Ночь. Рассвет. Несчастный случай (Три повести) - Эли Визель 23 стр.


Он остановился у окна, помолчал чуть-чуть — только чтобы улыбнуться — и продолжал на октаву ниже.

— Как раз твою жизнь, дружок, я держал на ладони.

Он медленно обернулся, вытянув руку. Мало-помалу его лицо принимало обычное выражение, а жесты становились менее отрывистыми.

— Вы верите в Бога, доктор?

Мой вопрос застал его врасплох. Он резко остановился, наморщив лоб.

— Да, — ответил он, — но не в операционной. Там я рассчитываю только на себя.

Его глаза стали глубже. Он добавил «На себя и на пациента. Или, если хочешь, на жизнь в больной плоти. Жизнь хочет жить. Жизнь хочет продолжаться. Они противостоит смерти, она сражается на моей стороне. Вместе мы оказываемся сильнее, чем враг. Возьми мальчика, которою я оперировал вчера вечером. Он не принимал смерть. Он помог мне одержать победу. Он держался изо всех сил, он цеплялся за жизнь. Он спал под наркозом, и все же участвовал в сражении»…


По-прежнему не двигаясь с места, он пристально на меня посмотрел. Наступило неловкое молчание. Снова у меня возникло впечатление, что он знает, что он разговаривает только для того, чтобы проникнуть в мою тайну.

— Доктор, я бы хотел задать вам вопрос.

Он кивнул.

— Что я говорил во время операции?

На миг он задумался: «Ничего ты не говорил».

— Вы уверены? Ни слова?

— Ни единого. Я почувствовал облегчение и не мог скрыть улыбку.

— Теперь мой черед, — сказал доктор серьезно. У меня тоже есть вопрос.

Моя улыбка застыла. «Давайте», — сказал я.

Я с трудом удержался, чтобы не зажмуриться. Внезапно мне показалось, что в комнате слишком светло. Тревога сковала мой голос, мое дыхание, мой голос.

Доктор едва заметно склонил голову.

— Почему тебе не хочется жить? — спросил он очень тихо.

На миг все кругом содрогнулось. Даже свет мигнул и изменил оттенок. Он был белым, красным, черным. Кровь стучала у меня в висках, моя голова словно мне не принадлежала.

— Не отрицай это, — продолжал врач еще тише. — Не отрицай. Я знаю.

Он знает. Он знает. Он знает. Невидимые тиски сдавили мне горло. Казалось, я вот-вот задохнусь.

Слабым голосом я спросил — кто сказал ему, Катлин?

— Нет, не Катлин. Никто. Никто мне ничего не говорил. Но все равно я знаю. Я догадался, во время операции. Ты ни разу не помог мне. Ни разу. Ты покинул меня, мне пришлось вести бой одному, совсем одному. Хуже того, ты был на другой стороне, против меня, на стороне противника.

Его голос стал твердым, пронзительно твердым: «Отвечай! Почему ты не хочешь жить? Почему?»

Я снова обрел спокойствие. «Он не знает, — подумал я. То немногое, о чем догадывается, ничего не значит. Впечатление, только и всего. Ничего определенного, твердо установленного. И все же, он на верном пути, только не доходит до конца».

— Отвечай, — повторял он. — Почему? Почему?

Он становился все настойчивее. Его верхняя губа нервно подергивалась. Знал ли он об этом? Я подумал: он сердится, потому что я бросил его одного, что даже теперь я ускользнул от него и не испытываю к нему ни благодарности, ни восторга. Вот в чем причина его гнева. Он догадался, что мне нет дела до жизни, что в глубине моей души не осталось воли к существованию. А это подрывает основы его философии и системы ценностей. Согласно его вере, человек должен жить и сражаться за свою жизнь. Он обязан помогать врачам, а не бороться с ними. Я боролся с ним. Он вернул меня к жизни против моей воли. Еще чуть-чуть, и я бы встретился с моей бабушкой. По сути дела, я стоял на пороге. Пол Рассел встал позади меня и не дал мне перешагнуть порог. Он тянул меня к себе, один против бабушки и всех остальных. И он одолел. Еще одна победа — человеческая жизнь. Я бы должен кричать от счастья, сотрясать стены мироздания. Вместо этого я раздражаю его, вот что приводит его в отчаяние.

Доктор Рассел изо всех сил старался сдерживаться. В его глазах все еще сверкал гнев, щеки побагровели, губы тряслись.

— Я приказываю тебе отвечать!

Безжалостный инквизитор, он повысил голос. Его кулаки сжались от холодного гнева.

Я подумал: он готов закричать, ударить меня. Кто знает? Быть может, он способен придушить меня, снова послать на поле битвы. Доктор Рассел — человек, и потому он способен ненавидеть, может утратить контроль над собой. Он легко может схватить меня за горло и стиснуть пальцы. Это было бы нормально, логично с его стороны. Я представляю опасность для него. Всякий, кто отрицает жизнь, угрожает ему и всему, чем он дорожит в этом мире, мире, где жизнь и так почти не ценится. В его глазах я подобен раковой опухоли, которую надо удалить. Что станет с человечеством и законами равновесия, если все возжелают смерти?

Я совершенно успокоился и овладел собой. Если бы я покопался в себе поглубже, то обнаружил бы, что под моим спокойствием скрывается удовлетворение, удивительная радость — а может, просто настроение, которое возникает от сознания собственной силы и собственного одиночества. Я повторял себе: он не знает. И лишь в моей воле сказать ему, изменить его будущее. В эту минуту я был его судьбой.

— Когда мне впервые в жизни делали операцию, я видел сон. Я не рассказывал вам его? — спросил я веселым тоном, улыбаясь. — Нет? Рассказать вам? Моя мама отвела меня в клинику моего двоюродного брата, Оскара Сретера, чтобы удалить миндалины. Он усыпил меня эфиром. Когда я проснулся, Оскар Сретер спросил меня: «Ты плачешь, оттого, что тебе больно?» — «Нет, — ответил я, — я плачу, потому что я видел Бога». Странный сон. Я вознесся на небо. Бог сидел на своем престоле во главе сонма ангелов. Меня отделяло от Него бесконечное расстояние, но я видел Его так ясно, словно он был рядом со мной. Бог поманил меня, и я пошел к Нему. Я шел несколько жизней, но не приближался. Тогда два ангела подхватили меня, и внезапно я оказался лицом к лицу с Богом. Наконец-то! — подумал я. Теперь я смогу задать ему вопрос, над которым бились все мудрецы Израиля. В чем смысл страдания? Но, объятый страхом, я не мог произнести и звука. Тем временем, другие вопросы теснились в моей голове: когда настанет час искупления? Когда Бог одолеет Зло, и тем самым навсегда уничтожит хаос? Но мои губы лишь дрожали и слова застревали в горле. Тогда Бог заговорил со мной. Тишина стала такой всеобъемлющей, такой прозрачной, что мое сердце устыдилось своего стука. Тишина осталась такой же абсолютной, когда я услышал слова Бога. У Него слово и тишина не противоречили друг другу. Бог ответил на мои вопросы и многие другие. Потом два ангела вновь подхватили меня под руки и понесли обратно. Один из них сказал другому: «Он стал тяжелее», а другой ответил: «Он несет важный ответ». Тут я проснулся. Надо мной с улыбкой склонился доктор Сретер. Я хотел сказать ему, что только что слышал слова Бога, как вдруг понял, к своему ужасу, что я их позабыл. Я больше не помнил, что Бог сказал мне. У меня хлынули слезы. «Ты плачешь оттого, что тебе больно?» — спросил добрый доктор Сретер. «Мне не больно, — ответил я. — Я плачу потому, что только что видел Бога. Он говорил со мной, и я позабыл, что Он сказал». Доктор дружески расхохотался: «Хочешь, я усыплю тебя еще раз и ты попросишь Его повторить…» Я плакал, а мой двоюродный брат от души смеялся… А в этот раз, доктор, когда я спал, простертый на вашем операционном столе, я не увидел Бога во сне. Его там больше не было.

Пол Рассел внимательно слушал. Склонившись вперед, он, казалось, искал потаенный смысл в каждом слове. Его лицо изменилось.

— Ты не ответил на мой вопрос! — заметил он, все еще напряженно.

Значит, он не понял. Ответ на его вопрос! Так это и был мой ответ! Разве он не видит, чем вторая операция отличается от первой? Это не его вина. Он не может понять. Мы с ним такие разные, мы так далеко друг от друга. Его пальцы прикасаются к жизни. Мои — к смерти. Без промежутков, без преград. Жизнь, смерть — каждая из них так же правдива и обнажена, как и другая. Проблема не умещалась в рамки нашего восприятия. Действие разыгрывалось в невидимой сфере, на отдаленном экране, между двумя державами, которым мы служили только посланцами.

Стоя напротив моей кровати, он наполнял комнату своим присутствием. Он ждал. Он чувствовал, что здесь кроется раздражающая его тайна, и но выводило его из себя. Мы оба были молоды, и оба были живы. Он смотрел на меня пристальным, настойчивым вкладом, пытаясь уловить то, что ускользало от него. Должно быть, первобытный человек так наблюдал, как день скрывается за горами.

Мне хотелось сказать ему: иди Пол Рассел, ты прямодушный и мужественный человек. Ты должен оставить меня. Не проси меня говорить. Не пытайся узнать, ни кто я, ни кто ты. Я сказочник. Мои скажи можно рассказывать только и сумерках. Тот, кто их слушает — вопрошает свою жизнь. Уходи, Пол Рассел, уходи. Герои моих сказок жестоки и безжалостны. Они могут задушить тебя. Ты все же хочешь узнать, кто я такой? Я и сам не знаю. Иногда я Шмуэль, резник. Посмотри на меня внимательно. Нет, не на мое лицо. На мои руки.

Мне хотелось сказать ему: иди Пол Рассел, ты прямодушный и мужественный человек. Ты должен оставить меня. Не проси меня говорить. Не пытайся узнать, ни кто я, ни кто ты. Я сказочник. Мои скажи можно рассказывать только и сумерках. Тот, кто их слушает — вопрошает свою жизнь. Уходи, Пол Рассел, уходи. Герои моих сказок жестоки и безжалостны. Они могут задушить тебя. Ты все же хочешь узнать, кто я такой? Я и сам не знаю. Иногда я Шмуэль, резник. Посмотри на меня внимательно. Нет, не на мое лицо. На мои руки.


В бункере было человек десять. Ночь за ночью они слушали лай немецких полицейских собак, рыскавших среди развалин в поисках евреев, скрывающихся в подземных убежищах. Шмуэль и остальные существовали практически без воды и хлеба, и почти без воздуха. Они держались. Они знали, что здесь, в подземелье, в своей узкой темнице, они свободны. Там, наверху, их поджидала смерть. Однажды ночью чуть не стряслась беда. Это Голда была виновата. Она взяла с собой своего ребенка, пятимесячного младенца. Он начал плакать, подвергая опасности жизнь беглецов. Голда старалась успокоить его, убаюкать, но напрасно. Тогда все, в том числе и Голда, обернулись к Шмуэлю и сказали: «Заставь его заткнуться. Займись им. Твоя работа — резать цыплят, ты сумеешь сделать так, чтобы он не очень мучился». И Шмуэль счел это разумным: жизнь ребенка — в обмен на жизнь всех остальных. Он взял ребенка. В темноте его пальцы нащупали шейку. И тишина воцарилась на земле и в небесах. Только издалека доносился лай собак.


Я чуть-чуть улыбнулся. Я подумал, что Шмуэль, наверное, тоже был врачом.

Пол Рассел не двигался. Он все еще ждал.


Мойше — контрабандист. Он тоже из Сигета. Мы были друзьями. С тех пор, как нам исполнилось по восемь лет, мы с ним встречались на улице каждое утро в шесть часов, и с фонарями в руках шли в хедер. Там нас ждали книги, которые были больше нас самих. Мойше хотел стать рабби. Сегодня он контрабандист, и за ним охотятся все полиции Европы. В концлагере он видел, как набожный человек обменял свой недельный паек хлеба на молитвенник. Человек этот умер меньше, чем через месяц. Перед смертью он поцеловал драгоценную книгу и пробормотал: «Книга, скольких людей ты погубила?» В этот день Мойше решил изменить течение своей жизни. Так человечество приобрело контрабандиста и утратило рабби. И никому от этого не хуже.


Ты хочешь узнать, кто я такой, доктор? Я также и Мойше-контрабандист. Но главное, я тот, кто видел, как бабушка вознеслась на небо. Словно пламя, она прогнала солнце и заняла его место. И это новое солнце, которое ослепляет, вместо того, чтобы светить, заставляет меня ходить, опустив голову. Оно нависает над будущим человечества, погружает во мрак сердца новых поколений, затуманивает их взор.

Если бы я говорил начистоту, Пол Рассел понял бы трагическую судьбу уцелевших, тех, кто вернулся, живых мертвецов. Нужно присмотреться к ним внимательнее. Их внешность сбивает с толку, они обманщики. Они выглядят так же, как окружающие. Они едят, смеются, любят. Они жаждут славы, денег, любви. Совсем, как другие люди. Но это неправда, они притворяются, иногда сами того не подозревая. Человек, который видел то, что видели они, не может быть таким, как другие. Он не может смеяться, любить, молиться, торговаться, страдать, развлекаться и забывать… Совсем, как другие люди. Нужно присмотреться к ним внимательнее, когда они проходят мимо невинно выглядящей дымовой трубы или подносят ко рту кусок хлеба. Что-то в них наводит дрожь и заставляет опускать глаза. Эти люди — калеки, они сохранили ноги и глаза, но утратили волю и вкус к жизни. То, что они видели, раньше или позже даст о себе знать. И тогда мир ужаснется и не осмелится смотреть этим искалеченным душам в глаза.

Если бы я говорил начистоту, Пол Рассел понял бы почему не следует задавать тем, кто вернулся, слишком много вопросов. К ним нельзя относиться как к обычным людям. От страшного потрясения у них словно лопнула внутри пружина. Рано или поздно, последствия скажутся. Но я не хотел, чтобы Пол Рассел понимал. Я не хотел, чтобы он утратил душевное равновесие. Я не хотел, чтобы он узнал правду, которая в любой момент грозила выйти наружу.

Я начал убеждать его, что он ошибся. Только бы он ушел и оставил меня в покое. Конечно, я хочу жить. Разумеется, я хочу жить, творить, создавать вечные ценности, помочь человечеству сделать шаг вперед, внести вклад в его прогресс, счастье и процветание! Я говорил долго и страстно, намеренно употребляя возвышенные слова и запутанные абстрактные выражения. А поскольку он все еще сомневался, я привел доказательство, к которому он не мог остаться равнодушным. Любовь! Я люблю Катлин. Я люблю ее всем сердцем. А как можно любить и в то же время не хотеть жить? Как можно любить, если не верить в жизнь или любовь?


Лицо молодого врача постепенно приняло обычное выражение. Он услышал то, что хотел услышать. Его философии ничто не угрожало. Все встало на свои места. Никакой дружбы между пациентами и врачами! Нет ничего более священного, чем жизнь, более нравственного, великого и благородного. Отрицать жизнь — грех, глупость и безумие. Нужно принимать жизнь, лелеять ее и любить, бороться за нее, как за сокровище, за женщину, как за тайное наслаждение.

Он снова стал любезен. Он предложил мне сигарету и уговаривал меня взять ее. Его губы приняли обычный оттенок, и и его глазах больше не было гнева.

— Я очень рад, — сказал он под конец. — В начале мне показалось… Я признаю свою ошибку. Я очень рад… в самом деле…


Я тоже. Я радовался, что убедил его. В самом деле.

Проще простого. Он хотел быть обманутым, и я сыграл свою роль. Я прочитал текст, который он знал наизусть. Любовь подобна вопросительному знаку, но отнюдь не восклицательному. С ее помощью можно объяснить все, что угодно, не обращаясь к доказательствам, сила и слабость которых основана на логике. Влюбленный юноша знает о Вселенной и сотворении мира больше, чем любой ученый. Почему мы должны умереть? Потому что я люблю тебя, дорогая. А почему параллельные прямые пересекаются в бесконечности? Что за вопрос! Только потому, что я люблю тебя, дорогая.

И все в порядке. Их, юношу и девушку, узников магического круга, такой ответ вполне устраивает. Они усматривают прямую связь между своими переживаниями и тайнами мироздания.

Да, все оказалось очень просто. Я люблю Катлин. Значит, в жизни есть смысл, человек не одинок. Любовь — лучшее доказательство существования Бога.

Катлин. В конце концов, я умудрился убедить и ее. Правда, это было потруднее. Она знала меня лучше и была настороже. В отличие от молодого врача, который избегал неопределенностей, Катлин чувствовала нюансы. Для нее Гамлет был просто романтиком, а вопрос, который он задавал сам себе, был чересчур наивным. Проблема заключается не в том: быть или не быть, а скорее: быть и не быть. Она сводится к тому, что человек живет, умирая, что он олицетворяет бренность жизни. В этом истоки трагедии.

Почему она вернулась? Ей не следовало так поступать, и я даже говорил ей об этом. Нет, я не говорил ей. Она была несчастна, и меня это так поразило, что я не нашел в себе сил сказать ей: «Оставь эту комедию».

Она страдала. Даже когда голос Катлин звучал в телефонной трубке, он выдавал ее усталость. Пять лет минуло с тех пор, как я молча ушел от нее. В то утро было пронзительно холодно. Сейчас стояла осень. Пять лет! Шимон Янай говорил мне, что Катлин вернулись в Бостон и вышла замуж за человека, намного ее старше и довольно состоятельного.

Как-то раз, во второй половине дня я сидел у себя в кабинете. Дел было по горло: работала ежегодная сессия Генеральной Ассамблеи ООН. Речи, заявления, взаимные обвинения, резолюции и контррезолюции. Судя по тому, что говорили с трибуны, наша планета была неизлечимо больна.

Зазвонил телефон.

На другом конце провода голос прошептал: «Это Катлин».

Катлин замолчала и наступила долгая тишина. Я разглядывал трубку в своей руке, и мне казалось, что она живая. Я подумал: «Тогда, несколько лет назад, была зима. Сейчас осень».

— Я бы хотела с тобой увидеться, — добавила Катлин.

В ее голосе звучало отчаяние. Или пустота.

— Где ты сейчас? — спросил я.

Она назвала отель.

— Подожди меня, — сказал я.

Мы повесили трубки одновременно.

Она остановилась в одном из самых дорогих и элегантных отелей Нью-Йорка. Ее номер находился на пятнадцатом этаже. Я тихонько толкнул полуоткрытую дверь. Оконная рама обрамляла силуэт Катлин. Ее роскошные черные волосы спадали на плечи. Она была одета в темно-серое платье с глубоким вырезом на спине. Я был тронут.

— Привет, Катлин, — сказал я, входя.

— Привет, — сказала она, не оборачиваясь.

Я подошел к открытому окну. Оно выходило на Центральный парк. Ничейная земля, которая в этом огромном городе с одинаковой добротой предоставляет по ночам убежище влюбленным и преступникам. Деревья пожелтели. Было сыро и жарко: последние теплые дни накануне зимы. Далеко внизу тысячи машин мчались среди опадающих листьев и исчезали. Солнце отбрасывало золотые отблески на окна небоскребов.

Назад Дальше