Яд и мед (сборник) - Юрий Буйда 12 стр.


Итак, известно, что письмо принесли в тот момент, когда граф Александра Петрович, уже успевший отведать балыка и в меру охлажденного зеленого вина, принялся за суп. Скользнув на цыпочках по вощеному паркету, слуга замер в полупоклоне перед хозяином, держа на вытянутых руках круглый серебряный подносец. Такой порядок был заведен давно и соблюдался строго: срочную почту доставляли графу в любое время и в любое место, где бы он ни находился – за обеденным или карточным столом, в оранжерее или на конюшне. Со своего места княгиня Репнина-Давыдова хорошо рассмотрела конверт из грубой желтовато-серой бумаги. Граф хлебал суп, слуга стоял в напряженной позе, руки его подрагивали. Наконец Александра Петрович кивнул секретарю, обедавшему за отдельным столом у окна. Тот вскочил, распечатал конверт и начал читать.

Княгиня вспоминает, что начало письма не произвело на нее ни самомалейшего впечатления: набор обычных вежливых фраз. Отдадим, однако, должное ее наблюдательности: по выспренности тона и блеклой красивости фраз она поняла, что автор письма должен недурно владеть французским языком.

«И вдруг, – пишет княгиня, – граф откинулся на спинку кресла, лицо его приобрело странное выражение: смесь негодования, удивления и любопытства. Это заинтересовало меня…»

Несомненно, что секретарь перешел к той части письма, которая представляет интерес и для нас. Приводим ее с некоторыми сокращениями.

«…ненавижу вас. Я хорошо помню, граф, как вы обратили внимание на некую Дорину, коей в ту пору не исполнилось и четырнадцати лет. Вы изволили поручить ее заботам котят от вашей кабинетной кошки и щеночка от Молнии. Как трогательно ухаживала бедная девочка за животными, как любила их, – и что же? Дождавшись, когда дитя вполне полюбит котят и щеночка, вы приказали изрубить их в куски у нее на глазах. Сперва им отрубили хвосты, потом уши, лапы… Ее вы раздавили, меня – потрясли. Стал ли бы кто из ваших соседей добиваться благосклонности крепостной девки таким изощренным способом, когда довольно согнуть сиятельный мизинчик, чтобы через мгновение она исполнила любое ваше желание? О нет, по части искусства наслаждения нет вам равных. Вы наслаждаетесь даже препятствиями на пути к цели – вы нарочно создаете эти препятствия, чтобы, преодолевая их, наслаждаться. Никому из ваших соседей и в голову не взбрело бы проводить часы отдыха на заднем дворе, с мучительным наслаждением наблюдая за плывущими в сточной канаве лепестками белоснежных роз, доставляемых из вашей оранжереи… И за это – и за это, граф, я ненавижу вас. Вы изволите обедать? Так жрите, пока не пробил час возмездия».

«Тут лицо Крокодила слегка позеленело», – не без злорадства сообщает княгиня, употребляя домашнее прозвище Александры Петровича.

«Но особой изощренности достигли вы при обольщении несчастной Эльмиры, которой имя никогда не изгладится из моей памяти. В этом предприятии помогала вам судьба – или враг человечества, не знаю уж, что вы предпочтете. Я не уверен, что вы помните имя юной поселянки, павшей жертвой ваших домогательств, но уверен, что при воспоминании об ней вы не утрачиваете своего превосходного аппетита».

«При этих словах, – пишет Репнина-Давыдова, – граф разразился негромким, каким-то дробным смехом, в котором не было ни одной живой ноты, – этот его смех обычно неприятно впечатлял окружающих, – и велел подавать жаркое. Отныне он слушал, не прерывая трапезу, ел, по обыкновению своему, жадно и много, запивая каждый кусок бургундским, и с каждым глотком бледные губы его делались еще бледнее».

«Судьба послала вам злосчастного Якопо дельи Каррарези, о коем и доныне гадает просвещенная Европа: кто же был сей художник? Шарлатан? Авантюрист? Гений злодейства? Низринутый с небес ангел? Судьбе угодно было свести вас на вечере у баронессы А. Впоследствии вы не раз говаривали, что в сем художнике вас привлекла дерзость, едва ли позволительная тому, кто надеется спасти свою бессмертную душу (художнику вообще, по вашим словам, всегда приходится выбирать между бессмертием души и искусством). Ходили слухи, что в искусстве своем он достиг пределов, самое приближение к которым чревато гибельными последствиями как для человека, так и для искусства. Говорили, например, что, будучи оскорблен неким итальянским графом, он изобразил на холсте ужасный пожар, охвативший графский дворец, и вложил в свое творение столько неистовства, столько неукротимой жажды мщения, что дворец, едва картина была завершена, вспыхнул и сгорел дотла, и в пламени погибли все, кто в нем находился. Люди волновались: если это правда, то какое отношение она имеет к правде искусства, вообще к искусству? Впрочем, иные утверждали, будто сей Якопо подкупил вероломных людей из графской челяди, они-то и подожгли дворец, дабы подтвердить слухи о роковой силе искусства Каррарези. Быть может и так, но молва сильнее истины, а непонятное любо черни, и вдвойне любо, если непонятное – ужасно. За художником тянулась инфернальная слава, слухи множились. Герцог д’Эсте, пренебрежительно отозвавшийся о работах Якопо, вскорости умер в ужасных мучениях. А в день похорон родные господина д’Эсте получили по почте картину, на которой кончина герцога была изображена в подробностях, известных лишь ближайшим покойного. Женщину, отвергнувшую искательства Якопо, он изобразил падающей в пропасть, и в тот же день мадам Б., упав с лошади, нашла смерть на дне ущелья. Итальянцы, народ вообще суеверный, изгнали мастера из своих городов.

Итак, Якопо дельи Каррарези по вашему приглашению прибывает в Парадиз. Помню ваши долгие беседы за чаем в фиолетовой гостиной. Помню, с каким непостижимым, но от того не менее чудовищным сладострастием рассуждали вы о возможностях искусства влиять на жизнь людей, цитируя при этом господ Скалигера и Минтурно, Корнеля и Кастельветро. Наконец речь зашла об Эльмире, прелестной одиннадцатилетней девочке. Мне не дано заглянуть в ту ужасную бездну, что зовется душою Якопо дельи Каррарези, и я не знаю, чем он прельстился – обещанным ли щедрым вознаграждением, возможностью беспрепятственно испытывать силу своего искусства на людях, либо тем и другим сразу, но он согласился испробовать власть своей кисти над несчастным ребенком. Вы вместе составили распорядок работы, и уже на следующий день художник приступил к делу в отведенном ему Лунном павильоне. Итальянец был возбужден, он жаждал помериться силами с самой природой.

Эльмиру привели в павильон, и артист взялся за кисть. Да, он изобразил ее, но не девочку-бутон, а расцветающую девушку лет семнадцати во всей прелести телесных форм. Через неделю врач обследовал Эльмиру и доложил вам, что физическим развитием она соответствует своему изображению на холсте, хотя при этом испытывает боли в груди и в суставах, да и кожа, не выдержав столь быстрого роста, кое-где потрескалась и кровоточила.

Сеансы были отложены, и несколько дней Эльмиру лечили. По ночам она кричала не своим голосом, и ее мать, бедная поселянка, тайком ото всех призвала на помощь меня – я, как вам известно (как часто вы изволили шутить по этому случаю), владею даром вещего и целительного слова – по крайней мере так утверждают простолюдины. Но целитель действует в согласии с природой, а тут я был бессилен, поскольку природа Эльмиры была извращена. После следующего сеанса, когда художник изобразил пышную чернокудрую прелестницу (до того у худенькой Эльмиры были русые волосы), ваша избранница, как и в первый раз, стала такой, какою ее замыслили вы и Якопо. И после недолгого лечения вы познали ее… Зачем вы не остановились? Зачем не удовольствовались очевиднейшими свидетельствами могущества этого страшного искусства? Едва ли не каждую неделю художник изменял обличье Эльмиры. Он изображал ее то изможденной монахиней, то роскошной фламандкой, то миниатюрной китаянкой… Она все забыла, потеряв себя, – забыла даже имя свое, забыла матушку, близких…

Узнав об ее беременности, вы пришли в неописуемую радость, обрадовавшись новым возможностям, и в продолжение того времени, пока Эльмира носила плод, ее облик меняли особенно часто, чтобы узнать, как это отразится на будущем ребенке…

Я сам выносил вон это гологоловое, покрытое чешуей маленькое чудовище, которое цеплялось своими крохотными коготками за края ушата, силясь выбраться… слезы текли по его сморщенному личику… Граф! Клянусь спасением моей души, оно плакало! И в те мгновения даже мягкие розовые рожки у него на голове не казались мне такими уж страшными… Конюх Эндимион порубил его топором на мелкие кусочки и бросил свиньям, но даже эти низкие животные не приняли такую пищу. Тогда останки бросили в сточную канаву. Тот вечер, как это часто бывало, вы провели на заднем дворе, бросая розовые лепестки в навозную жижу – в этой грязи был утоплен ваш отпрыск, как бы кощунственно это ни звучало…»

«Граф опять рассмеялся, – вспоминает княгиня, – и даже покачал головой. Подали сладкое и шартрез».

«Граф опять рассмеялся, – вспоминает княгиня, – и даже покачал головой. Подали сладкое и шартрез».

«Вы были захвачены происходящим – быть может, вы мнили себя Творцом? – и уже не желали останавливаться, хотя даже итальянец был явно смущен плодами своего искусства. Однако, повинуясь вашей воле, он вновь принялся за дело. Через неделю Эльмира постарела лет на тридцать, у нее выпали зубы. Ночами она беспрестанно кричала… однажды утром в ее постели нашли обезображенный труп одиннадцатилетней Эльмиры…»

«Чтение опять прервалось, – пишет княгиня. – Граф вытер пот со лба и расслабленным голосом приказал открыть окно. Потом обратился к секретарю: «А ведь вы должны помнить этого наглеца. Но продолжайте».

«Вы живете в уверенности, что вам не грозит возмездие за содеянное. Но вы ошибаетесь! Это письмо…»

«Внезапно граф вцепился обеими руками в скатерть, – продолжает княгиня. – Стоявший перед ним бокал упал, вино выплеснулось на камзол, а секретарь тем временем продолжал читать, словно ничего не замечая».

«Это письмо – возмездие. Я все рассчитал, граф, ошибки быть не может, ибо дело совести безошибочно. Ради достижения цели мне пришлось обратить в противоположность мой природный дар и воспользоваться средствами вроде тех, коими некогда воспользовался убийца Эльмиры. Мне отмщение, и аз воздам. Этот обед станет последним в вашей жизни, ибо с каждой ложкой супу, с каждым ломтиком мяса, с каждой каплей вина – с каждым словом вы принимаете наистрашнейший яд, который убьет вас, едва отзвучит последнее слово этой эпистолы».

«И граф тотчас упал и умер, – сообщает княгиня. – Несколько мгновений мы не могли пошевелиться, пораженные случившимся. Наконец секретарь пришел в себя, кликнул слуг и склонился в поклоне передо мной – единственной наследницей графа Александры Петровича. Исполнилась последняя воля дядюшки, выраженная в его духовной. Я вздохнула с облегчением. Дело было сделано».

В своих записках Т. Е. Ловиц подробно рассказывает о переполохе, вызванном кончиной высокородного вельможи, о высочайшем повелении, в соответствии с которым авторитетная комиссия тотчас выехала в Парадиз. К тому времени были допрошены все, кто находился в имении, все, кроме Якопо дельи Каррарези: он тронулся разумом и был препровожден в скорбный приют. Комиссия, составленная из самых опытных медиков и химиков, подвергла тщательному анализу всю пищу и съестные припасы в доме, а затем исследовала печень, почки и легкие покойного, но не обнаружила даже намека на какой бы то ни было яд. Доклад комиссии Лавуазье – Ловица – Буша утонул в архиве. Высочайше было предписано считать, что Александр Петрович скончался от апоплексического удара вследствие обжорства. Т. Е. Ловиц пишет: «Убежден: анонимный автор письма вовсе и не имел в виду известный или не известный науке яд. Если уж и говорить об яде, то отысканием его следов должен заняться не химик, но историк или философ».

Аталия

Обнаженная, верхом на страшно оскалившемся белом коне, гордо вскинутая голова с развевающимися на ветру густыми волосами, полные плечи, высокая грудь, прекрасные пышные бедра, с окровавленной саблей в правой руке, а в левой – знамя, выкроенное из белоснежной простыни с несмываемыми отпечатками двух тел, – мчалась она то ли в бездну рая, то ли в бездну ада, пленяющая почти нечеловеческой красотой, каковая иногда воспламеняет даже чудовищ, – такой запечатлел ее на гравюре анонимный голландский художник.

Ее звали Аталия Осорьина-Роща.

Семнадцати лет она стала женой престарелого князя Осорьина-Рощи, который на другой же день после свадьбы увез свою Аталию в осорьинское подгородное имение, кишмя кишевшее наглыми лакеями, развратными наложницами и их незаконнорожденными детьми, мрачными гайдуками, ряболицыми палачами, медведями и охотничьими псами. В первый же вечер супруг подвел Аталию Алексеевну к большому, в рост, зеркалу, занимавшему угол спальни, и тоном, не терпящим возражений, велел раздеться донага, что юная супруга, не без трепета и смущения, и исполнила. Князь извлек из шкатулки кованый стальной пояс, состоявший из двух полос, расположенных под прямым углом друг к дружке, надел его на чресла супруги и запер на ключ, который повесил себе на шею. После чего велел спальным девушкам проводить княгиню в ее опочивальню и строго ее блюсти.

Так началась затворническая жизнь княгини Аталии.

Раз в месяц, в присутствии мужа, ее осматривал домашний лекарь, свидетельствовавший неубывающую девственность. Еженедельно, в сопровождении и под наблюдением супруга, она мылась в бане, оберегаемая его присутствием от нескромных шуток и алчных губ развратных женщин. И ежедневно, опять же под присмотром мужа, ее с бережением освобождали от стального пояса, чтобы, прокипятив его в трех водах и тщательно обтерев едким желтым спиртом, вернуть на место, то есть на княгинины чресла. Удовлетворенный супруг вешал ключ себе на шею и, пожелав жене покойной ночи, отправлялся в свои апартаменты.

Дни свои кроткая княгиня проводила за пяльцами, в благочестивых размышлениях, под монотонное бормотанье мальчиков, нарочно присылаемых князем читать ей Библию. Все это были его бастарды. Машинально проборматывая строки Писания, они буквально пожирали глазами юную матушку, чьи созревающие формы не могла скрыть никакая одежда. Аталия Алексеевна, однако, не обращала на молодых людей ровно никакого внимания, чем смущала острый ум и отравленное неверием сердце своего супруга, который проводил целые дни у секретных смотровых и слуховых отверстий для наблюдения за женою.

Князь Осорьин-Роща не верил юной супруге, ибо, как он утверждал, слишком знал женскую натуру, весьма подверженную зверю, потаенному в человеках. Князь боялся лишать ее девственности, ибо это означало бы открыть врата райские для других и адовы – для себя: ключарь был стар. И потому во что бы то ни стало положил он сохранить супругу девственной.

Мечта эта овладела старцем, проведшим юные годы и зрелость в блуде необычайнейшем и проводившим вечер своей жизни окруженным развращенными и погубленными им женщинами и мужчинами. Бескрайнее ложе в его опочивальне каждую ночь делили с ним пятнадцатилетние девочки-рабыни, мочившиеся под себя из страха пред его руками, и пятнадцатилетние мальчики, под утро таки добиравшиеся, на потеху барину, до жидкой девичьей плоти. Иногда в этих игрищах участвовали и мрачноватые гайдуки, что придавало пасторальному действу привкус жестокости и крови. Тех же, кто не выдерживал этого испытания, заключали в высокие стеклянные сосуды, наполненные едким желтым спиртом, и выставляли за китайские ширмы тут же, в спальне. И если князь вдруг оказывался во власти черной меланхолии, он приказывал засветить в «кунсткамере» разноцветные фонарики и часами бродил между стеклянными сосудами, напоминавшими храмовые колонны, бродил, молча взирая на эти фигуры с чуть приподнятыми, как бы оттопыренными задницами, безвольно висящими ногами и искусно раздвинутыми в улыбке губами, взирая на мертвецов, плывших в жгучей влаге вечности под мерный бой часов, доносившийся из темной глубины дома…

Ничего этого Аталия Алексеевна, разумеется, знать не могла. Со временем она все глубже погружалась в пьянительные библейские воды, все чаще воображала себя Христовой невестой, чьи губы и плечи, все более мешающие груди и вызревающие в чистоте бедра, чьи сновидения, страхи и надежды превращались в роскошный букет на ночном алтаре Жениха.

Чаще всего князь-супруг присылал к ней самого нелюдимого из своих незаконных сыновей, с императрицына соизволенья получившего имя Сорьин. Этот юноша чурался утех отцовского дома, со страстью предавался лишь наукам и не скрывал неудовольствия, когда отец в очередной раз приказывал «почитать матушке». Но именно в его присутствии изящный итальянский табурет под юной княгиней превращался в раскаленную сковородку, в то время как Сорьин, думая о чем-то своем, равнодушно бормотал сквозь зубы: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные под кудрями твоими, волоса твои, как стадо коз, сходящее с горы Галаадской…»

Месяцами длилась эта пытка, усугублявшаяся сновидениями.

Вот таким же равнодушным тоном и поведал он ей однажды о замысле, созревшем в угрюмом мозгу ее супруга. Перебрав все возможности сбережения княгининого целомудрия, князь решил обратиться к помощи искусного английского хирурга Джошуа Морлея, который письмом сообщил о готовности осуществить уникальную операцию, преследующую цель вывести мочепроводящую жилу в задний проход и сделать женское место навсегда неприступным, как бы несуществующим.

– Как у лягушки, – уточнил Сорьин голосом человека, у которого болят зубы.

Княгиня посмотрела на него в упор – так, что у него и впрямь заболели зубы, и невинным голосом осведомилась, ткнув пальчиком в лежавшую перед Сорьиным книгу:

Назад Дальше