Грех и другие рассказы - Захар Прилепин 10 стр.


Так я, крича на каждом этаже и срывая глотку, добежал до девятого, сел там на лестницу и заплакал, только без слез: сухо подвывая своей тоске. Лифт уехал вниз.

Спустился я минут через семь, с сигаретой в зубах. Сестра укладывала ребенка в коляску.

— Ты куда делся-то? — спросила.

Я ничего не ответил. Еще раз нажал на кнопку лифта.

Мы вывезли коляску на улицу и пошли.

Разглядывая малыша, я заметил что-то на его красной, веселой шапке.

Наклонился и увидел, что это прилип смачный, жуткий, розовый плевок, расползшийся на подушечке.

Этот человек не поленился остановить лифт на втором этаже и плюнуть в коляску.

Я вытер рукой.

Допив бутылку водки, мы занялись привычным делом: стали собирать мелочь и мятые, малого достоинства купюры в своих карманах. Выкладывали все на ступени.

Это было одно из наших личных, почти ежедневно повторяющихся чудес — отчего-то мы, казавшиеся сами себе совершенно безденежными, каждый раз, выпотрошив себя до копейки, набирали ровно на бутылку. И даже еще рублей несколько оставалось на самые дешевые сухарики.

У нас была своя норма, и, как правило, не выполнив ее, мы не расставались. Норма составляла три бутылки на человека. Втроем мы должны были выпить к полночи или чуть позже девять бутылок. И только потом начинали разбредаться по домам, не имея уже слов для прощания и сил на дружеские объятия.

Сегодня мы — все еще достаточно трезвые и куда более веселые, чем час назад, — выпили... мы собрались с силами и пересчитали... да, выпили только шесть бутылок.

Две — пока рыли могилу. Три на поминках. И еще одну в подъезде.

Вот набрали на седьмую и пошли искать ее.

Обнаружили магазин и приобрели там все, что желалось. Водка исчезла в безразмерной Вовиной куртке, сухарики я положил себе в карман, перебирая пальцами их шероховатость.

— Я не хочу больше пить на улице, — сурово закапризничал я.

— А кто хочет? — ответил Вова. — Что ты можешь предложить?

Предложить мне было нечего, и мы какое-то время шли молча, постепенно теряя тепло, накопившееся в подъезде, где хотя бы не было ветра.

— Слушайте, у меня где-то здесь одноклассница жила, — вдруг оживился Вова.

— Ты когда в школе-то учился, чудило? — спросил я.

Вова ничего не сказал в ответ, разглядывая дома. Они стояли в леденеющей полутьме, повернувшись друг к другу серыми боками, совершенно одинаковые.

Несмотря на холод, выпитая в подъезде водка медленно настигала: но опьянение не приносило уже радости, его приходилось, как лишнюю ношу, носить на себе, вместе с ознобом и сумраком.

Даже не верилось, что еще может быть хорошо; что существуют тепло и свет; тоскливо желалось прилечь куда-нибудь. Только домой не хотелось, там на тебя будут смотреть страдающие глаза.

Вова водил нас по дворам, ссутулившихся, молчаливых, упрятавших головы в куртки; черные шапочки наши были натянуты на самые носы.

Самому Вове все было нипочем, он по-прежнему носил свою красную рожу высоко и весело.

— Всё! — воскликнул он. — Здесь!

И угадал. Нам открыла дверь маленькая, черненькая, но взрослая уже девушка и, чего мы совсем не ожидали, приветливо нам улыбнулась.

Вова ее как-то назвал, но я не зафиксировал, как именно, просто ввалился в квартиру и сразу заметил, что там вкусно пахло.

На самом деле ничего особенного — просто парил горячий борщ на кухне. С мороза кастрюля красного борща вполне обоснованно кажется ароматным волшебством, а то и божеством. Что-то есть в ней языческое...

Мы разделись, с трудом двигая деревянными руками, стянули ледяную обувь и прошли в большую комнату, где сидел какой-то парень. Увидев нас, он сразу засобирался, и никто его не попросил остаться.

Вову, похоже, ничего не смущало. Ему было все равно, что мы пришли незвано, расселись как дома и ничего с собой не принесли.

«Как же не принесли, — так рассуждал бы, если б умел, Вова, — а вот водка у нас».

Он сходил за бутылкой, до сей поры спрятанной в куртке (не извлекал, пока этот неведомый нам парень не ушел прочь), и показал водку своей однокласснице.

— Выпьешь с нами? — предложил Вова, улыбаясь наглой мордой.

— Я с вами с удовольствием посижу, — ответила она с необыкновенной добротой, и мне захотелось немедленно сделать для нее что-нибудь полезное, так чтобы она запомнила это на всю жизнь.

— Борщ будете есть? — спросила она, переводя взгляд с Вовы на меня, но, так как я ничего не смог ответить, пришлось возвратиться взором к Володе.

— Обязательно! — ответил он уверенно.

Девушка вышла, и послышалось звяканье расставляемых на столе тарелок.

— Ты что какой похнюпый? — спросил меня Вова.

— Какой?

— Похнюпый.

— Что это значит?

— Ну, грустный. Прокисший. В печали.

Я всегда был готов полюбить человека за один, самый малый — но честный поступок. И даже за меткое, ловко сказанное словцо. Вову я давно уважал, но тут он так замечательно определил мое самочувствие, что теплое чувство к нему разом превратилось в полноценное ощущение пожизненного родства.

Прав ты, Вова, никакой я не печальный. И даже не уставший. Я — похнюпый, с отвисшими безвольными щеками, мягкими губами и сонными веками.

Здесь мне снова стало весело, и мы пошли есть и пьянствовать. Первая же ложка борща вернула вкус счастья, полноценного и неизбывного.

После второй рюмки мы забыли о Вовиной однокласснице и балагурили между собой. Никогда не вспомнить, что веселило нас в такие минуты, тем более что в трезвом виде мы общаться толком не умели: до первого жгучего глотка не находилось ни единой темы для общения.

Она сидела чуть поодаль от стола, неспешно ела наши сухарики, которые я ей торжественно вручил.

Играла ненавязчивая музыка, и Вовина одноклассница иногда кивала в такт маленьким подбородком. Она была совсем некрасива, но это ей не мешало быть прекрасным человеком, который нас принял и никуда не гнал.

К концу бутылки я почувствовал, что опять становлюсь пьяным, и пошел посмотреть на себя в ванную, а заодно ополоснуть лицо ледяной водой: иногда помогало.

Не найдя, где включается свет, я оставил дверь открытой, повернул кран, наполнил ладони водой, прижал к лицу. Наклонился над раковиной.

Из коридора падало немного света, и я огляделся. Отражения в темном зеркале было не рассмотреть, зато я приметил, что перекладина, на которой прицеплена клеенка, не дающая выплескиваться воде из ванны, висит как-то криво.

«Сейчас я все тебе починю, милая моя, — подумал я с нежностью. — Надо отвертку попросить, там, наверное, все на шурупчиках... Вот только гляну, как крепится, и... попрошу отвертку...»

Держась за клеенку, я встал на край ванны. Попытался, балансируя на одной ноге, приподняться в полный рост, и тут перекладина, не выдержав моего веса, обрушилась.

Сам я слетел с края ванны, при этом все-таки успев поймать железную трубку перекладины, прежде чем она смогла удариться о мою голову. Одновременно, с жутким шуршанием и шорохом, меня накрыло клеенкой.

И так я стоял посреди ванной комнаты... с перекладиной в руке... с головой, запахнутой клеенкой, будто человек, спасающийся от ливня...


А может быть, это началось раньше. Я возвращался в свой пригород из большого города, электричка гудела и неслась сквозь вечернюю, пополам со снегом, морось. Влага зигзагами липла к стеклам.

Выйдя из электрички, я долго стоял на перроне, насыщаясь сквозняками, словно надеясь, что они выметут всю мою нежданную немощь.

Последнее время во мне поселилось ощущение, так схожее с влажной ломкой мужающих мальчиков.

Как ни странно, в ранней своей юности, прожив полтора десятилетия на земле, эту ломку я быстро миновал. Расстояние от внезапно кончившегося детства до того, как со мной стала общаться самая красивая девушка в школе, было незаметным и смешным. Я не помнил этого расстояния.

И значит, почти не пережил свойственного всем моим сверстникам унижения, возникающего от несоразмерности своих разбухших желаний и нелепых возможностей для их воплощения.

Зато теперь чувствовал себя так, словно меня настигла подростковая вялость и невнятность.

Каким-то нелепым сквозняком меня понесло в окраинный дом моей школьной подруги, которая, говорю, была замечательно красива и которую я никогда не любил.

Я добрался туда на вялом троллейбусе, в пустом салоне, вдвоем с кондуктором, и присел в душном подъезде, под лестницей на первом этаже, безо всякого вкуса вспоминая, как здесь впервые коснулся женского лобка и волосы на нем мне показались удивительно жесткими.

Мы, вспомнил я еще, тяготясь портфелями, перемещались с подругою с этажа на этаж, убегая от вездесущего лифта, с грохотом раскрывавшегося и вываливавшего в подъезд шумных людей.

«К чему я это вспоминаю?» — думал без раздражения.

Иногда из подъезда выходили люди, не замечая меня, и это казалось унизительным.

Потом я курил, медленно выдыхая дым и разглядывая сигарету. С таким видом курят люди, недавно узнавшие табак.

Потом я курил, медленно выдыхая дым и разглядывая сигарету. С таким видом курят люди, недавно узнавшие табак.

Мне наивно казалось, что в подъезде еще живы духи моей юности, и мне нравилось, что я равнодушен к ним и они, наверное, тоже равнодушны ко мне, быть может, даже не узнали меня, обнюхали и улетели.

Не признала меня и крупная собака, которую выгуливал смурного вида человек. Они вошли в подъезд, внеся в его затхлую тишину сырой запах улицы, шум одежды, хлопанье и скрип дверей. Собака мгновенно увидела меня и сразу же кинулась мне в ноги, благо, что была на поводке.

Она залаяла в упор, в лицо мое, вытягивая шею, и казалось, что хозяин не очень старался удержать свое свирепое чудовище.

— Убери собаку, ты! Убери! — крикнул я. — Она сейчас мне голову... голову откусит!

Я вжимал затылок в стену и чувствовал смрад собачьей пасти, видел ее нёбо и влажный язык.

Человек не торопился и подтягивал собаку к себе нарочито медленно. Она рвалась и брызгала слюной.

— Ты больной! — закричал я, прикрываясь рукавом.

— Ну-ка, проваливай из подъезда, — ответили мне. — Пошел отсюда, бродяга!

Держа собаку на поводке и показывая мне готовность спустить ее, мужчина дождался, пока я встал и вышел на улицу.

Он кричал мне вслед, но слова его было не разобрать за лаем.


Не без ужаса я представил, что неосторожно вырвал перекладину из стены и теперь там, над плиткой ванной комнаты, зияют два рваных, в сыпучей известке и побелке, отверстия.

«Что я скажу Вовиной однокласснице? Что я натворил!»

Кое-как высвободившись из-под клеенки, я всмотрелся в то место, где только что была перекладина, и с чувством необыкновенного облегчения понял: ничего страшного не случилось.

Перекладина крепилась на пластмассовых ушках, одно из которых просто перевернулось, выронив на меня железную трубку вместе с крепившейся на ней клеенкой.

Я водворил перекладину на место и вышел из ванной. Никто ничего не услышал.

Вова просил у своей одноклассницы взаймы, она отвечала, что у нее нет денег.

У меня не было сил разговаривать. Я сел за стол и сидел молча, совершенно отупевший.

В тарелке, с красной накипью по краям, лежал лепесток вареной капусты.

Друзья мои стали собираться, а я никак не мог собраться с духом, чтобы встать.

— Эй, увечный, подъем! — позвал меня Вова спустя несколько минут.

Одноклассница стала собирать посуду.

Мне отчего-то захотелось ей рассказать, что у меня и у моих товарищей — у нас нет женщин, давно уже нет, почти три месяца. И до этого у меня их долго не было, может быть, еще целый месяц. Но тогда я еще помнил о них, а сейчас совсем забыл, и мне стало гораздо легче.

Мы никогда не говорим о женщинах и не обращаем на них внимания, если идем по улице. Мы все время куда-то идем.

Но я не стал говорить об этом, вспомнив другую историю, очень трогательную. Как однажды, вот этой зимой, в самом ее начале, вышел из подъезда и увидел маленькую девочку на качелях.

Мне захотелось ее покачать. Именно так я говорил, глядя в тарелку и невыносимо трудно произнося слова: «мне... за... хотелось... ее... по... качать... а она ответила...»

Она ответила:

— Не трогай меня. Ты некрасивый.

Договорив, я все-таки встал и пошел одеваться. Долго натягивал ботинки, слушая плеск воды и звук расставляемой в шкафу посуды.

Потом искал рукава куртки, почему-то находя то всего один рукав, то сразу три. Пацаны уже курили в подъезде, ожидая меня.

Помыв посуду, она вышла закрыть за мной дверь, но я не выходил и молча смотрел ей в лицо, которого не различал сейчас и никогда бы не вспомнил потом, если б захотел.

— Я дам тебе телефон, а ты мне позвонишь, — сказал я твердо, чувствуя, что меня тошнит.

Она пожала плечами, уставшая.

Я порылся в кармане и достал квадратный твердый листок.

— Дай мне... фломастер... я напишу.

Она взяла со стойки у зеркала карандаш и подала мне.

Послюнявив грифель, я вывел номер, понимая, что немного забыл свой телефон и наверняка ошибся в трех цифрах из шести.

— На, — отдал я ей ровный квадрат с начертанными криво цифрами.

— Что это? — гадливо сказала она.

На другой стороне телефонного номера был мгновенный снимок мертвой старухи. Старуха крепко сжала губы. Четко виднелись ее коричневые веки и белые впавшие щеки.

— Какая гадость, — сказала девушка брезгливо. — Откуда это у тебя? Зачем ты это носишь в кармане? Ты сумасшедший. Забери немедленно!


Я уже не знаю, откуда мы снова нашли денег; кажется, они обнаружились после драки у ночного ларька.

Помню, что Вова, наделенный непомерной силой, уронил двух парней, хватая их за шиворот и кидая на асфальт как немощных.

Мы пили водку в подземном переходе, и наш хриплый хохот продолжало, кривляясь, ломкое эхо.

Вадя куда-то запропал, и мы уделали почти всю бутылку вдвоем с Вовой. Из закуски у нас была одна крохотная ириска, которую я нашел в кармане, всю в табачных крошках и мелкой шерстке — от подкладки.

Ириску я раскусил надвое и вторую половину отдал Вове. Глотнув, мы едва откусывали от сладкого, хрустящего на зубах комочка и кривили лица.

— Вова, ты никогда не думал... что каждый год... ты переживаешь день своей смерти? — спросил я. — Может быть, он сегодня? Мы каждый год его проживаем... Вова!

Вовка крутил головой, не понимая ни одного моего слова.

Потом вернулся Вадя, и мы пили еще, но я совсем чуть-чуть. Набрал в рот несколько глотков и почти все выплюнул.

Я вышел на улицу и залил железную стену ночного ларька дымящейся мочой. Застегнув штаны, увидел, что рядом на корточках сидит женщина. Она встала, натянула брюки и вернулась в ларек, закрыв за собой тугую дверь. Мы нисколько не удивились друг другу.

Забыв о своих товарищах, я побрел домой. Денег на такси у меня не было, трамваи уже не ходили, и я шел пешком, еле догадываясь, куда иду, иногда лишь возвращаясь в рассудок и опознавая приметы своего района.

Дорога к дому лежала через железнодорожные пути. До сих пор не помню, сколько их там, три или четыре: все в гладких, тяжелых рельсах, которые то сходятся, то расползаются.

В одном месте по рельсам был выложен деревянный раздолбанный настил.

Еще подходя к путям, я услышал грохот приближающегося поезда, товарняка. Иногда мне приходило в голову считать вагоны товарных поездов, но, досчитав до пятидесяти, я уставал.

«Если я не перейду пути сейчас же, я упаду, не дождавшись, пока он проедет, тягостный и долгий... Упаду здесь и замерзну!» — понял я, не проговаривая это, и, собрав силы, побежал.

Грохот надвигался.

Запинаясь о шпалы, не найдя настила, я бежал наискосок, чувствуя стремительно надвигающееся железное тулово, гарь и тепло.

В правом зрачке моем отражался фонарь с белым длинным светом.

Скользнув ногою, я упал на бок, в гравий насыпи, и сразу, в ту же секунду, увидел, как перед глазами со страшным грохотом несутся черные блестящие колеса.

Я перебирал в ладони гравий, чувствовал гравий щекой и несколько минут не мог вздохнуть: огромные колеса сжигали воздух, оставляя ощущение горячей, душной, бешеной пустоты.

Шесть сигарет и так далее

По рукам догадался: он не противник мне. И сразу расслабился. Он вошел шумно, бренькая ключами на пальце, позер.

Я выглянул в окно: так и есть, на улице, под тихим и высоким, в свете фонарей, дождем, стояла его длинная машина, красивая, как рыба.

Он сразу нахамил бармену ехидным голосом старого педераста, уселся на высокую табуретку напротив стойки, громко придвинул пепельницу, кинул пачку на стол. Позер, я же говорю. Он был в плаще.

— Спишь, чмо большеротое? Рабочий день еще не начался, а ты спишь уже. Зажигалку давай, долго я буду неприкуренную сигарету сосать?

Бармен Вадик поднес ему огонь.

Позер несколько секунд не прикуривал, глядя на Вадика, нарочно увильнув сигаретой от язычка зажигалки. Вадик придвигал огонек, позер отклонял голову, насмешливо перебирая толстыми губами, сжимающими фильтр.

Я убежден, что таких людей стоит убивать немедленно и никогда не жалеть по этому поводу.

Но я вышибала здесь, мне платят за другое.

Даже за Вадика я заступаться не обязан. Бармены вообще жулье, в конце ночи обязательно будет скандал: кто-нибудь из гостей обнаружит, что в счет им приписали несколько лишних блюд, никем не заказанных.

Удивляюсь, что барменов не бьют: гости предпочитают бить друг друга и посуду.

Хотя сейчас Вадика жалко.

— А чего девочек у вас нет? — спросил позер, наконец прикурив.

Вадик что-то пробурчал в ответ, в том смысле, наверное, что рано еще.

— Может, мне тебя трахнуть, а?

Бармен протирал бокалы, не отвечая.

Позер улыбался, глаз от Вадика не отводя. Я все это видел из подсобки, где ботинки зашнуровывал.

Меня всегда ломает от такой мужской несостоятельности: бедный Вадик, как же он живет такой. Он выше меня ростом, нормального телосложения. Белесый, вполне милый парень.

Назад Дальше