Ночь. Рассвет. Несчастный случай (Три повести) - Эли Визель 4 стр.


«Гуманность? К нам гуманность не имеет отношения. Сегодня все позволено. Допустимо все, даже эти крематории…»

Его голос дрожал.

Я сказал: «Папа, раз так, я не хочу дожидаться здесь. Я брошусь на электрические провода. Это лучше, чем долгая агония в огне».

Он не ответил, он рыдал. Его тело конвульсивно содрогалось. Все вокруг нас плакали. Кто-то начал читать Кадиш — молитву об умерших. Я не знаю, случалось ли когда-нибудь прежде за долгую историю евреев, чтобы люди читали заупокойную молитву по самим себе.

«Йитгадал ве йиткадаш шмей раба… да будет Его великое Имя возвеличено и освящено…» — шептал отец.

Впервые я почувствовал, как протест зреет во мне. Почему я должен благославлять Его Имя? Вечный, Царь Вселенной, Всемогущий и Страшный, молчал. За что я должен был его благодарить?

Наше шествие продолжалось. Мы постепенно приближались ко рву: из него исходил адский жар. Осталось двадцать шагов. Если я собираюсь ускорить свою смерть, то час настал. Нашему ряду осталось пройти еще пятнадцать шагов. Я закусил губу, чтобы папа не услышал, как стучат мои зубы. Еще десять шагов. Восемь. Семь. Мы медленно шагаем вперед, словно следуя за гробом на своих собственных похоронах. Еще четыре шага. Три шага. Ну, вот оно, прямо перед нами, яма и огонь. Я собрал остатки сил, чтобы прорваться сквозь ряды и броситься на колючую проволоку. В глубине души я простился с отцом, со всем миром, и, против моей воли, слова сложились и шепот сорвался с моих губ: «Йитгадал ве йиткадаш шмей раба… да будет Его великое имя возвеличено и освящено…» Сердце мое разрывалось. Я стоял лицом к лицу с Ангелом смерти…

Нет. В двух шагах от рва нам приказали повернуть налево и идти в бараки.

Я стиснул руку отца. Он сказал: «Ты помнишь мадам Шехтер, в поезде?»


Никогда мне не забыть эту ночь, первую лагерную ночь, превратившую всю мою жизнь в одну сплошную ночь, трижды проклятую за семью печатями памяти. Никогда мне не забыть этот дым. Никогда мне не забыть лица маленьких детей, на моих глазах обратившиеся в облачка дыма и в безмолвное голубое небо.

Никогда мне не забыть этого пламени, навеки испепелившего мою веру. Никогда мне не забыть той ночной тишины, навсегда лишившей меня воли к жизни. Никогда мне не забыть эти минуты, убившие во мне моего Бога и мою душу, обратившие в прах мои мечты. Никогда мне не забыть об этом, даже если я буду осужден жить вечно, как сам Господь. Никогда.

Нас привели в какие-то бесконечно протянутые бараки, под потолком висело несколько лампочек, окрашенных в синий цвет. Преддверие ада, должно быть, выглядит так же. Столько же обезумевших, те же вопли, столько же звериной жестокости!

Нас встретило множество заключенных с дубинками в руках, колотивших всех подряд куда попало, без всякого повода. Команды: «Раздеваться! Быстро! Догола! В руках оставить только пояса и обувь…»

Нам велели сбросить одежду в одном конце барака. Там уже высилась огромная куча — старые и новые костюмы, рваные пальто, тряпки. Для нас настало истинное равенство — нагота. И дрожь от холода.

Несколько эсэсовских офицеров расхаживали по бараку, выискивая сильных мужчин. Если им так нужны сильные, может, стоит вызваться самим? Отец придерживался обратного мнения. Лучше не привлекать к себе внимания. Тогда наша судьба будет такая же, как и у остальных. (Позже мы убедились, что это было правильно. Тех, кого отобрали в тот день, зачислили в зондер-команду — бригаду, обслуживающую крематории. Бела Кац — сын крупного коммерсанта из нашего города — прибыл в Биркенау с первым транспортом, за неделю до нас. Когда он услыхал о нашем прибытии, ему удалось перекинуться с нами несколькими словами. Крепкие мужчина, он был зачислен в зондеркоманду, и ему пришлось самому загрузить тело своего отца в печь крематория).

Град ударов продолжался.

«Стричься!»

С поясом и ботинками в руках, меня поволокли к парикмахерам. Те остригли нас ножницами и сбрили все волосы с наших тел. В голове у меня гудела только одна мысль — не потерять отца. Освободившись от рук парикмахеров, мы блуждали в толпе, встречая друзей и знакомых. Эти встречи наполняли нас радостью — да, радостью: «Слава Богу! Вы еще живы!»

Но многие плакали. Весь остаток сил они вкладывали в рыдания. Как они допустили, что их привезли сюда? Почему они не могли умереть в своей постели? Их голоса сотрясались от плача.

Внезапно кто-то бросился мне на шею — Ехиль, брат сигетского раввина. Он горько плакал. Я подумал, что он плачет от радости, что он остался жив.

«Не плачь, Ехиль, — сказал я. — Что толку плакать…»

«Не плакать? Мы же на пороге смерти… Скоро перешагнем его… Ты еще не понял? Как же мне не плакать?»

Я видел, как в голубоватом свете лампочек тьма постепенно рассеивалась. Я перестал испытывать страх. Меня охватила нечеловеческая усталость.

Ушедшие направо уже практически изгладились из нашей памяти. Мы еще говорили о них: «Кто знает, что с ними сталось?», но судьба их нас мало беспокоила. Мы вообще не могли о чем-либо думать. Наши чувства притупились, все расплывалось, как в тумане. Не было сил что-нибудь осознать.

Инстинкты самосохранения и самозащиты, гордость — покинули нас. В какой-то миг просветления мне показалось, что мы — проклятые души, скитающиеся в безвременьи, души, обреченные блуждать в пустоте, пока не иссякнет род человеческий.

Блуждать, в поисках искупления, в поисках забвения, без надежды обрести их.


Около пяти часов утра всех выгнали из бараков. Капо еще раз дали нам взбучку, но я больше не чувствовал боли от ударов. Ледяной ветер охватил нас. Мы стояли обнаженные, с ботинками и поясами в руках. Раздалась команда: «Бегом марш!», и мы побежали. Через несколько минут бега — новые бараки.

У входа — бочка с керосином. Дезинфекция. Каждого окунули в нее. Затем — горячий душ. Все в темпе. Как только мы вышли из-под душа, нас снова вывели наружу. Опять бегом. Новые бараки — склады. Длинные столы. Горы арестантской одежды. Мы бежали, а нам швыряли штаны, рубашки и носки.

За несколько секунд мы потеряли человеческий облик. Не будь ситуация столь трагичной, мы бы лопнули от хохота. Что за нелепость! Меиру Кацу, верзиле, достались детские штанишки, а Штерну — тощему, малорослому пареньку, куртка, в которой он совершенно утонул. Мы тут же начали меняться.

Я взглянул на отца. Как он изменился! Глаза его потускнели. Я хотел, было, с ним заговорить, но не знал, что сказать.

Ночь миновала, в небе сияла утренняя звезда. Я тоже стал совершенно другим человеком. Изучавший Талмуд ребенок сгинул в пламени. Осталась только оболочка, похожая на меня. Черный огонь проник в мою душу и поглотил ее. За несколько часов произошло столько, что я потерял чувство времени. Когда мы покинули наши дома? Гетто? Поезд? Всего лишь неделю назад? Ночь — одна единственная ночь?

Как долго мы простояли на этом ледяном ветру? Час? Всего час? Шестьдесят минут?

Наверное, это был сон.


Неподалеку от нас работало несколько заключенных. Одни рыли ямы, другие таскали песок. Ни один из них даже не взглянул на нас. Мы стояли, словно иссохшие деревья посреди пустыни. Позади меня разговаривали. Я не испытывал ни малейшего желания прислушаться к разговору, узнать, кто и о чем говорит. Никто не пытался повысить голос, хотя надзирателей поблизости не было. Люди шептались. Возможно, потому что густой дым отравлял воздух и забивал горло…

Нас отвели в очередные бараки, в «цыганский лагерь». Построили в колонну по пятеро.

«А теперь стоять на месте!»

Здесь не было пола. Крыша и четыре стены. Наши ноги погрузились в грязь.

Опять ожидание. Я уснул стоя. Мне снилась постель, ласковые руки мамы. Очнулся я стоя в грязи. Некоторые выбились из сил и лежали где попало. Остальные кричали «Вы что, с ума сошли? Нам же велено стоять. Вы хотите погубить нас всех?»

Как будто все мыслимые несчастья уже не обрушились на наши головы! Понемногу мы все уселись в грязи, но всякий раз вскакивали, когда капо заходили взглянуть, нет ли у кого-нибудь новых ботинок. Если да, то их приходилось отдавать. Сопротивляться не имело смысла: сыпались удары и, в конечном счете, вы все равно лишались ваших ботинок.

У меня самого были новые ботинки. Но, поскольку они покрылись толстым слоем грязи, никто их не заметил. В импровизированной молитве я возблагодарил Господа за то, что Он сотворил грязь в Своей бесконечной и восхитительной Вселенной.

Внезапно повисла давящая тишина. Вошел офицер СС, и повеяло присутствием Ангела Смерти. Мы уставились на его мясистые губы. Встав посреди барака, он обратился к нам: «Вы находитесь в концентрационном лагере, в Аушвице…»

Пауза. Офицер любовался эффектом, произведенным его словами. Его облик остался в моей памяти навсегда. Высокий человек лет тридцати, жестокость наложила свой отпечаток на черты его лица и взгляд. Он оглядел нас, словно стаю паршивых собак, цепляющихся за жизнь.

Пауза. Офицер любовался эффектом, произведенным его словами. Его облик остался в моей памяти навсегда. Высокий человек лет тридцати, жестокость наложила свой отпечаток на черты его лица и взгляд. Он оглядел нас, словно стаю паршивых собак, цепляющихся за жизнь.

«Запомните, — продолжал он. — Запомните навсегда, зарубите себе на носу. Вы в Аушвице. А Аушвиц — это не санаторий, это концентрационный лагерь. Здесь вы должны работать. Если же нет — то вы отправитесь прямо в печь. В крематорий. Работа или крематорий — выбор в ваших руках».

Мы уже столько пережили за эту ночь, что, казалось, уже ничто не сможет нас напугать. Однако от его отрывистых слов мы затрепетали. Здесь слово «печь» не было пустым звуком: оно витало в воздухе, смешиваясь с дымом. Пожалуй, оно здесь было единственным словом, имевшим реальный смысл. Мы вышли из бараков. Появились капо, крича: «Все квалифицированные рабочие — слесари, электрики, часовщики — шаг вперед!»

Оставшихся отвели в другой барак, на этот раз каменный. Разрешили сесть. Старшим над нами поставили заключенного-цыгана.


У моего отца внезапно начались колики. Он встал, подошел к цыгану и вежливо спросил по-немецки: «Простите, вы не скажете, где здесь туалет?»

Цыган медленно оглядел его сверху донизу, с головы до пяток, будто хотел убедиться, что этот человек, обращавшийся к нему, в самом деле был созданием из плоти и крови, живым существом с руками и ногами. Затем, словно очнувшись внезапно от глубокой дремы, он отвесил моему отцу такую затрещину, что тот рухнул на пол, начал отползать назад на четвереньках.

Я не шевельнулся. Что случилось со мной? Только что на моих глазах ударили моего отца, а я и бровью не повел. Я глядел и молчал. Еще вчера я бы ногтями вцепился в негодяя. Неужели я так переменился? Столь быстро? Угрызения совести начали терзать меня. Я только подумал: никогда им этого не прощу. Отец, видимо, угадал мои мысли. Он шепнул мне на ухо: «Совсем не больно». На его щеке еще виднелся красный след от удара.

«Всем выйти вон!»

Пришли десятеро цыган и присоединились к нашему надзирателю. Вокруг меня засвистели хлысты и дубинки. Независимо от моей воли, ноги сами понесли меня. Я попытался укрыться от ударов за спинами остальных. Сияло весеннее солнце.

«Построиться по пятеро!»

Заключенные, которых я заметил утром, работали поблизости. Около них не было охраны, только тень от трубы…

Погруженный в свои мысли и ослепленный солнцем, я почувствовал, как кто-то теребит меня за рукав. Это был папа. «Идем, сынок».

Мы двинулись. Ворота распахнулись и снова захлопнулись. Мы шагали между оградами из проволоки, по которой был пропущен электрический ток. На каждом шагу с белых плакатов на нас пялился череп. Надпись гласила: «Осторожно. Опасно для жизни». Какая чушь: есть ли здесь хоть одно безопасное для жизни место?

Цыгане остановились около других бараков. Вместо цыган, нас окружили эсесовцы. Револьверы, автоматы, полицейские собаки.

Наше путешествие продлилось полчаса. Оглядевшись вокруг я обнаружил, что колючая проволока осталась позади. Ми вышли за пределы лагеря.

Был чудесный апрельский день. В воздухе пахло весной. Солнце клонилось к западу. Но не прошло и нескольких минут, как мы увидели колючую проволоку другого лагеря. Железные ворота, а на них надпись: «Труд — это свобода».

Аушвиц.


Первое впечатление, что здесь получше, чем в Биркенау. Вместо деревянных бараков тут были двухэтажные бетонные постройки. Здесь и там виднелись маленькие садики. Нас отвели к одному из этих тюремных блоков. Мы уселись на земле, и вновь — томительное ожидание. То и дело кого-нибудь вводили внутрь барака. Там находился душ, неизбежная формальность при входе во все эти лагеря. Даже если просто переводили по несколько раз в день из одного лагеря в другой, в каждом приходилось совершать это омовение.

Выйдя из-под горячей воды, мы дрожали на ночном ветру. Наша одежда осталась в другом блоке, но нам обещали выдать новую.

Около полуночи нам приказали бежать. «Быстрей!» — орали охранники. «Чем быстрей будете бежать, тем скорее завалитесь спать!»

Через несколько минут этой безумной гонки мы оказались у входа в новый блок. Заключенный надзиратель ожидал нас. Это был молодой поляк, улыбавшийся нам. Он заговорил с нами, и, несмотря на усталость, мы его терпеливо слушали.

«Друзья, вы в концентрационном лагере Аушвиц. Перед вами долгий путь, полный страданий. Но не лишайтесь присутствия духа. Самой страшной опасности — селекции — вы уже избежали. А теперь соберитесь с силами, не теряйте головы. Мы все увидим день освобождения. Верьте в жизнь. Самое главное, сохраняйте веру. Гоните прочь отчаяние, и смерть вас минует. Ад не вечен. А теперь — просьба или маленький совет: пусть между вами будет товарищество. Мы все товарищи по несчастью, один и тот же дым витает над нашими головами. Помогайте друг другу — это единственный способ выжить. Довольно слов, вы устали. Послушайте: вы в блоке № 17. За порядок здесь отвечаю я. Со всеми жалобами обращайтесь ко мне. Это все. Можете ложиться спать по двое на койку. Спокойной ночи». Первые человеческие слова.


Едва взобравшись на койки мы заснули глубоким сном.

Наутро узники-«ветераны» встретили нас без враждебности. Мы сходили к умывальникам, получили новую одежду. Нам принесли черный кофе.

Из блока мы вышли около десяти часов, так что успели сделать уборку. Снаружи нас обогрели солнечные лучи. Мы заметно приободрилась, так как ощущали благотворное воздействие ночного сна. Друзья разыскивали друг друга, чтобы обменяться новостями. Мы говорили о чем угодно, только не о пропавших. Все сходились на том, что война близится к концу.

К полудню нам принесли суп: по тарелке густого супа каждому. Как ни терзал меня голод, я отказался притронуться к супу. Я все еще оставался тем избалованным ребенком, что и раньше. Отец проглотил мою порцию.

Потом мы устроили небольшую сиесту в тени блока. Похоже, что тот эсесовский офицер в грязных бараках солгал нам. Аушвиц и впрямь напоминал дом отдыха…

Во второй половине дня нас построили. Три заключенных принесли стол и какие-то медицинские инструменты. Закатав левый рукав, каждый подходил к столу. Трое «ветеранов», вооружившись иглами, накалывали нам на левой руке номера. Я стал А-7713. С тех пор у меня не было другого имени.

В сумерках — перекличка. Возвращались рабочие команды. У ворот оркестр играл военные марши. Десятки тысяч заключенных стояли рядами, пока эсесовцы выкликали их номера.

После переклички узники из всех блоков разбрелись в поисках друзей, родственников и соседей, прибывших с последним эшелоном.


Проходили дни. Утром — черный кофе. В полдень суп. После трех дней я жадно съедал любой суп. В шесть часов вечера — перекличка. Затем хлеб с чем-нибудь. В девять часов — спать.

Уже восемь дней мы находились в Аушвице. Однажды мы ожидали удара колокола, означающего конец переклички. Внезапно я услышал, как кто-то пробирается по рядам, спрашивая: «Кто из вас Визель из Сигета?»

Тот, кто нас разыскивал, оказался маленьким человечком в очках, с высохшим сморщенным лицом. Мой отец откликнулся: «Я Визель из Сигета».

Человечек долго разглядывал его, щурясь. «Вы не узнаете меня — вы не узнаете меня. Я ваш родственник, Штейн. Вы уже забыли меня? Штейн! Штейн из Антверпена. Муж Рейзел. Ваша жена приходилась Рейзел тетушкой. Она часто писала нам… и такие письма!»

Отец не узнал его. Вряд ли он мог знать его, так как отец всегда был по горло занят жизнью еврейской общины и значительно меньше интересовался семейными делами. Он вечно отсутствовал, погруженный в свои мысли. (Однажды в Сигете к нам в гости приехала кузина. Она ела с нами за одним столом и прожила у нас больше двух недель прежде, чем отец обнаружил ее присутствие). Нет, он не мог припомнить Штейна. Я же узнал его сразу. Я был знаком с его женой Рейзел до ее отъезда в Бельгию.

Он рассказал: «Меня депортировали в 1942 году. Я услышал, что прибыл транспорт из вашей области, и пришел разыскать вас. Я подумал, может, вы что-нибудь знаете о Рейзел и моих ребятишках. Они оставались в Антверпене…»

Я ничего не слыхал о них. С 1940 года мама не получала от них ни одного письма. Но я соврал: «Да, у мамы были известия от вашей семьи. У Рейзел все в порядке, с детьми тоже…»

Он заплакал от счастья. Он хотел бы остаться подольше, узнать подробности, насладиться добрыми вестями, но появился эсесовец, и ему пришлось уйти, пообещав, что он снова зайдет завтра.

Колокол подал сигнал разойтись. Мы отправились получать наш ужин — хлеб с маргарином Я зверски проголодался и тут же проглотил свою порцию.

«Тебе бы не следовало съедать все сразу. Еще завтра день»… — заметил отец.

Назад Дальше