Ночь. Рассвет. Несчастный случай (Три повести) - Эли Визель 7 стр.


Служба закончилась Кадишем[4]. Каждый читал Кадиш по своим родителям, по своим детям, по своим братьям, по самому себе.

Мы долго стояли на сборном плацу. Никто не решался очнуться от сна. Наступило время ложиться спать, и узники медленно побрели по своим блокам. Я слышал, как люди желали друг другу счастья в Новом Году!

Я побежал искать отца. И в то же время я боялся пожелать ему счастья в Новом Году, ведь я больше не верил в Него.

Отец стоял около стены, сгорбившись, его плечи поникли, словно под тяжкой ношей. Я подошел к нему, взял его за руку и поцеловал. На его руку упала слеза. Чья слеза? Моя? Его? Я не сказал ни слова, он тоже. Никогда еще мы так ясно не понимали друг друга.

Звук колокола вернул нас к действительности. Пора ложиться спать. Мы возвращались издалека. Я поднял глаза, чтобы взглянуть на лицо отца, склонившееся над моим, пытаясь уловить улыбку, или что-нибудь, напоминающее старое, позабытое выражение сочувствия. Ничего. Ни следа эмоций. Побежден.


Йом-Киппур, день Искупления.

Будем ли мы поститься? Вопрос горячо обсуждался. Поститься означало приблизить, ускорить смерть. Мы постились здесь круглый год. Круглый год сплошной Йом-Киппур. Но другие говорили, что следует поститься хотя бы потому, что это опасно. Пусть Господь увидит, что даже здесь, в этом кромешном аду, мы способны восхвалять Его. Я не постился, прежде всего, по просьбе отца, который запретил мне это делать. Но, кроме того, у меня и не было никаких причин поститься. Я больше не принимал молчания Бога. Проглатывая свою миску супа, я выражал возмущение и протест против Него.

И я сгрыз мою корку хлеба.

На душе у меня было пусто.


Эсэсовцы сделали нам славный новогодний подарок.

Мы как раз пришли с работы. Уже проходя через лагерные ворота мы почувствовали в воздухе что-то особенное. Перекличка длилась не так долго, как обычно. Вечерний суп выдали в спешке, и мы проглотили его быстро и в тревоге.

Я теперь находился с отцом в разных блоках. Меня перевели в другую команду, в строительную, где я должен был по двенадцать часов в день перетаскивать тяжелые глыбы камня.

Старостой в моем новом блоке был немецкий еврей, небольшого роста, с проницательными глазами. Он объявил, — что после вечернего супа никому не разрешается выходить наружу. И вскоре всюду зазвучало страшное слово — селекция.

Мы знали, что это означает — эсэсовец будет нас осматривать. Стоит ему заметить слабого — мусульманина, как мы их называли, он запишет его номер: сгодится для крематория.

После супа мы собрались в проходе между койками.

Ветераны говорили: «Вам еще повезло, что вы попали сюда так поздно. В лагере сегодня просто рай по сравнению с тем, что здесь творилось года два назад. Тогда в Буне был сущий ад. Не было ни воды, ни одеял, супа и хлеба давали гораздо меньше. По ночам мы спали совершенно голые при тридцатиградусном морозе. Трупы каждый день собирали сотнями. Работа была тяжелая. Сегодня-то здесь как и маленьком раю. Раньше капо получали приказ убивать ежедневно определенное число заключенных. А каждую неделю — селекция. Беспощадная селекция… Да, вам повезло».

«Хватит! Помолчите! — взмолился я. — Рассказывайте ваши сказки завтра или как-нибудь в другой раз».

Они расхохотались. Недаром они были ветеранами. «Что, испугался? Вот и мы боялись. Тогда было чего бояться».

Старики неподвижно стояли в своем углу, онемевшие, затравленные. Некоторые молились.

Отсрочка на час. Через час мы узнаем приговор — смерть или помилование.

А отец? Я внезапно вспомнил о нем. Как же он пройдет селекцию? Ведь он такой старый…

Староста нашего блока не выходил из концлагерей с 1933 года. Он прошел через все массовые бойни, все фабрики смерти. Около девяти вечера он занял свое место среди нас: «Ахтунг!»

Мгновенно воцарилась тишина.

«Послушайте внимательно, что я вам скажу». (Я впервые услышал, как дрожит его голос). «Через несколько минут начнется селекция. Надо будет полностью раздеться. Затем, один за другим вы должны будете пройти перед эсэсовскими врачами. Я надеюсь, что вы все благополучно пройдете осмотр. Но надо помочь самим себе. Прежде, чем войти в соседнюю комнату, подвигайтесь, чтобы хоть немного разрумяниться. Не идите медленно, бегите! Бегите так, как будто за вами черти гонятся! Не глядите на эсэсовцев. Бегите, бегите прямо вперед!»

Он помолчал чуть-чуть и добавил: «А самое главное — не бойтесь!»

Вот наставление, которому мы бы с радостью последовали, если бы могли.

Я разделся, оставив одежду на кровати. В этот вечер можно было не бояться, что кто-нибудь украдет ее.

Тиби и Йосси, сменившие свою команду вместе со мной, подошли ко мне и сказали: «Давай держаться вместе. Будем чувствовать себя сильнее».

Йосси бормотал что-то сквозь зубы. Должно быть, он молился. Я никогда не думал, что Йосси верующий. Я всегда представлял себе обратное. Тиби, очень бледный, молчал. Все узники блока стояли голые между койками. Наверное, так все будут стоять на Страшном суде.

«Идут!»

Три эсэсовских офицера стояли вокруг знаменитого доктора Менгеле, встречавшего нас в Биркенау. Староста блока, силясь улыбнуться, спросил нас: «Готовы?»

Да, и мы, и эсэсовские врачи были готовы. Доктор Менгеле держал в руках список с нашими номерами. Он подал знак старосте: «Можно наччнать!» Как будто это была игра!

Первым прошло «руководство» блока: штубенэлтесте, капо, начальники команд, разумеется, все в превосходном физическом состоянии. Затем наступил черед простых заключенных. Доктор Менгеле разглядывал каждого с головы до пят. То и дело он записывал номер. Мое сознание заполняла одна единственная мысль: не дать записать мой номер, не показывать мою левую руку.

Передо мной оставались только Тиби и Йосси. Они прошли. Я успел заметить, что Менгеле не записал их номера. Кто-то толкнул меня — моя очередь. Я побежал, не оборачиваясь. В голове вертелось: ты слишком тощий, ты слаб, ты годишься только в печь… Бег казался бесконечным. Я думал, что бегу долгие годы… Ты слишком тощий, ты слишком слаб… Наконец, совершенно изнуренный, я добежал. Переведя дух, я спросил Йосси и Тиби: «Меня записали?»

«Нет, — ответил Йосси и добавил, улыбаясь: — В любом случае он и не смог бы записать тебя, ты бежал слишком быстро».

Те, чьи номера были записаны, стояли в стороне покинутые всем миром. Некоторые молча плакали. Эсэсовские офицеры ушли. Появился староста блока, его лицо выражало предельную усталость.

«Все прошло нормально. Не беспокойтесь, никому ничего не грозит. Никому».

Он вновь попытался улыбнуться. Несчастный, истощенный, высохший еврей жадно спрашивал его дрожащим голосом: «Но…, но, блокэлтесте, они же меня записали».

Начальник блока дал волю своему гневу. Что? Кто-то отказывается поверить ему?

«В чем дело? Выходит, я вру? Я же сказал всем и каждому: вам ничего не грозит. Никому! Ты барахтаешься в своем собственном страхе, старые дурак!»

Прозвенел колокол, возвещавший, что селекция по всему лагерю окончена. Во всю прыть я помчался к блоку 36. По дороге я встретил моего отца. Он подошел ко мне: «Ну, ты прошел?» «Да, а ты?» «И я тоже».

Как мы оба вздохнули! Папа принес мне подарок — полпорции хлеба, добытого в обмен на кусок резины, найденный в цеху, из него можно сделать подметку на башмак.

Колокол. Уже пора расставаться, идти спать. Все делалось по звонку. Он отдавал мне приказания, и я автоматически выполнял их. Я ненавидел его. Если бы я мог мечтать о лучшем мире, я вообразил бы вселенную без звонков.


Пролетело несколько дней. Мы больше не думали о селекции. Как обычно, мы ходили на работу, грузили в железнодорожные вагоны тяжелые камни. Единственное, что переменилось — пайки стали еще более скудными.

Как обычно, мы поднялись до рассвета, получили черный кофе и паек хлеба. Как всегда, мы собирались выйти во двор. Вбежал староста блока.

«Минуту внимания. У меня здесь список номеров. Я их сейчас вам зачитаю. Те, чьи номера я назову, сегодня на работу не пойдут, они остаются в лагере».

И тихим голосом он зачитал десять номеров. Мы поняли — это были номера отобранных при селекции. Доктор Менгеле не забыл.

Начальник блока прошел к себе. Десять заключенных окружили его, цепляясь за его одежду.

«Спасите нас! Вы же обещали!.. Мы хотим идти на работу. У нас еще хватит сил работать. Мы хорошие работники. Мы можем… мы будем…»

Он пытался успокоить их, придать им уверенности в себе, объяснить им: ну, оставлены сегодня в лагере, из этого еще ничего не следует, это еще не трагедия.

«В конце концов, я сам остаюсь здесь каждый день», — добавил он.

Это было слабым возражением. Он понимал это и, не говоря больше ни слова, ушел к себе в комнату и заперся.

Он пытался успокоить их, придать им уверенности в себе, объяснить им: ну, оставлены сегодня в лагере, из этого еще ничего не следует, это еще не трагедия.

«В конце концов, я сам остаюсь здесь каждый день», — добавил он.

Это было слабым возражением. Он понимал это и, не говоря больше ни слова, ушел к себе в комнату и заперся.

Прозвонил колокол. «Строиться!»

Теперь вряд ли имело значение то, что работа тяжелая. Главное — держаться как можно дальше от блока, от ворот смерти, от средоточия ада.

Я увидел отца, бегущего ко мне. Я тут же перепугался. «Что случилось?»

Задыхаясь, он едва мог открыть рот. «Мне тоже… мне тоже..! Мне сказали остаться в лагере».

Его номер записали, а он не знал об этом.

«Что же будет?» — спросил я в ужасе.

Но это он пытался успокоить меня. «Это еще не точно. Еще есть надежда уцелеть. Сегодня собираются провести еще одну селекцию… окончательную селекцию…»

Я молчал.

Он чувствовал, что его время истекает, и говорил быстро. Ему о стольком хотелось сказать. Его речь становилась бессвязной, голос дрожал. Он знал, что через несколько минут мне надо идти. А он останется один, такой одинокий.

«Смотри, возьми этот нож, — сказал он мне. — Мне он больше не понадобится, а тебе может пригодиться. И возьми также эту ложку. Давай, быстро! Бери, что я тебе даю!»

Наследство.

«Не говори так, папа». (Я чувствовал, что сейчас разрыдаюсь.) «Не надо так говорить. Оставь себе ножик и ложку. Они нужны тебе не меньше, чем мне. Мы увидимся сегодня вечером после работы».


Он взглянул на меня усталыми глазами, полными ужаса. Он продолжал: «Я прошу тебя… Возьми их. Сделай так, как я прошу, сынок. У нас нет времени… Сделай то, о чем тебя просит твой папа».

Капо заорали, что пора трогаться.

Команда направилась к лагерным воротам. Левой, правой! Я прикусил губу. Отец стоял около блока, прислонившись к стене. Вдруг он побежал, пытаясь догнать нас. Наверное, он забыл что-то мне сказать… Но мы шагали слишком быстро. Левой, правой!

Мы уже были у ворот. Нас пересчитали под грохот военной музыки. Мы вышли наружу.


Целый день я бродил, как лунатик. Тиби и Йосси, то и дело утешали меня ласковым словом. Даже капо пытался подбодрить меня. Он дал мне в тот день работу полегче. Я был тронут. Как хорошо со мной обращались! Как с сиротой! Я подумал: даже теперь отец все еще помогает мне.

Я и сам не знал, хотел ли я, чтобы день прошел побыстрей, или нет. Я боялся, что сегодня ночью останусь один. Хорошо бы умереть здесь!

Наконец, мы пустились в обратный путь. Как я жаждал услышав приказ — бежать!

Военный марш. Ворота. Лагерь.

Я бросился к блоку № 36.

Случаются ли еще чудеса на земле!

Он был жив.

Он уцелел при второй селекции. Ему удалось доказать, что он еще может приносить пользу… Я вернул ему его ножик и ложку.


Акива Драмер, жертва селекции, ушел от нас. Под конец он бродил среди нас с помутившимися глазами, рассказывая всем о своей слабости: «Я больше не могу… Все кончено…» Поднять его дух оказалось невозможно. Он не слушал, что мы ему говорили. Он только мог твердить, что больше не в состоянии бороться, что у него не осталось ни сил, ни веры. Его глаза вдруг становились пустыми и походили на две открытые раны, два провала, полные ужаса.

Он был не единственным, кто потерял свою веру в те дни селекций. Я знал рабби из маленького польского городка, сутулого старика, его губы всегда дрожали. Он постоянно молился, в блоке, во дворе, в строю. Он цитировал на память целые страницы Талмуда, сам с собой спорил, сам задавал вопросы и сам отвечал. А однажды он сказал мне: «Все кончено. Бог покинул нас».

И, словно раскаиваясь в этих словах, таких холодных, таких отрывистых, он добавил своим слабым голосом: «Я знаю, я не имею права так говорить. Я понимаю. Человек слишком мал, слишком слаб и незначителен, чтобы понять таинственные пути Бога. Но что я могу поделать? Я не мудрец, не один из избранных, не святой. Я лишь обычное существо из плоти и крови. У меня еще есть глаза, и я вижу, что здесь творится. Где же божественное Милосердие? Где же Бог? Как я могу верить, как может кто-нибудь верить в этого милосердного Бога?»

Бедняга Акива Драмер: если бы он продолжал верить в Бога, если бы он мог усмотреть в этой Голгофе испытание, посланное Богом, его бы не забрали при селекции. Но как только он почувствовал, что его вера дает трещины, он потерял волю к борьбе и стал погибать.

Когда началась селекция, он уже был заклеймен, он сам подставлял свою шею палачу. Единственно, о чем он нас попросил: «Через три дня меня уже здесь не будет… Прочитайте по мне Кадиш».

Мы обещали ему. Через три дня, когда мы увидим, как дым поднимается из трубы, мы будем думать о нем. Десятеро из нас соберутся вместе и проведут специальную службу. Все его друзья прочитают Кадиш.

Тогда он твердым шагом, не оборачиваясь, пошел к больнице. Там его ждала санитарная машина, чтобы отвезти в Биркенау.

Это были кошмарные дни. Мы получали больше ударов, чем еды, нас изнуряли работой. И через три дня после того, как он ушел, мы забыли прочитать Кадиш.


Настала зима. Дни стали короткими, а ночи просто невыносимыми. В рассветные часы ледяной ветер хлестал нас, как кнут. Нам выдали зимнюю одежду — чуть более плотные полосатые рубахи. Ветераны получили новый повод для насмешек: «Вот теперь вы понюхаете лагерной жизни!»

На работу, мы, как правило, уходили промерзшие. Камни были такие холодные, что, казалось, наши руки прилипну- к ним, если до них дотронутся. Но ко всему привыкаешь.

На рождество и Новый год мы не работали. Нам выдали суп несколько погуще.

К середине января у меня от холода начала пухнуть правая ступня. Я не мог ступить на нее. Пошел к врачу. Врач, знаменитый еврейский доктор, такой же узник, как и мы, высказался категорично: необходима операция! Если промедлить — придется ампутировать пальцы, а то и всю ступню.

Это явилось последней каплей. Но у меня не было выбора. Врач решился на операцию, и вопрос не подлежал обсуждению. Я даже радовался, что это он принял решение.

Меня уложили в постель с белыми простынями. Я позабыл, что люди спят на простынях.

В больнице жилось совсем не плохо. Нам давали хороший хлеб и суп погуще. Нет колокола. Нет переклички, нет работы. Время от времени мне удавалось передавать кусок хлеба отцу.

Рядом со мной лежал еврей из Венгрии, изнуренный дизентерией — кожа да кости, мертвые глаза. До меня доносился только его голос, единственный признак того, что он еще жив. Откуда у него брались силы говорить?

«Погоди радоваться, дружок. Здесь тоже бывают селекции, чаще, чем снаружи. Германии не нужны больные евреи, я Германии не нужен. Когда придет следующий транспорт — у тебя будет новый сосед. Так что послушайся моего совета — выбирайся из больницы до очередной селекции!»

Эти слова, исходившие из-под земли от безликой тени, наполнили меня ужасом. Действительно, больница была очень маленькой, и если в ближайшие несколько дней появятся новые инвалиды — для них понадобится место.

Но, может быть, мой безликий сосед, опасаясь оказаться среди первых жертв, просто желает избавиться от меня, освободить мою койку и тем самым увеличить свои шансы на жизнь? Наверное, он только хочет меня напугать. А если он все-таки говорит правду? Я решил подождать дальнейших событий.


Пришел доктор сообщить мне, что операция назначена назавтра.

«Не бойся, — добавил он. — Все будет в порядке».

В десять утра меня взяли в операционную. «Мой» врач уже был там. Я почувствовал себя уверенней. Мне показалось, что пока он здесь, ничего серьезного со мной не случится. Каждое его слово утешало меня, в каждом его взгляде мне светила надежда.

«Будет немножко больно, — сказал он, — но пройдет. Стисни зубы».

Операция продолжалась час. Меня не усыпляли. Я во все глаза глядел на доктора, потом почувствовал, что теряю сознание…

Когда я очнулся и открыл глаза — вначале я ничего не увидел, кроме сплошной белизны — моих простынь. Потом я различил лицо моего доктора, склонившегося надо мной: «Все прошло хорошо. Ты храбрый мальчик. Теперь ты пробудешь здесь две недели, хорошенько отдохнешь, и все пройдет. Будешь хорошо питаться, приведешь в порядок тело и нервы».

Я мог только следить за движениями его губ. Я едва понимал, что он говорит, но его бормочущий голос успокаивал меня. Внезапно мой лоб покрылся холодным потом Я не чувствовал моей ноги! Неужели ее ампутировали?

«Доктор». — Я запнулся… «Доктор…?»

«В чем дело, сынок?»

У меня не хватало мужества спросить его.

«Доктор, я хочу пить…»

Он принес мне воды. Он улыбнулся. Он собирался идти навещать других пациентов.

Назад Дальше