Конь в пальто - Ирина Лукьянова 2 стр.


А дома напрасно ждали мы с Сашкой. Сначала я психовала и висела на окне, выглядывая, не идет ли ненаглядный, не спала, ожидая звонка… А он говорил, ну что я буду тебе звонить, я думал, ты спишь давно. Или говорил, что ты меня пасешь, как маленького, ты хочешь меня к своей юбке привязать, я не обязан перед тобой отчитываться. Или говорил, ну извини, матушка, это война, звонить неоткуда. Но даже когда не война, и звонить есть откуда, он все равно не звонил. И я сходила с ума, когда думала, что его в девяносто третьем убили у Останкина, что в девяносто четвертом он пропал в Югославии, что в девяносто шестом его замучили в Чечне. Сначала я ждала и вздрагивала от телефонных звонков, а потом поняла, что он не позвонит мне не только из Чечни, но даже из редакции, где они осели на ночь пьянствовать, не приедет с чьей-то дачи, куда уехал на шашлыки, когда я две ночи не спала, сбивая температуру гриппозному Сашке и сама, наконец, свалилась… Но я не собиралась жаловаться, подумаешь, грипп, что я — не справлюсь?

Нет, он появлялся. Арагорн, типа, сын Арахорна, с обломком меча Исилдура под эльфийским плащом, к заждавшейся Лив Тайлер, которая без него не ела, не пила, а все вышивала знамя. Весь пропотевший и запыленный, запыленный даже зимой, с ввалившимися глазами, с застывшей в них многодневной, бесконечной тоской, и я знала, что надо делать: все бросить и слушать, кормить мясом, поить чаем, замачивать в ванне и надевать кружевную ночнушку вместо уютной футболки размера XXXL, и отправлять Сашку спать пораньше. И я замечала новые, незнакомые прежде устойчивые слова — он легко их подцеплял, то вдруг начинал говорить «вельми», «паки» и «зело», то, напротив, «чисто конкретно», «в реале» и «париться». В речи его проскакивали новые чужие имена, чужие обороты, и сам он был чужой.

«Летучий Голландец» раз в десять лет на один день причаливает к острову, и мужественный Орландо Блум в черной бандане сегодня сходит на берег к своей прекрасной Кире Найтли. Зрителю плевать, что она делала все эти десять лет: ее время остановилось. Что бы с ней ни происходило — в час, когда капитан Тернер сходит на берег, она должна явиться в указанное место, готовая к бурному сексу и последующим релаксационным процедурам.

А я не ждала его сегодня. Я в какой-то момент вообще перестала его ждать. Мне вдруг стало все равно, будет он ко мне возвращаться или не будет. А он был уверен, что где-то есть окно, где я его жду и у детской кроватки не сплю. Жду с готовым жареным мясом, с ночнушкой, с вышитыми занавесками. С налитой и вечно горячей ванной, где никогда не оседает пушистая пена, со всегда свежей любовью, с еще теплыми плюшками из духовки. И чтоб ребенок загодя понимал, хочет ли папа маму (и тогда спит) или побороться с сыном (и тогда бодрствует).

А я ждала его с ребенком в ветрянке и со срочной работой, за которую обещали большие деньги, и хоть умри, а завтра надо сдать, а то не было денег и еще два месяца не будет… и я кормила его, слушала рассказы, спала с ним, а потом в три часа ночи вставала и шла к компьютеру делать работу, а его это оскорбляло.

То у меня не было мяса. То у меня был первый день месячных и я вообще ничего не могла, только корчиться. То у нас с Сашкой был серьезный разговор о принципах — например, почему нельзя стирать двойки в дневнике, — и я совсем не хотела внезапного вмешательства свалившегося с неба папы с его срочными крутыми мерами.

Я долго поддерживала огонь горящим, плюшки теплыми, страсть живой, а пену в ванне — неопадающей, но это мне оказалось не по силам. Не вышло замереть на годы в терпеливой неизменности, со свечой у окна, со штопаньем рубахи под лампой, в ожидании своего Солдата. Я жила своей жизнью, а Серегу оскорбляло, что на время его исчезновения она не замирает.

И он начинал превращать историю про Солдата и Солдатку в историю про Солдата и Шлюху, он искал свидетельств нелюбви, неверности, он кричал «да я тебе не нужен!», «да ты меня давно не любишь!» — и высматривал в шкафу чужие рубашки, а то и моих любовников. В шкафу был только беспорядок.

Муж мне уже был не нужен. Я привыкла жить без него, обходиться своими силами и растить сына как получается.

А вот «ты меня не любишь»… не знаю. Я не знаю, любовь это или уже не любовь… я смотрела на эти шрамы, на новую седину, трогала его наизусть знакомые пальцы, видела на спине привычный шрам, слушала рассказы — если он вообще что-то рассказывал, и понимала, сколько он всего видел, где он бывал и как он жил, — и все ему прощала, хотя, в общем-то, старалась не копить ничего такого, что надо специально прощать. Как я его любила, когда он сидел на кухне, уже отмытый, уже переодетый в старую футболку, курил трубку, был дома, и в доме было хорошо и правильно, если пользоваться его любимым словом…

Иногда он приезжал чернее тучи. И требовал водки. И под водку рассказывал — беспросветный мрак, тоска и ужас — я слушала всю ночь, спать было невозможно, жить после этого — тоже. А потом расстилала диван и уходила на кухню. Он ложился, я садилась работать… утром будила Сашку в школу, кормила, отправляла и смотрела на спящего Сережку. Иногда Марья приползала к нему под бок и всегда устраивалась в той же позе, что и папа.

А с утра — а иногда еще с вечера — он к чему-нибудь цеплялся, злился и орал на меня. И я понимала, что человек пришел с войны, он неадекватный, это вьетнамский синдром, а я должна терпеть и понимать, но я не могла уже больше терпеть и понимать, я всю жизнь только терплю и понимаю. И пришел он не с войны, а от бабы, и на нем незнакомая одежда, подаренная кем-то чужим, и трусы, каких он никогда не носил, и я боюсь с ним спать после чужих баб, потому что он приносил мне уже всякую стыдную гадость, от которой я потом месяцами лечилась, а кое от чего до сих пор еще не вылечилась. Слишком много на один бурный супружеский секс за полтора года.

А потом он уходил. Кантовался у нас еще несколько дней, констатировал, что я больше не люблю и не понимаю его, это был очень хороший предлог, чтобы снова слинять — и отличное обоснование его новых любовей.

Он мельком спрашивал Сашку, умеет ли тот подтягиваться, и Сашка из кожи лез, чтобы понравиться своему крутому отцу, и, вцепившись в перекладину тощими лапами, извивался всем телом, пытаясь подтянуться. Сережка говорил «салага» и подтягивался сам — упруго, резко, раз, раз, раз, Сашка смотрел сияющими, влюбленными глазами. Для него папа всегда был на войне. Потом я начала понимать, что он все время смотрит новости про войну и ждет папу. Не станешь же объяснять парню, что папа давно уже приехал с войны и живет на Арбате в четырехкомнатной квартире у английской радиожурналистки. Или в Махачкале воспитывает чужих близнецов.

Потом начался период вопросов, на многие из которых я не могла честно ответить, потому что не хочу говорить Сашке, что его отец еще глупый мальчик, невзирая на все его седины. Что он ищет легких путей, вымогает любовь и восхищение и не способен устанавливать долгосрочные отношения на основе взаимной ответственности.

А потом все газеты и телеканалы неделю трубили об исчезновении в Чечне московского журналиста Сергея Бекешина. Я отправила Сашку к маме и велела не включать телевизор вообще, парню было шесть лет, он уже все понимал. И тут мне начали звонить давно забывшие меня общие друзья, и говорить «ну ты как?» и «он тебе не звонил?» — один работает в новостной службе такого-то канала, а другой в газете… и кто-то сказал неловко: «Ну слушай, ну ты, может, скажешь мне тут для программы пару слов, я приеду с оператором»… и я даже не могла отключить телефон, потому что ждала вестей от Сереги. Я не знала нужной им пары слов, и все слова, которые про Серегу говорили и писали, были какие-то чужие.

А потом оказалось, что он не выходил на связь, потому что с кем-то где-то выпил не вовремя и пропустил нужного человека. Не выполнил задание редакции — и не объявлялся, пока не выполнит, такое вот представление о профессиональной чести — и неделю гонялся по горам за каким-то там нужным информантом, и тут редакция забила тревогу. А когда объявился и прислал свой материал — уже информант его был никому не нужен, зато сам он стал персоной номер один. И он имел тяжелое объяснение с редакцией, и приехал усталый и злой, и как же хорошо, что я услала Сашку. У нас толпились какие-то люди, какие-то провода, телекамеры, не могли ж они уйти несолоно хлебавши и объявить на всю страну, что это было просто недоразумение — чего ж тогда всех на уши поставили? Мы постоянно из-за чего-то ругались, и я все время плакала. Я так плакала, что опухла и осипла. И наорала один раз даже на этих людей с камерами — ну что вы тут ходите, что вам нужно, нет здесь никаких сенсаций! — ушла от них в детскую, села смотреть в окно, чужие люди шастают по квартире, дверь открытая туда-сюда хлоп-хлоп. Хотя чего орала, понятно же, у людей работа. Я сама так лезла к людям, дайте, мол, интервью… человек говорит, что вы, я только что маму похоронил… а я плачу: ну извините, ну дайте интервью, меня начальство ругает, кричит, тема в номер уже заявлена!

А потом как-то все улеглось и утихло, и мы дня два ходили обессиленные, бледные, нежные, не было сил даже разговаривать, и после этого он опять куда-то умотал, и теперь уже с концами, а у меня появилась новая забота: Машка.

И если Сашка родился 20 августа 1991 года, то Машка ни в чем не захотела уступить брату и явилась в мир 17 августа 1998-го. От описания ее первого года жизни я избавлю и себя, и читателя.

Я уже знала, что он где-то… дай Бог памяти… нет, не в Кувейте и не в Косове… нет, не помню.

Меня встречали из роддома сын и мама, и сын был насуплен и ощущал себя старшим мужчиной в доме. Сначала у меня жила мама, и мы проедали мои тощенькие докризисные запасы. Потом я наладила тухленькую модемную связь и стала работать дома, посылать тексты почтой, тогда это еще было ново, а за деньгами ездила с Машкой. Самое гадкое, что и работы почти не было, я тогда в чем только не отметилась, вплоть до компьютерного набора текстов и редактирования чужих дипломов. А один раз меня не пустили в офис крупной компании, куда я пришла за гонораром от корпоративного издания: с детьми не положено! Гонорарную ведомость и деньги мне вынесли редакторша ко входным дверям.

А он где-то ездил, писал репортажи, получил награду от Союза журналистов, лежал в больнице с простреленной ногой, давал интервью иностранным коллегам, опять пропадал где-то в блиндажах, землянках, развалинах, какие-то грады, какие-то скады, какие-то лорды Джадды, противопехотные мины, Совет Европы, какие-то выборы, не могу, не хочу, устала, не могу больше. Плюйте на меня, осуждайте меня, я сгорела, я не смогла, я не стала настоящей солдаткой. Зато я стала конем в пальто.


Пропущенная строфа об упавшем стенном шкафчике.

Шкафчик вешал Сережа. Что-то ему в стене мешало — возможно, непредвиденный кусок арматуры. Муж сделал в стене пятнадцать дыр, и все оказались слишком мелкие для наших жирных дюбелей и полуметровых саморезов, идти за новыми Сережа принципиально отказался. Он вгонял дюбель до середины, отрезал остальное ножом (нож у него был особый, походный, в специальных кожаных ножнах; он всегда сам его точил, а потом пробовал остроту, срезая волоски у себя на руке; на остальные ножи в доме он не обращал внимания). Вкручивал саморез, который оставался наполовину торчать из стены. Потом на эти саморезы был повешен кухонный шкафчик. Он у меня звался Дамокловым. Я всегда говорила Саше: не лазь в Дамоклов шкафчик, там ничего твоего нет! Он не верил.

Однажды Саша методом исключения вычислил, что конфеты спрятаны именно там.

Я писала, как щас помню, статью о том, как важна для бухгалтеров профессиональная переподготовка и знание GAAP. Какая-то бухгалтерская организация давала нашему изданию под это дело модуль. В кроватке кряхтела Машка, но еще не просыпалась, и я торопилась покончить с бухгалтерами, пока она не взревет. Сашка шуршал на кухне, и орать ему я не хотела, чтобы не будить Машку. И вдруг вся кухня взорвалась грохотом. Оглушительный хххххряп большого падения, потом серия мелких хрясь, тррысь, бумс, рушится мебель, череда мелких ударов, с глухим треском колется толстое стекло, шуршит, сыплется крупа…Затем тишина, за которой явственно рисуется непоправимое.

— Саша, ты живой? — завопила я, и вслед за мной завопила Машка. Мне никто не ответил.

Я метнулась на кухню, где сидел живой, но очень белый мальчик с набухающей синей блямбой на коленке. В комнате заливался телефон: нижняя соседка хотела знать, что за безобразие. Минут пять мы с Сашкой потрясенно обнимались.

Это фуфло встало на табуретку и потянуло Дамоклов шкафчик на себя, желая заглянуть повыше. Как он уцелел — он не помнит. Мне осталась кухня, залитая заваркой из разбитого чайника. В разливах заварки мокли ярко-желтые салфетки и осколки тарелок, зверский сухой корм, разбитая банка меда, баночки специй, кулинарная книга, пакет соли, сверху припорошено аптечными травами.

Я выгнала Сашку заниматься Машкой, принесла таз и тряпку, влипла тапками в медовую лужу. Разулась, закатала штаны, — проще ноги потом отмыть… Через пять минут по ногам вверх поползли красные волдыри, зачесались руки, — мед? травы? зверский корм? — я побежала мыть руки-ноги и глотать кларитин, но поздно — конечности раздулись, пальцы растопырились, как сосиски, и я уже могла только непрерывно чесаться…

Когда пол был отмыт, тапки отстираны, дети разняты, отшлепаны, умыты, утешены и уложены, а бухгалтеры дописаны и отосланы, я достала конфеты, которые были на самом деле спрятаны у меня в секретере за коробкой с клубками и мулине, и все съела. И никому ничего не оставила. Было пять утра.


Быстро и неправильно


Почему этот сценарий повторяется с таким постоянством? Вот я смотрю свои старые дневниковые записи.

«Ремонтники меняли сливную трубу под раковиной и смеситель, залили соседку снизу, собака на прогулке жрет траву, а дома потом блюет на мой любимый коврик. У кошки понос, вода по стояку перекрыта, я ношу ее ведрами от соседей напротив, садик закрыт на карантин по кишечной инфекции, у Машки идет кровь из носа, на кухне опять пахнет газом, а мне звонят с работы и кричат, чтобы я немедленно приходила, потому что план номера весь переделали, у меня снимают полосу, надо из двух сверстанных и вчера еще подписанных делать одну». Это два года назад.

Вот год назад: «С утра одолевала старуха Синюк: я вам присылала четыре текста, скажите, возьмете вы их или нет. Тексты — ужас. Потом Таня из рекламного отдела приносит полупрошедший факс: это вам текст, публикуйте. Половина текста — вертикальные черточки, остальное — стилистические ошибки. Нет, говорит Таня, мы должны его опубликовать. Два часа восстанавливаю оригинал, кромсаю эту чушь, ищу в Интернете дополнительные сведения, привожу в товарный вид, отсылаю рекламодателю. Ни в коем случае не печатайте, вопит рекламодатель в трубку, ваш текст очень стилистически сниженный! Это как, спрашиваю. Присылают правку: любое небанальное словоупотребление закавычено, вместо «сейчас, пожалуй, единственный» — «на данный момент является уникальным», вместо «поможет бизнесменам выбрать» — «обеспечит деловое сообщество качественным инструментом для взвешенного выбора». И эти люди запрещают нам ковырять в носу. Полдня пропало бесследно. Послала им злобное письмо, что они не имеют права вносить стилистическую правку, только фактическую.

Еще два часа: режу один текст, втискиваю другой, потом этот выбрасываем, а тот, наоборот, растягиваем, а потом я забиваю текст в таблицу для рекламщиков, потому что у нас же некому работу машинистки выполнять, кроме редактора отдела…

Влетает Лиза с верстки и кричит: что это вы тут направили? Я не буду этого вносить! После пятнадцати ноль-ноль все исправления подписывать у босса!

Босс злится, что газета хронически опаздывает в типографию. Босс ввел хронометраж верстки: кто теряет время. Наши полосы сданы на верстку в 5, 6 и 7 часов. Нам их не выводят. В десять ухожу домой, так их и не увидав. Хронометраж, однако».


Отчего одна нелепость громоздится на другую, почему они всегда летают за мной стаей? Может быть, рекламодатель, верстальщица Лиза и ремонтники давно в сговоре с моей паршивой собакой и Сашкиными учителями, может быть, это мироздание не хочет, чтобы я что-то такое сделала и отвлекает меня носовыми кровотечениями и хронометражем верстки? Может быть, остался миллиард лет до конца света и кто-то не хочет, чтобы я открыла главный закон Вселенной?

Едва ли. Я знаю, зачем это. Еще десять лет назад я выписала себе эту цитату в блокнот и выучила ее наизусть, и вспоминаю ее, когда на меня блюют рекламодатели, учителя устраивают потоп, а кошка мурлычет что-то из радио «Шансон»:

«Но все так. Все так. Все в мире должно происходить медленно и неправильно, чтобы не возгордился человек, чтобы человек был грустен и растерян».

Только у меня все делается быстро и неправильно.


Поезд не в ту сторону

Пресс-конференция уже в разгаре, все сказали уже все, что хотели, но я еще могу попросить пресс-релиз у руководителя пресс-службы, три «пресс» на одно предложение, я прямо-таки чувствую, как он снижается над моей головой, этот пресс, как в истории про палец инженера…

Делать нечего, то есть делать есть чего: делать надо эксклюзивную морду и с нею лезть к министру за эксклюзивным интервью, хотя ничего интересного он все равно не скажет. Только надо понять, кем представиться, не то газетой «Знак», не то журналом «Суть», не то еженедельником «Труба». Кто из них мне это заказывал?

Я долго жду, пока объемная седая дама кокетничает с министром, задавая ему как бы острые как бы вопросы. Я вижу объемную даму на каждой прессухе, куда прихожу, она всегда сидит ближе всех к Самому, подчеркивая свою близость к власти, и задает сорок пять вопросов, выдающих глубокую осведомленность в узкоспециальных вопросах, и получает полный эксклюзив, потому что никому не интересны ее вопросы и даже ответы на них.

Назад Дальше