на поясах. Неожиданно, на виду у девчат, Игнат грузно шлепнулся на лопатки. Он встал и с размаху ударил Андрея в лицо. Это было подло, не по правилам, и Андрей ответил тем же. Игнат упал навзничь, немного полежал, очумев, вскочил и, под смех молодежи побежал домой. А вечером хозяин прогнал батрачонка, не заплатив за работу десять рублей.
…Мать покойной жены, Дарья Степановна, по-уличному Степаниха, встретила Андрея, как родного сына. Она увидела его из окна, выбежала на улицу, обняла.
А он молча поцеловал ее и смотрел в старческие глаза, полные слез. Долгие годы бедности исцарапали лицо старушки морщинами, и по самым крупным из них, вдоль щек, катились слезы, будто они-то и пробили эти полоски.
— Андреюшка, голубь. Сироты мы с тобой остались, — сказала она дрожащим голосом.
Он не отвечал. Было тяжко: грудь стала тесной, дышать трудно.
Они вошли в избушку. Старушка сразу засуетилась, приговаривая:
— Ой, да что же я, старая! Накормить надо гостя. — Вытирая передником слезы, полезла ухватом в печь. — У меня хлеб нонче. Уж готов — испекся. Вот картошечка. Молочко козье. Коровки-то нет, так я козочку выкормила. Садись, садись, голубь.
Она хлопотала по-матерински, и Андрею стало как-то теплее, и дышать стало легче. Только теперь он вспомнил, что не ел со вчерашнего утра: горе горем, а есть надо. Печеная картошка казалась лучшим кушаньем в мире. За обедом старушка вдруг забеспокоилась:
— Андрюша, как же ты пришел! Бандиты у нас, а ты в буденовке. И гимнастерка, и мешок этот… Кучум приехал, Васька Ноздря — тоже.
— С оружием? — спросил Андрей.
— С ног до головы, — шепотом ответила она. — Фроська, уборщица из кооператива, говорила: по ночам сидят у Игнатки Дыбина, а он им книжки какие-то читает.
— Так. Читает, значит. А в сельсовете кто председателем?
— В сельсовете никого нет. И власти никакой нету. Как приехали эти-то, то председателя увезли ночью.
— Куда?
— Кто ж их знает, антихристов, куда они его. Должно, убили. Не наш он, из Козинки, и председателем был всего два месяца. Хороший был человек, партейный, царство ему небесное! — Степаниха перекрестилась мелко и торопливо. — Фроська говорила: Кучум-то воевал у Мамонта, а теперь вроде привез бумаги — командиром назначен. А Васька Ноздря, говорят, золота привез целый кувшин. Вот они дела-то какие, голубь.
— Плохо, мамаша. Дела плохие.
— Плохие, голубь.
На улице послышался конский топот и сразу затих около избы. Степаниха и Андрей одновременно посмотрели в окно.
— Васька Ноздря! — воскликнула она, всплеснув руками. — Андреюшка, беги!
— Поздно бежать. Хуже будет — пристрелит, как куропатку. Встречаться надо.
Старушка задрожала мелкой дрожью, постукивая зубами и крестясь.
— Спокойно, мамаша. Не волнуйтесь. Не то бывало, — утешил он Степаниху.
Она и правда вся подобралась, отошла в угол, к печке, и спрятала дрожащие руки под передник.
Человек-туша огромного роста, с винтовкой за плечами, привязал коня к плетню, размял ноги и, помахивая плетью, вразвалку, не торопясь, направился к двери, положив руку на эфес шашки. Силища в нем была редкостная. Солдатская гимнастерка туго обтягивала мускулы — трудно на такую махину подобрать по размеру. Широченные галифе тоже тесны. Открыв дверь, он пригнулся, чтобы не задеть головой притолоку, втиснулся боком в избушку, выпрямился прямо перед Андреем и басом, как из бочки, сказал презрительно:
— А! Добровольцу непобедимой рабоче-крестьянской привет!
Андрей отвечал, хитря:
— Здорово, если не шутишь.
Васька снял винтовку, пожевал толстыми губами, выкатив совиные, тупые, без выражения глаза, высморкался с трубным звуком на пол и пробубнил:
— Не до шуток. Собирайся к командиру. Приказано.
— А кто же командир? Я ведь только вчера пришел — не знаю. И что за армия тут — не знаю.
— Там узнаешь.
— Это что ж: и картошки доесть нельзя? — спросил Андрей, глядя в окно, будто ничего и не случилось. Он заметил: лошади из окна не видно, — значит, у плетня привязал. — А ты садись, — продолжал Андрей, — гостем будешь. Садись.
Ноздря почмокал губами. Он, видимо, сомневался: садиться или не садиться? Он привык к тому, что его все боялись, а тут — «садись»! И никакого намека на страх. Люди знали, что у Васьки никаких убеждений нет и не было, его дело — грабить. Был он в каком-то отряде анархистов, оттуда подался к Мамонтову, а после разгрома белых шлялся по лесам с бандой грабителей. Правда, «воевал» он за то, чтобы не было коммунистов и чтобы вольно было грабить, а главное, чтобы боялись. И все везде боялись. И вдруг — на тебе! — «гостем будешь»!
Сел грузно — лавка затрещала. Андрей уставился на бандита и сказал, указывая на стол:
— Еда есть, а выпить нечего.
Васька осклабился, показав крупные зубы, и прорычал вопросительно:
— Потребляешь?
— Теперь выпил бы: лошадь думаю купить, хозяйствовать начну. Хватит, повоевались, походили по чужим краям. Вот бы новую жизнь и обмыть. — Он обратился к Степанихе: — У кого тут есть поблизости, мамаша?
— Да у Фроськи самогонка всегда есть, — ответила та.
Ноздря пробубнил:
— Пить мне с тобой нельзя… К нам пойдешь? — попробовал он «агитировать» Андрея.
— К кому — к вам?
— В зеленые.
— А-а-а, — протянул Андрей, — в зеленые! В зеленые можно. Отчего не пойти в зеленые. В зеленые можно.
— Ты — правду?! — удивился Васька такому сильному действию своей немудреной «агитации».
— Ну вот! Говорю — значит, думаю, — ответил Андрей. — Иначе зачем бы я пришел в Оглоблино?
— Тогда выпьем! — заржал Ноздря. — Раз свой в доску — выпить можно.
Андрей встал из-за стола и направился к двери.
— Ну, я — к Фроське, за бутылочкой. — И кивнул Ноздре уже совсем-совсем дружелюбно.
Он вышел из сеней, осмотрелся по сторонам, бесшумно отвязал коня, тихо отвел его за угол дворика. Там торопливо вытащил из кармана гимнастерки листок желтой бумаги и написал на нем: «Богучарцы не сдаются! Привет!» Бумажку наколол на сучок плетневой стены, вскочил в седло и по мягкому огороду, чтобы не слышно было, скрылся за садами в сторону Паховки.
Васька несколько минут спокойно сидел и ждал самогонку. Но, одумавшись, забеспокоился и медведем вывалился на улицу. Глянул: лошади нет! Он бросился, рыча, за двор, обежал его кругом и в ярости застучал кулаком по плетню, в том месте, где висела бумажка. Несколько минут подряд он матерился, объединяя тамбовский, царицынский, борисоглебский и одесский жаргоны, и, не переставая лаять, поджег избу.
Было тихо. Изба горела жарко. К вечеру, уже без пламени, она только дымила. Дохнул ветерок, и дым сизой пеленой потянул по селу. Вокруг пожарища прошла, сгорбившись, хозяйка. Она не плакала. Дождавшись козу из стада, Степаниха привязала ее на веревочку и пошла с нею в Паховку, в Андрееву избу. Вечернее солнце, багрово-красное, как пламя пожара, уходило за курганы. А по зеленому цветущему лугу брела старушка со своей послушной козочкой.
Андрей не стал заезжать домой — знал, будет погоня. Он поскакал прямо в волостное село Козинку. Приближаясь к волости, поехал шагом. «Вот тебе и земля, — думал он. — Не дают. А что сделаешь один? Убьют».
У волисполкома он привязал коня к коновязи, погладил, по-хозяйски пощупал бабки и вслух сказал:
— Хороший конь!
В дверях часовой в гражданском спросил:
— Откуда?
— Из Паховки.
— По какому делу?
Андрей замялся.
— Ну? — уточнял часовой.
— Скажи: доброволец Вихров, из Паховки.
Часовой вместе с Андреем вошел в дом. В большом зале бывшего волостного правления, теперь волисполкома, неуютно и пусто. На полу валялись окурки и клочки бумаги. Все прокурено. Окна потемнели от пыли. Влево дверь — «Волкомпарт», направо — «Председатель волисполкома», прямо — «Канцелярия». В углу сено и солома: видно, люди здесь и ночевали все вместе, опасаясь налета. Часовой повернул налево и постучал в дверь. Из комнаты ответил густой баритон:
— Заходи!
— Товарищ Чубатов! Доброволец какой-то…
— Давай его сюда.
Андрей вошел, по-военному отдал честь, остановившись за три шага от стола, и доложил:
— Доброволец Богучарского полка, Вихров. Прибыл вчера из госпиталя, по чистой. Сегодня отнял коня у бандита и прибыл верхом.
— Стой, стой! У какого бандита?
— У Ноздри.
— У Ноздри! — воскликнул секретарь волкомпарта. — Да как же это ты?
Когда Андрей рассказал, секретарь несколько минут смотрел на него удивленно, а потом раскатисто захохотал:
— Ноздря!.. Васька-бандит с ума сойдет от матерщины… Умора! «Кувшин золота»! Самогонку сидит ждет, скотина!
Потом встал из-за стола и подошел к Андрею.
— Ну, будем знакомы: Чубатов Тихон. Садись.
Андрей рассматривал секретаря волкомпарта. Чубатов, уроженец Козинки, был матросом, уже несколько лет не плавал, но бескозырку с ленточкой продолжал носить. Вышитая кремовая рубаха была расстегнута и обнажала татуировку. Стоял он, расставив ноги, в черных брюках-клеш, широкий, среднего роста, прочно сбитый, и смотрел прямо на Андрея, как давно знакомый, улыбаясь округлым лицом. Глаза у него задорные и умные. Весь он казался каким-то спрессованным. Таких не собьешь с ног. Правду говорят: у матроса четыре ноги.
— Мамонтова бил? — спросил он.
— Бил.
— Очень хорошо. Краснова бил?
— Бил.
— Очень хорошо! Деникина бил?
— Бил.
— Оч-чень хорошо!!! — И он хлопнул Андрея по плечу так, что у того остро кольнуло в больном боку. — Вот, браток, теперь кучумов надо бить разных. И тогда — все. Как ты думаешь?
Андрей некоторое время не отвечал, а потом, как бы в раздумье, сказал:
— А я на землю хотел. Отвоевали, мол. Вот тебе и отвоевали… А чем бить? Где оружие? С кем бить? Они-то мелкими отрядами от любой армии уйдут. А мужики боятся. Кто пойдет бить? Мужики не пойдут.
— Э! Да ты, браток, как тыловик. А сейчас тыла нет — фронт кругом. Мужики пойдут, — твердо сказал Чубатов. — Сейчас разверстки нет, хлеб есть, бандиты грабить будут, так что мужику они не с руки. Даже середняк пойдет — посмотришь! Да ты постой, постой: ты член партии? — спросил Чубатов и уперся в Андрея взглядом.
— Нет.
— Да ты, браток, с ума сошел! Как же так: бил, бил и — не член партии? Дома кто есть?
— Никого.
— Ой какой ты несуразный! Беднота, всех бил, кого надо, и — не член партии. Не постигаю! Право слово, несуразный…
— Да вот, совсем было собрался вступать, а потом ранили. Может, считают убитым. А потом в госпиталь. Лежу, бывало, и думаю: куплю лошадку да и захозяйствую на земле помаленьку. А оно, выходит…
— Понимаешь, а волынишь! — рубил Чубатов.
— Так не агитируют. «Волынишь»!
— Знаешь что: пошел-ка ты… с агитацией. Пойдем-ка ко мне обедать. Тебе ж Ноздря не дал… Кстати, сегодня заседание волкомпарта: побудешь там.
— Куда же мне теперь? Больше некуда, — подвел итог разговору Андрей.
— Ясно: больше некуда и больше не с кем, — весело подтвердил Чубатов.
…Вечером Андрея Михайловича Вихрова, добровольца знаменитого Богучарского полка, как «проверенного в боях и предъявившего о том соответствующие документы», приняли в партию большевиков без кандидатского стажа.
А в полночь он сидел с Чубатовым в его кабинете. Говорили они об организации отряда самоохраны. Свои указания Чубатов называл «инструкциями». А выдумывал он их здесь же, сам, без каких-либо указаний свыше, но при горячем участии и содействии того, кому они давались. Как только собеседники приходили к какому-либо решению, Чубатов заключал:
— Вот. Это тебе еще одна моя инструкция. — А на прощанье сказал так: — Живи пока тихо. Не попадайся им на глаза, скрывайся. Готовь людей тихо: так, чтоб — ни звука. Работай ночами. День спи. Подготовишь людей, дадим оружие.
Коня Андрей оставил в волости — не нужен пока и некуда девать, да и скрываться пешему лучше. Глубокой ночью он пошел в Паховку, уверенный и уже спокойный. Он знал, что надо делать.
С того часа, как он встретился в степи с Федором и Ваней, прошло немного более суток. И вот он снова в степи, исхоженной вдоль и поперек еще мальчишескими босыми ногами. Но в эту ночь думы были уже не о покупке лошади, не о своем клочке земли, а совсем о другом. Надо было обмозговать, где скрываться днем и что делать ночами. Он еще раз мысленно отметил наиболее надежных людей, и среди них — двух парней, Ванятку Крючкова и Федьку Землякова.
В село он вошел через огороды около двух часов ночи. Наган, врученный Чубатовым, переложил за пазуху, для удобства: так в случае чего можно держать руку за пазухой и незаметно для другого быть готовым в любую секунду. Он тихо постучал в окошко Федькиной избы.
— Кто? — спросил заспанный женский голос.
— Свои. Федор дома?
— В ночном. А кто спрашивает?
Но у окна уже никого не было. Андрей Михайлович ушел.
В свою избу в эту ночь он тоже не заходил.
А за двором Андреевой избы всю ночь просидел в засаде Васька Ноздря. Только перед рассветом он ушел в Оглоблино.
Глава третьяСолнце в дуб не поднялось, когда Федька приехал из ночного домой. Он осторожно вошел в избу. На полу, на соломенном матрасе, спал брат Миша, на печке — восемнадцатилетняя сестра Зинаида. На столе, вымытом до желтизны, нехотя, спросонья, ползала муха. Кроме стола, двух лавок вдоль стен и одной деревянной кровати, ничего не было. Но все чисто, даже окна и подоконники выскоблены, будто наждаком. В бедности всегда трудно соблюдать чистоту в жилище, а мать Федора умела.
Она стояла у печки с ухватом в руках, в домотканом переднике, с засученными по локоть рукавами кофты, как всегда аккуратная, опрятная.
Федька присел на лавку и смотрел на мать.
Ей еще нет и сорока лет, но нужда уже избороздила смуглое лицо — три полоски поперек лба и лучики от глаз. И все-таки она еще стройная, сильная женщина. Взгляд ее всегда немного печальный, и она редко смеялась. Трудная жизнь досталась ей! Смолоду бросил муж, оставив троих детей. Билась с нуждой, мучилась… Мечтать было не о чем и не о ком, кроме детей и их будущего. Случилось само собою: вдовец Герасим присмотрелся к ней, и они поладили, полюбили друг друга. Но пожениться нельзя: первое — живой муж есть, второе — Федор заявил: «Из дома уйду, если будешь жить с Гараськой». Не мог Федор переносить этого «Гараську» — всегда ждал отца. Да и мать любила Федора больше своей жизни, не хотела обижать. А если и виделась с Герасимом, то только тайком. Поэтому-то их дом был полон недомолвок, недоговоренностей и одновременно большой, суровой, молчаливой любви.
Федька рано понял безотцовскую заброшенность. Этим дразнили ребятишки, это вызывало злобу на все и на всех. Жалость к матери смешивалась со жгучей ненавистью к Герасиму. Так и рос Федька, раздвоенный внутренне, отчаянный и, со стороны казалось, злой. За то и прозвище — Варяг.
Мать спросила его ласково, как всегда:
— Что-то нонче рано приехал, Федя?
— На рассвете трое бандитов рыскали по степи. Кого-то ищут. Мы сразу и уехали, пока лошади целы.
— А тебя кто-то ночью спрашивал.
— Кто? — насторожился Федор.
— Не сказал. Спросил и ушел. Голос-то вроде похож на Андреев, да ведь я его вряд ли узнаю — давно не видала.
— Нет, не он, — сказал Федька. — Его вчера видали; проскакал в волость. — А в мыслях решил: «Он. Значит, жив».
— Ну садись, выпей парного молочка, — предложила мать.
Федька сел за стол и увидел на лавке, рядом с собой… кисет. Гараськин кисет! Он резко встал, смахнул кусок хлеба со стола и выбежал из избы.
Мать недоумевающе посмотрела ему вслед. Потом подняла с пола хлеб, положила его на стол и только тогда увидела кисет. Она всплеснула руками и тихо заплакала. Заплакала над тем, что брошенная, с детьми женщина должна отречься от жизни, а она вот не сумела, не осилила себя; заплакала от жалости и любви к детям. Плакала тихо, без всхлипываний, о погибшей своей жизни.
Федька вышел во двор. Он злился на все: на избу, на курицу, что хлопотливо и надоедливо вертится перед глазами. На все! Прошел на гумно и лег около канавы.
Перед глазами голубое небо. Небольшие белые облачка плыли чуть заметно. Солнце начинало пригревать. Невидимо, в необъятной высоте, зазвучал колокольчиком жаворонок.
— Погодите: приедет отец! — сказал Федька.
Кому он так сказал? Никому. Себе сказал.
«Что же это отец-то не едет?.. А какой мой отец: как у Витьки или как у Володьки? Нет, наш другой — черный, говорят…»
Заснул Федька около канавы, подставив лицо солнцу.
До семнадцати лет Федька прожил без отца. Правда, видеть он его видел, но был в то время пятилетним и помнит плохо. Слышал, что у него своя слесарная мастерская, что изредка присылает матери деньги, как подачку нищему, а ее не любит и жить с ней не хочет: сам живет в городе богато, и рабочих-батраков пять человек, а семья здесь в бедности.