Воспоминания о Юрии Олеше - Юрий Олеша 8 стр.


Мирский отвечал не задумываясь:

- Подлащик? Лицо, заведовавшее в удельном княжестве пчеловодством.

- Мандевиль Бернар? Английский писатель семнадцатого века, по происхождению француз, писал медицинские труды. Был еще Мандевиль в начале тринадцатого века. Путешественник.

Мы приходили в восторг, но продолжали игру до тех пор, пока наконец Мирский не ошибался, к большому удовольствию Олеши.

Когда Олеша жил в проезде Художественного театра, его соседом был Александр Георгиевич Малышкин, очень хороший писатель и чудесный человек. Они вели длинные беседы. Но со стороны невозможно было понять их разговор. Оба говорили вместе, каждый о своем, и только иногда их реплики, так сказать, скрещивались и монологи наконец обращались в диалог. Юмор Малышкина был своеобразный, скрытый под маской серьезности. Были у него милые чудачества. Он, например, уверял, что пишет роман-трилогию из жизни пожарных.

- Никто не писал о пожарных. Надо же кому-нибудь написать.

О пожарных он романа не написал, но написал два отличных романа "Севастополь" и "Люди из захолустья".

Разговор у них протекал примерно так:

Олеша. Вы где-то написали, что у вас был уездный мозг.

Малышкин. Написал. Между прочим, Одесса была уездным городом.

Олеша. Одессой управлял градоначальник.

Малышкин. Между градоначальником и исправником разница не так уж велика.

Олеша. Так может рассуждать человек с уездным мозгом.

Малышкин. Я кончил университет.

Олеша. Ваш университет - ничто перед моей Ришельевской гимназией. Мир делится на окончивших Ришельевскую гимназию и не окончивших ее.

Малышкин. Я с вами совершенно согласен. (Вздыхая.) Надо писать просто.

Олеша. А почему не сложно? "Нос" у Гоголя - это просто?

Малышкин. А "Шинель"? Мы все вышли из "Шинели".

Олеша. Прошу без цитат. Цитируйте только себя. Кавычки напоминают мне оттопыренные уши тупицы.

И начинался разговор о простоте и сложности - фейерверк афоризмов Олеши и очень вдумчивые и выстраданные размышления вслух Александра Георгиевича. Они прекрасно понимали друг друга, хотя каждый из них по-своему понимал трудное ремесло писателя, и слушать их было интересно.

Критика отмечала, что героя романа Малышкина "Севастополь" Шелехова многое сближает с героем "Зависти" Кавалеровым. Очевидно, и Олешу сближало с Александром Георгиевичем то, что они оба очень тонко чувствовали людей, подобных Кавалерову и Шелехову. Люди этого поколения ушли, молодежь нашего времени часто не понимает их сомнений, метаний, слабостей, но борьба за интеллигенцию, за наиболее жизнеспособную ее часть, была, и книги, где отражена эта борьба, останутся в нашей литературе.

...Перед тем, как писать эти страницы, я снова перечитал то, что оставил нам Юрий Олеша. Речь идет не о "Зависти", "Трех толстяках" и рассказах, а о его мемуарных страницах, критических заметках, очерках, где видишь его живого, с его стремительной манерой разговора, неожиданными метафорами, сравнениями. Как много он знал, как умел из бездны знаний выбирать что-то важное, чего другие не замечали, или в раздражении отбросить все, что ему казалось мелким, неважным...

Я однажды дал ему почитать книгу о Мейерхольде, изданную в Соединенных Штатах под претенциозным названием "Темный гений". Он прочел несколько страниц. По выражению его лица можно было понять отношение к книге.

Олеша хорошо понимал цену комплиментов белой эмиграции. Он не любил старый мир: "Над детством нашим стояли люди-образцы. Инженеры и директоры банков, адвокаты и председатели правлений, домовладельцы и доктора".

Он перечислял особые приметы своего детства: "Японская война, подвиг рядового Рябова, первый кинематограф, двухсотлетие Полтавской победы, еврейские погромы, генерал Каульбарс, убийство королевы Драги..." Но в заметках 1936 года он пишет еще о том дне, когда броненосец "Потемкин" стрелял по Одессе: "Было два выстрела. Я возвращался домой с вишнями, за которыми меня послали. Под грохотом первого выстрела я споткнулся и упал на ступеньках лестницы черного хода. Я помню желтый солнечный свет на широких досках ступенек и прыгающие со ступенек вишни".

Эти заметки назывались "Первое мая" и кончались так:

"Вечером - фейерверк.

Над тем же портом, над тем же городом, бульваром, над теми же красивыми зданиями, над той же Одессой, которая принадлежала авантюристам и продавцам живого товара, рассыпается фейерверк первомайского праздника рабочих, студентов, трудящихся".

Олеша пишет о комсорге, который погиб в борьбе с огнем во время пожара на пароходе "Трансбалт", о комсомольце Петре Рыкине.

Война застала Олешу в Одессе. На его глазах любимый город стал городом-героем. Потом он жил в Ашхабаде. Из Туркменистана он привез новеллу "Туркмен", прекрасную по мысли и полную любви к народу, который тепло принял его в трудные годы.

В Москве он остался без крова. В это трудное время Эммануил Казакевич поселил Юрия Карловича у себя. Это было благородное, истинное товарищество.

Теперь их обоих нет среди нас.

Нельзя винить в неустроенной жизни Олеши только его товарищей. Он умудрялся сам осложнять свою жизнь. Приехав из Ашхабада, он пропадал по целым дням и только ночью появлялся у меня, располагался на диване и засыпал. Мои домашние с ужасом заметили, что он спит одетым, не снимая пальто, надвинув на глаза шапку. После большой баталии он наконец укладывался в постель и спал, как все люди. Он был тих, обходителен, говорил шепотом, потому что в комнате рядом спали две девочки-школьницы, с ними он был очень ласков.

Олеша отлично понимал детей и знал их. И они его любили, иначе он не мог бы написать прелестную книгу "Три толстяка", которая жива, будет жить, превращенная им в пьесу, превращенная другими в балет, оперу и в конце концов когда-нибудь в фильм. Он работал над сценарием и стихотворным текстом для мультфильмов не потому, что надо было жить, а потому, что ему нравилось это простое и милое искусство - радость детей и взрослых.

Юрий Карлович любил животных, дружил с сиамским котом по кличке Мисюсь. Кличка эта, собственно, полагалась не коту, а кошке, но в Мисюси сначала не обнаружили кота, а потом он уже отзывался на кличку Мисюсь. Когда, приоткрыв лапкой дверь, кот просовывал свою наполовину черную мордочку, Олеша говорил:

- Вошел неизвестный в маске.

Мисюсь был угрюмый, недоверчивый старый кот, он не шел к людям, он усаживался против Олеши и смотрел на него голубыми, "цвета океана", глазами.

В заметке "Метафоры" Олеша писал: "Животные, как ничто другое, дают повод для метафор. О, я берусь из любой пасти, самой маленькой, вытащить целую ленту сравнений!" Олеша нарисовал, как тигр в клетке смотрит поверх людей, куда-то вдаль, избегая смотреть людям в глаза. И Олеша показывал, как смотрит вдаль тигр.

Юрий был, что называется, "профессиональный собеседник". Он ловил мысль на лету и отвечал мгновенно. Разговаривал он с самыми разными людьми. Я спрашивал его, о чем он мог говорить с теми, кого встречал на Пятницкой. Он отвечал:

- Очень интересно.

И среди тех, кто пришел проститься с ним, были и эти неизвестные нам люди, был сапожник из ларька в Климентовском переулке, девушки-официантки из кафе, - они прощались с ним со слезами на глазах.

Смерть уже однажды подкрадывалась к нему. Его увезли в больницу на операцию. Операция была труднейшая. Олешу спасли. Хирург, делавший операцию, писал стихи. Он навещал Юрия в комнате, которую тот снимал где-то на Сретенке.

Трое - Казакевич, профессор Минор и я - пришли тогда в больницу. Казакевича и меня не пустили, а профессор Минор в белом халате прошел к нему. У Минора белоснежная окладистая борода. Олеша потом рассказывал:

- Я решил, что уже умер и в раю и на меня глядит бог Саваоф.

Он называл смерть "курносая".

В тот раз "курносая" отступила. Но она взяла реванш. Странно - у Олеши было что-то вроде предчувствия. Он начал часто смотреть на себя в зеркало. Входил в комнату, не говоря ни слова, брал у меня со стола зеркало и долго смотрел. Мне кажется, что раньше он этого не делал. Меня это забавляло.

- Ну что вы там видите интересного? Небритый пожилой мужчина.

- Не скажите. - И он ставил зеркало на место.

За несколько дней до болезни он сказал мне как-то глухо:

- В меня что-то вошло. А в другой раз:

- Со мной что-то происходит.

Мы не обратили внимания на эти "что-то", он ведь любил недоговаривать.

Но болезнь набирала силу. И вдруг звонок:

- Серьезно болен Олеша. Посещать больного врачи не разрешали.

Через два дня поздно вечером лифтерша сказала мне, горестно вздохнув:

- Юрий Карлыч-то... сегодня.

Я понял не сразу. Не стало безмерно талантливого художника, умницы, товарища, с которым связано почти сорок лет безоблачной дружбы. И что осталось у меня, кроме книг? Веселое, ласковое его письмо в Париж и открытка - некоторое оправдание для себя. В ней было написано:

"Лева! Мне было приятно прочесть упоминание о себе в вашей статье в "Лит. газ.". Спасибо!

Для меня это очень важно! Жму Вашу руку.

Ю. О. 30 июня 1959 года"

Мы жили в одном доме, в разных подъездах. Он мог бы сказать мне это при встрече. Но написать было легче. И он послал открытку по почте из одной квартиры в другую.

Ему было важно даже "упоминание". А между тем уже три года прошло с тех пор, как было издано последнее прижизненное "Избранное". Я действительно лишь "упомянул" о нем, а мог бы написать много.

Передо мной лежит последняя его статья "Читая Хемингуэя", опубликованная посмертно.

Он читал роман "Иметь и не иметь" как художник, замечая тонкие подробности в описании движения никем не управляемой моторной лодки четверо пассажиров ее убиты, а капитан тяжело ранен и умирает. "Когда сквозь пробоины, образовавшиеся в результате стрельбы, попадала капля крови, рыбы тотчас бросались к ней и проглатывали ее, причем некоторые, будучи менее проворными, в момент падения капли оказывались по другую сторону лодки и не успевали полакомиться..."

Это только художественная деталь, но вот размышления автора статьи, который живет, чувствуя и понимая действительность, сегодняшний день:

"Представим себе судно мертвецов. Читающий эти строки, но не знающий романа отнесет подобный эпизод к прошлому, к романтическим же костюмам, нет, трупы и умирающий одеты в пиджаки, плащи, волосы их расчесаны на пробор и блестят, возле них валяются револьверы, а судно не что иное, как моторная лодка... Тем большей жутью веет от такой картины, что она современна и возникла в общем из процветающего в Америке чудовищного явления - гангстеризма".

О тех, которые "имеют", о владельцах роскошных яхт, Олеша пишет:

"Показная культурность, признание одной лишь силы денег, разнузданная чувственность, холод сердца - вот какими чертами определяет Хемингуэй тех, кому в мире, где "не имеют", удалось "иметь".

Не смакование художественных деталей, но обличительную силу творения американского писателя ставит на первое место Олеша.

Рядом с Хемингуэем в той же статье он называет имена Ремарка, Сарояна, Фолкнера и "замечательного польского писателя Ярослава Ивашкевича". Он пишет о том, что на дне творчества Эрнеста Хемингуэя виден свет Толстого "Казаков", "Севастопольских рассказов", "Войны и мира", "Фальшивого купона". "Этот свет есть любовь Хемингуэя к Толстому". И - любовь Олеши к Толстому, сказал бы я.

Несколько раз он читал вслух не завершенные Толстым страницы о старце Федоре Кузьмиче и восхищался тем, как чувственно видел Толстой людей, внешность, характеры.

Одного добивался Олеша всю жизнь - совершенства. Это была мания совершенства. Он добивался этого даже в небольших статьях, а больше всего в том, что осталось незавершенным. Ко всему, что он писал, он относился взыскательно. Для Театра Вахтангова он сделал инсценировку "Идиота" Достоевского. Он так и говорил: "сделал". Но в его записях видно, сколько мучительных мыслей - и каких - пробудила в нем эта работа, как он пытался спорить с Достоевским, спорил, приводил свои доводы и в конце концов признавался: "Впрочем, великий художник всегда прав".

Только он один мог превратить авторское отступление в диалог, сделать так, чтобы зритель не почувствовал чужеродный язык инсценировщика. А когда он сам решил, что ему не удалась инсценировка раннего рассказа Чехова "Цветы запоздалые", он отказался от уже написанной пьесы и решительно сказал: "Не вышло".

Когда Олеша был в первый раз приговорен к смерти врачами и выздоровел, он как-то шутя цитировал, что бы написали о нем и как редактор будет сокращать некролог:

- "Высокоталантливый"... Ну, это слишком. "Талантливый"... Или лучше "даровитый". Да, оставим "даровитый"... А впрочем?...

Так он фантазировал, не сознавая, что это не отмена приговора, а отсрочка... Шутил? Нет, не шутил.

...Прошлой осенью я был в Ленинграде, жил в "Астории". Как-то мы прожили вдвоем с Олешей несколько дней в одном номере на втором этаже этой гостиницы. Я делал вид, что сплю, а он открывал ящик - там лежали разбросанные, начатые и недописанные листы, - что-то писал, несколько строк ("Ни дня без строчки"). Потом, с шумом захлопнув ящик, смотрел в мою сторону и спрашивал:

- Ну? Что будет?

Умер он, как умирают настоящие литераторы, с оттиском своей последней статьи в руках, с горькой шуткой на устах, умер, не сделав всего, что мог сделать. Но о нем будут думать, писать...

Я бы многое отдал, чтобы услышать его звонок - особенный, знакомый, открыть дверь, увидеть его на пороге и услышать:

- Ну? Что будет?.. Ничего этого больше не будет. И это больно и грустно.

1969

Михаил Зорин

"...Помню, в Голицыне, написав фразу, я вскакиваю, выбегаю на эту дачную, пыльную, зеленую, с гусями и козами дорогу. Какая мука! Боже мой, какая мука! Доходило до того, что я писал в день не больше одной фразы. Одна фраза, которая преследовала меня именно тем, что она - только одна, что она короткая, что она родилась не в творческих, а в физических муках".

Это из книги Юрия Олеши "Ни дня без строчки". Книга вышла в 1965 году. А мне кажется, что мысли писателя о фразах, рождаемых в физических муках, я услышал от Юрия Карловича Олеши более тридцати лет назад.

...- Сейчас нас будут фотографировать. - Юрий Карлович Олеша поправляет красивый цветной галстук и садится рядом с критиком Алексеем Селивановским и украинским писателем Иваном Кириленко. - Мальчики, обращается он к нам, - не стесняйтесь, становитесь рядом с классиками.

О ком это говорит Юрий Карлович? О себе? Об Иване Касаткине или Кирилле Левине? Все смеются. Оказывается, в зале два бюста - Пушкина и Шевченко, - а на стенах фотографии Гоголя, Лермонтова, Коцюбинского.

- Товарищи, спокойно, сейчас буду снимать, - нервничает фотограф. Что за публика!

Пока фотограф "наводил" и успокаивал "публику", Юрий Олеша рассказывал о новых остротах артиста Смирнова-Сокольского. Во время спасения челюскинцев встречаются два чиновника. Один говорит другому: "Слышали, Шмидта сняли со льдины?" Второй удивленно спрашивает: "Что вы говорите? А кого назначили?"

Снова хохот.

- Опять композиция пошатывается. - Взгляд фотографа полон упрека. Товарищи, будьте серьезны...

Каждый хочет стать ближе к Олеше. Но "первые" места уже заняты, и мы образуем полукруг.

- Во, теперь подкова, - доволен фотограф.

- Чудесное сравнение! - Юрий Карлович поворачивается и оглядывает стоящих за спиной. - Образное мышление!

Олеша знает многих. Он дружелюбен и ласков, ему нравятся эти юноши, и он откровенно, в доброй, шутливой форме, высказывает свое чувство.

- Таланты, - он показывает красивым жестом на молодых, стоящих за его спиной, - и поклонники, - на тех, кто стоит на коленях, лежит у ног, стараясь попасть в объектив фотоаппарата.

В большой кепке, в очках Михаил Матусовский, коренастый, черноволосый Микола Упеник, серьезный и хмурый Лев Галкин - они из Луганска, харьковчане Микола Нагнибеда и Зельман Кац, чуть далее тогда уже известный писатель Иван Жига, корреспондент "Правды". Он рассказывал на семинаре, как Горький правил его рукописи.

- Иван Федорович, вот место, - зовет Жигу поэт Сергей Обрадович.

- Приглашайте Смелякова, я уже уютно устроился среди юных, а он пусть сидит рядом со старичками.

Ярослав Смеляков отмахивается, отходит к окну и закуривает.

"Старички" - это Николай Москвин, Яков Шведов, Сергей Обрадович, Кирилл Левин, Иван Касаткин, Иван Кириленко, Юрий Олеша, Алексей Селивановский. Они - сидят. Сбоку - греческий поэт Георг Еостопров в короткой кожаной куртке. В кармане торчат листы рукописи.

- Готово, - торжественно объявляет фотограф. ...И вот лежит передо мной фотография, сделанная осенью 1933 года в областном центре Донбасса, в библиотечном зале Дворца культуры имени Ленина.

Мне повезло. Я занимался в группе, которой руководил Юрий Карлович. Он забрал рукописи с собой в гостиницу "на ночь" и обещал к утру прочитать.

- Выдаю сохранную грамоту. - Вырывает лист из блокнота и пишет:

"Сим я, Юрий Карлович Олеша, уроженец Елисаветграда, проживающий постоянно в Москве, без определенной службы, никогда не бывший под судом, относящийся к цеху пера, подтверждаю, что мною взяты рукописи гениальных и талантливых участников семинара начинающих авторов. Рукописи находятся в моем номере гостиницы "Металлургия". Рукописи с благодарностью будут возвращены авторам".

Записку после публичного оглашения забрала сотрудница библиотеки. Она долго хранилась там. В последний раз мне показали ее накануне войны.

Занятия семинара начинаются утром. Юрий Карлович сидит за столом, ладонь на рукописях. Он закуривает, весело, очень пристально вглядывается в лица участников семинара. Он называет фамилии. Каждый слегка приподнимается с места.

- Прежде всего поговорим: почему вы решили писать? Обсуждать ваши произведения будем позднее. В самом деле, что заставляет человека взяться за перо? Как вы обнаружили в себе желание писать? Как оно возникло?

Назад Дальше