— Как так?
— Лично не участвовать. Представьте себе, мы сегодня так хорошо посидели с моими заказчиками, с ними мне и дальше придется работать: завод в городе — это сила. А если я завтра приду и скажу им, что я отказываюсь, потому что ко мне пришла одна девушка из будущего…
— Этого вы никогда не скажете. Вам не поверят и правильно сделают. Вы объясните, что как городской архитектор…
— Погоди, Танюш, пойми — если все равно эта проклятая сапожная мастерская сохранится, то, значит, мне можно ничего им не говорить?
— Ах вот вы о чем! — Таня так громко это сказала, что Мирону Ивановичу захотелось зажать ладонью ее пухлые губы. — Значит, я в принципе за, но сам ради этого пальцем не пошевельну.
— Ну зачем так грубо! Ты здесь чужой человек — пришла-ушла, а мне жить. Они же мне не простят, я лишусь их доверия.
— А ведь нет доверия.
— Есть. Есть добрые человеческие отношения. Я буду совершенно откровенен — мы сдаем заводской дом. Улучшенной планировки. В нем они дают мне двухкомнатную квартиру. Это не аргумент для такого светлого будущего — там у вас проблем, может, и нет — сколько у тебя комнат?
— Не скажу. Я тебе больше ничего не скажу,
— Но ведь часовня все равно будет стоять! Значит, кто-то другой примет меры. Кто-то более высокостоящий.
— Архитектор, — и тут Мирон увидел, как глаза Тани зажигаются голубоватым, ослепительным прожигающим светом, — ты ничего не понял. Часовня будет спасена, именно потому что ты ее спасешь.
— Нет. — Мирон покачал головой. — Не я.
— И если ты не спасешь ее добром, мы перейдем к действиям.
— К каким же, простите, вы приступите действиям в чужом веке? Вы здесь, мадам, простите, не прописаны.
— Слушайте. Я сейчас ухожу. И больше тратить времени на вас не буду. Я все объяснила. Я сказала, что мы идем в прошлое, чтобы спасти свое настоящее — и ваше будущее. Мы знаем, кто конкретно виновен в том или ином проступке против земли, воздуха планеты, людей. Мы идем к этим людям. Мы говорим с ними добром. Но бывают случаи, когда нам попадается темный эгоист, себялюбец, преступник.
— Таня!
— И тогда мы принимаем другие меры. Неужели ты полагаешь, что ради будущего всей Земли мы пощадим нескольких подонков?
— Я тебе не давал повода!
— Я виновата. Я подумала — ах, какой милый человек! Он все поймет.
— Я все понимаю — ты не хочешь понять меня!
— Ты завтра же скажешь, что часовня остается. Даже если рискуешь потерять новую квартиру и собутыльников.
— А если нет, убьете?
Мирон Иванович сказал это роковое слово будто в шутку, но глаза Татьяны были колючими как обломки льдинок.
— Да, — сказала она.
— Мы для вас… так… Ничто?
— Я пошутила. Но подумай о судьбе Степанцева.
— Кого?
— Заведующего свинофермой.
Таня быстро поднялась, словно взлетела над скамейкой.
И побежала прочь.
Мирон Иванович ринулся было за ней, но понял, что бессмысленно бегать. Ему было обидно. Он не хотел ничего дурного — хотел только, чтобы его поняли, — каждый человек хочет, чтобы его понимали.
Вдали за кустами светлячком мелькнул голубой огонь.
Мирон Иванович поднялся к себе в малогабаритную однокомнатную квартиру — иной не будет, — лег спать и сразу заснул, хотя полагал, что будет всю ночь думать.
Ему казалось, что он только прилег, как раздался телефонный звонок. Он гремел, как колокол, — заставил вскочить, кинуться к телефону, еще не вспомнив о вчерашнем.
— Что? Кто?
— Спишь? Прости, старичок. — Это был голос заместителя директора завода. — Я думал, ты уже во дворе стоишь с рюкзачком.
— Здравствуйте. А сколько времени?
— Скоро семь.
— Я сейчас. Сейчас выйду.
— Не спеши, отдыхай. Отменяется путешествие. И шашлыки тоже.
— А что?
— Через час дамбу прорвет.
— Какую дамбу? — Мирон Иванович уже проснулся, но никак не мог вспомнить никакой дамбы в Великом Гусляре.
— Не знаешь ты еще нашей специфики, Мироша, — сказал заместитель и вздохнул. — Дамба у Степанцева на свиноферме, где пруд с отходами. Все никак не наладит вывоз на поля — вот этот пруд каждый год переполняется и — уух! — прорывает! Черт знает что — надо же, чтобы сегодня!
— Куда прорывает?
— В реку — куда же. Каждый год. Так что до завтрашнего дня к реке не подходи. А какая рыба сбежит от этого навоза, ей надо недели две, чтобы вернуться. Усек? Вся рыбалка прикрывается. И к реке не подходи!
— Надо же принять меры.
— Какие?
— Всех мобилизовать — молодежь, школьников, чтобы дамбу укрепить.
— Во-первых, там вонь — с мобилизацией не выйдет. Во-вторых, зачем ее укреплять? Ее укрепишь — через две недели все равно прорвет — еще хуже. Нет — стихийное бедствие должно быть ограничено. Ты спи, отдыхай, только к реке сегодня не ходи.
Заместитель хихикнул, но как-то невесело, и повесил трубку. Мирон Иванович отдыхать не стал. Он уже окончательно проснулся и все вспомнил. И вчерашнюю Таню, и сомнительную — теперь ярким утром она казалась сомнительной — историю с фотографиями. Почему он поверил ей? Это же чепуха. Может, потому, что светилось платье?
Ему захотелось выйти к реке. Пока еще можно.
Он оделся и пошел. У скамейки остановился — как будто там мог остаться след Тани. Никакого следа не было. Потом он пошел вниз к реке. Сапожная мастерская еще была закрыта, но за забором на стройке шумела машина — стройку гнали в две смены. Он поглядел на сапожную мастерскую, но угадать в ней той часовни с фотографии не смог. И это еще более укрепило его в мысли о том, что он оказался объектом злого розыгрыша, и стало стыдно, что он унижался перед этой студенткой.
Он остановился на высоком берегу реки. Далеко справа была видна баржа-ресторан. Если прорвет, подумал он, то на баржу тоже не поедешь. И он начал раздражаться против этого заведующего — как его фамилия — Степанцев? А что говорила Таня — подумай о судьбе Степанцева. Она знала о нем. Значит, она имела в виду прорыв дамбы. И штраф, который тот Степанцев заплатит рыбоохране. И Мирон Иванович снисходительно улыбнулся, потому что Степанцев каждый год платит эти штрафы — привык. Наверное, субъективно, подумал Миром Иванович, Степанцеву как рыбаку горько сознавать, сколько рыбы гибнет, — но что поделаешь? Через час прорвет? Час уже прошел. Может, пойти поглядеть на дамбу, что-то придумать — он же главный архитектор города. Но тут Мирон Иванович подумал об отвратительном запахе, который исходит от того пруда. Нет, туда он не пойдет.
Река текла чистая, только ближе к берегу тянулась, как всегда, полоса рыжей воды — от кожевенного завода. Мы можем быть жестокими, говорила Татьяна, или ему померещилось? Интересно, эту дамбу прорывает сразу, с шумом, или она просто расползается?
Стоять на берегу и ждать стихийного бедствия надоело.
Мирон Иванович пошел домой — все равно день получался какой-то неустроенный. Куда же девалась эта Таня? Кого-нибудь еще пугает? Нет, голубушка из так называемого будущего, нас не запугаешь! Вам нужны великие потрясения — нам нужна Великая Россия!
Ему понравилась последняя фраза. Как будто сам ее сочинил. Но, будучи честным человеком. Мирон понимал, что фразу сочинили раньше — кто-то из классиков. Может быть, сам Маркс.
Дома он позавтракал — холостяцкая яичница да простокваша из скисшего молока. Скромно жил Мирон Иванович, да и не бегал за богатством.
Тут снова зазвонил телефон. Снова на проводе был заместитель директора завода.
— Ты не спишь, Мирон? — спросил он.
— Нет, не сплю.
— А тут такое дело…
Голос заместителя Мирону не понравился. Беспокойный был голос.
— Говорите, — потребовал Мирон.
И уже заранее знал — что-то связанное с этой Татьяной, принесла ее нелегкая в наше время. Хотя, вернее всего, она и не из будущего, а из-за самого элементарного кордона. Враг.
— Прорвало дамбу. Слышишь?
— Так вы же предупреждали.
— Предупреждал, но не в той форме.
— Говорите же!
— Понимаешь, не в ту сторону прорвало. Должно было в речку прорвать, как всегда, а прорвало наверх, к лесу, такого и быть не может.
— Ну и слава Богу, — сказал с чувством Мирон, — значит, едем?
— Куда?
— На рыбалку.
— Чудак-человек. Дослушай сначала, а потом говори. В том направлении дом Степанцева стоит. У самого леса, со стороны господствующего ветра, чтобы амбрэ не достигало…
— И пострадал?
— Степанцев?
— Дом пострадал?
— Дом затопило, говорю! До второго этажа. И ковры, и мебель, и картину в раме. Степанцев как увидел, что на него девятый вал от фермы идет, успел пожарную команду вызвать, но те остановились, не доехали, издали смотрели.
— А Степанцев?
— Степанцев? Что Степанцев… тело достали, тело вынесло на лужайку. Но откачать не смогли. В противогазах откачивали, а не смогли.
— И пострадал?
— Степанцев?
— Дом пострадал?
— Дом затопило, говорю! До второго этажа. И ковры, и мебель, и картину в раме. Степанцев как увидел, что на него девятый вал от фермы идет, успел пожарную команду вызвать, но те остановились, не доехали, издали смотрели.
— А Степанцев?
— Степанцев? Что Степанцев… тело достали, тело вынесло на лужайку. Но откачать не смогли. В противогазах откачивали, а не смогли.
— Что? Утонул?
— Царство ему небесное… Несчастный случай. Во цвете лет… Ты чего замолчал?
— Так… думаю.
— Чего думать? Мы его не возвратим. Хороший хозяйственник был, смелый. И человек хороший. Бутылку из горла за минуту выпивал. По часам.
— А там никого не заметили посторонних?
— Думаешь, акция?
— Не знаю…
— Погоди, не вешай трубку. Я тебе что звоню: ты насчет сапожной мастерской придумал аргументы? Ты не тяни, думай. В понедельник общественность ломать будем. Какой-то мерзавец Елену Сергеевну из отпуска вызвал. Телеграммой. Она завтра приезжает. Молнию нам отбила: «Иду на вы!» Эх, не люблю я некоторых… Бой будет, как под Полтавой. Чтобы порох был сухим, понял?
Мирон молчал… Полминуты молчал и его собеседник, слушал его частое дыхание, ждал.
— Я вот думал, — сказал Мирон Иванович наконец. — Все-таки постройка четырнадцатого века, культурное наследие… не исключено, что под полом есть мозаика.
— Мироша, ты себе цену не набивай, — сухо ответил заместитель директора. — Ты и вчера знал, какая ценность. В случае надобности мы тебя прикроем, в другой район переведем, А в случае ненадобности — берегись!
— Вот и Степанцев берегся.
— Степанцев утонул, как крейсер «Варяг». В бою. За что ему слава.
— Крейсер «Варяг» в воде утонул.
— Думай до понедельника, — сказал спокойно заместитель директора. — И учти, мы всегда побеждаем.
Мирон попрощался, повесил трубку, медленно подошел к окну. День был светлый, ветреный, солнечный. Сквозь листву был виден угол крыши сапожной мастерской. Заныл зуб. А вчера еще было все так просто…
Кир БУЛЫЧЕВ ТИТАНИЧЕСКОЕ ПОРАЖЕНИЕ
Удалов вошел в кабинет к Николаю Белосельскому. Вернее, ворвался, потому что был вне себя.
— Коля! — воскликнул он с порога. — Я больше не могу.
Предгор Белосельский отложил карандаш, которым делал пометки на бумагах, пришедших с утренней почтой, ласково улыбнулся и спросил:
— Что случилось, Корнелий?
Когда-то предгор учился с Удаловым а одном классе, и их дружеские отношения, сохранившиеся в зрелые годы, не мешали взаимному уважению и не нарушали их принципиальности.
— Я получил сегодня утром восемь новых форм отчетности, четыре срочные анкеты по шестьсот пунктов в каждой, не считая сорока трех прочих документов и инструкций.
С этими словами Удалов поставил на стол предгора объемистый портфель, щелкнул замками, наклонил его, и гора бумаг вывалилась на стол.
— Ну чем я могу тебе помочь, — вздохнул Белосельский, который сразу все понял. — Я сам завален бумагами — работать некогда.
— Так мы перестраиваемся или не перестраиваемся? — спросил Удалов. — Неужели ты не понимаешь, Коля, что бюрократы нас скоро погребут под бумагами? Бумаги нужны им для того, чтобы оправдать свое бессмысленное существование. А мы терпим.
— Мы боремся, — сказал Белосельский. — Три дня назад мы уговорили горагропром сократить на шесть процентов квартальную отчетность. После долгого боя они согласились.
— Ну и что?
— А то, что оставшиеся девяносто четыре процента они увеличили втрое в объеме.
— Надо разогнать, — сказал Удалов.
— Мы не можем разогнать, — сказал Белосельский. — Все наши организации подчиняются вышестоящим организациям, а все вышестоящие организации подчиняются очень высоко стоящим организациям, и так до министерств…
— Тогда подаю заявление о пенсии, — сказал Удалов. — Я уже три дня не был на стройплощадке. У меня рука сохнет.
— Так не пойдет, — сказал Белосельский. — Своим капитулянтским шагом ты лишаешь меня союзников. Мы должны думать, а не плакать.
— Тогда думай! — закричал Удалов. — Тебя же для этого сделали городским начальником.
— Если бы я знал! — с тоской произнес Белосельский и, подойдя к окну, вжался горячим лбом в стекло. Ему хотелось плакать.
— Простите, друзья, — раздался голос от двери. Там стоял незаметно вошедший в кабинет профессор Лев Христофорович Минц, местный гуслярский гений, и сосед Удалова.
— Заходите, Лев Христофорович, — откликнулся Белосельский. — Беда у нас общая, хоть от вас и далекая.
— Я все слышал, — сказал Минц. — Но не понимаю, почему такая безысходность?
— Бюрократия непобедима, — ответил Белосельский.
— Вы неправы, — сказал Минц. — К этой проблеме надо подойти научно, чего вы не сделали.
— Но как?
— Отыскать причинно-следственные связи, — пояснил профессор. — К примеру, если я собираюсь морить тараканов, я первым делом выявляю круг их интересов, повадки, намерения. И после этого бью их по самому больному месту.
— Так то же тараканы! — сказал Удалов.
— А тараканы, должен вам сказать, Корнелий Иванович, не менее живучи, чем бюрократы.
— Что же вы предлагаете? — спросил Белосельский.
— Я предлагаю задуматься. В чем сила бюрократа?… Ну? Ну?
Друзья задумались.
— В связях, — сказал наконец Белосельский.
— В нежелании заниматься делом, — сказал Удалов.
— Все это правильно, но не это главное. Объективная сила бюрократии заключается в том, что она владеет бумагой. А бумага, в свою очередь, имеет в нашем обществе магическую силу. Особенно если она снабжена подписью и печатью. При взгляде на такую бумагу самые смелые люди теряют присутствие духа, цветы засыхают, заводы останавливаются, поезда сталкиваются с самолетами, писатели вместо хороших книг пишут нужные книги, художники изображают на холстах сцены коллективного восторга, миллионы людей покорно снимаются с насиженных мест и отправляются в теплушках, куда велит бумага…
— Понял, — перебил профессора Удалов. — Нужно запретить учить будущих бюрократов читать и писать. Оставим их неграмотными!
— Они уже грамотные, — сказал Белосельский.
А Минц добавил:
— К тому же бюрократами не рождаются. Ими становятся. И опять же по велению бумаги. Потому я предлагаю лишить нашу бюрократию бумаги!
— Как так лишить? — удивился Белосельский.
— Физически. Не давать им больше бумаги. А не будет бумаги, им не на чем будет писать инструкции и запреты, а вам не на чем будет составлять для них отчетность.
— Но как?
— Вы не можете закрыть все учреждения, вы не можете выгнать бюрократов на улицу. Но в вашей власти отказать им в бумаге. Вся власть Советам!
Слова мудрого Льва Христофоровича запали Белосельскому в душу. Не сразу, а собрав вокруг себя сторонников, обдумав процедуру, он издал указ, радостно встреченный всем населением:
«Отныне и навсегда ни одно учреждение города Великий Гусляр не имеет права держать в своих стенах никакой бумаги, кроме туалетной и предназначенной для написания заявления об уходе (по листку на каждого чиновника)».
Мы не будем описывать здесь, как сложно было перекрыть доступ бумаге в учреждения и конторы, как хитрили и изворачивались руководители этих контор, как пришлось ставить добровольцев на городских заставах, чтобы пресечь контрабанду бумаги из области и даже из Москвы. Но если народ решил, то народ справится!
Бумажный поток был перекрыт. Город вздохнул свободно. Бравые патрули перехватывали врывающийся в город поток бумаг и тут же сдавали в макулатуру. Уже через две недели на эту макулатуру каждый житель города получил по книге Дюма и собранию сочинений писателя Пикуля.
С каким наслаждением шел утром на работу Корнелий Удалов, а также все его сограждане! Они были уверены, что никто не будет отвлекать их от созидательного труда. И производительность этого труда резко возросла.
Учреждения затаились. В их недрах шли бесконечные совещания, но так как протоколы приходилось вести на туалетной бумаге, они оказывались недолговечными и наутро приходилось совещание повторять, так как совещание, не оформленное протоколом, считается недействительным.
Удалов с Белосельским со дня на день ждали светлого момента, когда откроются двери Горснаба, Горстата, Горотчета, Горпромпроса, Горплана и других контор, и оттуда выйдут сотрудники и сотрудницы, чтобы сдаться на милость победителей и перейти к станкам, больничным койкам, классным доскам и прочим местам, где так не хватает людей. Но двери не открывались.
Прошла неделя. И вдруг Удалов, проходя по Пушкинской, увидел скромное объявление. Оно звучало так: