— Позовет она нас в дом или нет, — не слушая деда, негромко спросил Валек.
Я пожал плечами. То есть собирался пожать, но они у меня будто подпрыгнули. Братик с сомнением оценил мой жест.
— Ты спать не хочешь? — спросил он на полном серьезе, что в его случае значило готовность к наглой хохме. — Ты там книжку свою не дочитал вроде...
Я раскрыл обиженный рот, чтобы ответить, но, не дождавшись моих слов, Валек засмеялся; ну и я за ним.
Вечеряли мы в лучшем случае минуты полторы, но, скорей, и того меньше. Не прожевав, хапнули кусок сала, кусок хлеба и, стараясь миновать деда, любившего ужинать с нами, вынырнули в заднюю дверь, ведущую в сад.
Прокрались меж деревьев, перелезли через забор и были таковы.
Отругиваясь на лай соседских собак, заспешили. Я иногда облизывал губы.
Верочкин дом оказался темным и безмолвным.
— Свет выключила и ждет нас, — сказал братик, обернувшись на меня.
В легкой полутьме вдруг показалось, что он все-таки всерьез жалеет, что взял меня с собой.
Мы постучались в окно, совсем негромко, чтоб бабушку не разбудить. Бабушкам ведь положено спать в такое время, пусть почивает себе.
— А давай Верочку развеселим, — предложил братик, не дождавшись ответа из дома. — Заберемся на крышу и позовем ее в печную трубу?
— А бабка? — засомневался я.
— Да не услышит эта бабка ничего, — уверил братик.
Мы вскрыли калиточку, запиравшуюся на деревянный засов изнутри, потыкались в темноте по двору, лестницу не нашли, но от соседского фонаря уже падал свет, и в этом богатом освещении мы обнаружили, что на крышу можно забраться с верстака.
Так и сделали: первым я, у братика чуть не хватило роста, тогда он снизу протянул мне палку, и я вытащил его, уцепившегося за эту палку руками.
Задыхаясь от смеха, мы карабкались по крыше, предвкушая, как сейчас развеселится Верочка.
Обхватив печную трубу, уселись по разные стороны от нее и тут услышали, как со скрипом раскрылась входная дверь в дом.
— Верочка! — позвал старческий голос.
Мы притихли.
— Верочка! — еще раз окликнула бабушка; но ей никто не ответил.
Верочки не было ни дома, ни на улице. Она нас не ждала.
— Верочка! — снова позвали ее с порога, и опять безответно.
Дверь захлопнулась.
Даже не из хулиганства, а, скорей, от разочарования братик вдруг гаркнул прямо в трубу. Звук получился страшным. От удивленья мы раскрыли восторженные и чуть напуганные глаза.
Тут же услышали, как по дому, похоже, в некотором испуге быстро перебежала от окна к окну Верочкина старушка.
Братик наклонил лицо к трубе и заскулил; получилось восхитительно похоже.
Бабушка снова затопотала по дому, не умея определить источник звука.
— Кыш! — выругалась она неизвестно на кого. — Кыш! Кыш!
— Завывай в трубу, — велел мне братик.
Сначала нерешительно и увлекаясь все более и более, я стал выводить негромкие, тоскливые волчьи взвывы.
Братик тем временем сполз по крыше, и той палкой, при помощи которой я его вытаскивал, постучал в окно.
— Кто? — громко позвала бабушка в доме.
Братик споро вернулся на козырек крыши, на пузе ловко спустился на другую сторону и постучал в противоположное окно.
— Да что ж это такое, кто ж там воет! — услышал я, как ругается бабушка, и, перестав выть, засмеялся, дурея от нашего бесстыдства.
Отплевываясь, братик добрался до меня и полез палкой в трубу, желая понять, что будет, если ей поболтать там, как ложкой в стакане.
Остановил нас Верочкин голос.
— Бабанечка, ты кого ругаешь? — сказала она где-то совсем близко.
Мы прилипли к крыше — на удачу оказавшись с той стороны, куда не падал свет соседского фонаря.
— Верка! Ты где была?! Где ты была, я спрашиваю?! — зашлась бабуля в ругани.
Под шум мы поспрыгивали с крыши, пролезли сквозь известную нам дыру в заборе и снова зашли к дому со стороны калитки, как добрые гости.
У калитки стоял парень в солдатской форме, ростом даже повыше Сереги. Увидев нас, солдат не двинулся с места.
Мы остановились, словно пред нами находилась большая собака, хоть и спокойная, но ведь без цепи.
Подумав, солдат отвернулся от нас в сторону Верочкиного дома.
Постояв недолго, мы с братиком развернулись и ушли.
— Бабка совсем из ума выжила, — весело жаловался вернувшийся Леха, отряхивая с колен пыль. — Третий день твердит, у нас черт завелся на чердаке. Воет каждый вечер. Так и пришлось лезть туда...
— Ну и как черт? — спросил братик равнодушно.
С утра у Валька никак не получался оглушительный щщщелк кнутом. Он настолько разозлился, что отрубил своему кнуту кусок хвоста.
— Черта нет, — ответил Леха просто.
— А Бог есть? — поинтересовался я.
Я, в отличие от Валька, даже щелкать не начинал в то утро.
— Это ты у нас книжки читаешь, — оголил Леха зубы. — В книжках должно быть написано.
— Верочка-то где? — поинтересовался я.
— А на пляже, — ответил Леха, — Пойдем тоже. Взмок на этом чердаке.
Подивившись мельком тому, что Верочка пошла на пляж одна, мы отправились вослед за ней.
Лето шло к завершению, и никакой жары уже не было. И даже серебро на наших с братиком плечах как-то отускнело и грязно подтекало.
Леха что-то лепил по поводу столичных передряг, но его никто не слушал.
Верочка сидела на берегу с раздетым по пояс солдатом. Больше вокруг никого не было.
Они спокойно и медленно целовались в губы. Солдат аккуратно ее придерживал за бедро. На ней было засученное чуть выше круглых щиколоток синее трико и завязанная узлом на животе рубашка. Она однообразно гладила солдата по спине рукой с серебряным колечком.
Вся спина солдата была ровно покрыта разноцветными, плотными и частыми угрями. Руке было все равно.
Заслышав нас, они перестали целоваться.
На лицо солдат оказался симпатягой: полуседой-полурыжий чуб, смуглая, чуть обветренная кожа на щеках, крепкие скулы, отличной формы подбородок, твердая, взрослая морщина на лбу, большие глаза, смотревшие несуетливо.
Он так и посмотрел на нас, совсем просто, без малейшего раздражения, и, похоже, не признав во мне и в братике ночных гуляк у Верочкиного дома.
И Верочка посмотрела на нас ровно его же несуетливым и неузнающим взглядом; когда только научилась.
Леха протянул солдату руку первым.
Поспешно поздоровались и мы.
Полубоком рассевшись к Верочке и ее парню, мы раскинули карты. Поначалу все стопорилось, а потом игра пошла, и мы даже развеселились.
Верочка и солдат иногда шептали что-то друг другу, а потом снова начали целоваться. Делали это ласково и тихо, будто то ли на заре, то ли на закате ходили вдвоем в теплой, золотистой воде, заходя то по колени, то чуть-чуть выше. То по колени, то чуть-чуть выше.
...А колечко мое и сейчас на ней.
Бабушка, осы, арбуз
Бабушка ела арбуз. Б Это было чудесным лакомством августа. Мы — большая, нежная семья — собирали картошку. Я до сих пор помню этот веселый звук — удар картофелин о дно ведра. Ведра были дырявые, негодные для похода на колодец, им оставалось исполнить последнее и главное предназначение — донести картофельные плоды до пузатых мешков, стоявших у самой кромки огорода.
Картофель ссыпался в мешки уже с тихим, гуркающим, сухим звуком. От мешков пахло пылью и сыростью. Они провели целый год в сарае, скомканные.
Мешки тоже были рваные, но не сильно; иногда из тонко порванной боковины вылуплялась маленькая, легкомысленная картофелинка. Когда мешок поднимали, она выпрыгивала на землю, сразу же зарываясь в мягком черноземе, и больше никто ее не вспоминал.
Было солнечно, но солнечный свет уже был полон августом, его медленным и медовым исходом.
Я все время ловил себя на мысли, что мне хочется встать и долго смотреть на солнечный диск, будто расставаясь с ним на долгое счастливое плавание. Наверное, мне просто не хотелось работать.
Подумав, я сказал, что едва ли сбор картошки является мужским делом, но меня не поддержали. Против были моя мать, моя тетка, мои сестры и даже забежавшая помочь соседка.
Только бабушка вступилась за меня.
— А то мужское! — сказала она. — Когда это мужики в земле ковырялись. Это бабьи заботы. Ложись вон на травку, пока мы собираем. Вон какие мешки таскаешь, надорвешься.
Бабушка говорила все это с неизменной своей милой иронией — и все равно бабы закричали на нее, замахали руками, говоря наперебой, что только мужчины и должны рыться в земле, некуда их больше приспособить.
Иные, взрослые мужики между тем не работали. Дед возился во дворе с косами, подтачивая и подбивая их.
Отец ушел на базар и обратно, видимо, не торопился. Крестный отец мой, брат отца родного, полеживал возле трактора.
Утром он попытался трактор завести, но что-то неверное сделал механизму, и трактор непоправимо заглох.
Сосед Орхан, беженец с юга, тракторист, проходил час спустя.
Он был добрый человек и вовсе не понимал шуток.
Сосед Орхан, беженец с юга, тракторист, проходил час спустя.
Он был добрый человек и вовсе не понимал шуток.
Крестный относился к соседу крайне благодушно и когда мог выручал в неприятностях. Разве что стремился при каждом удобном случае Орхана разыграть.
— Орхан, здорово, — поприветствовал крестный проходившего соседа.
— Привет! — сухо сказал Орхан, всегда ожидавший от крестного какой-нибудь выходки.
Крестный изобразил необыкновенную занятость, сделав лицо серьезным и озабоченным.
— Слушай, — сказал он торопливо. — Бабы торопят — а мне еще свиней надо покормить. Заведи трактор, Орхан? Заведи-заведи, а я сейчас прибегу.
Орхан не успел ответить, как крестный ушлепал в забубенных тапках во двор. Все, кроме Орхана, сразу приметили, что, сделав круг по двору, крестный припал к тому оконцу в сарае, куда выбрасывают навоз.
Потоптавшись, несмотря на всю нелепость ситуации: чего б веселому соседу не завести свою машину самому, — Орхан полез в трактор. Спустя минуту трактор взревел, зачихал и снова смолк.
Крестный уже успел добежать до огорода с вытаращенными глазами:
— Ты чего там сделал, Орхан? А? Ты тракторист или где?
Орхан сделал еще одну попытку, но на этот раз трактор вообще смолчал.
Орхан испуганно вылез из трактора и сделал вокруг него несколько кругов. Крестный не отставал и всячески стыдил соседа, требуя, чтоб тот немедля исправил поломку.
— Я ж вчера работал на нем, Орхан! — ругался крестный. — Ты ж видел меня! Что ты там сделал, что он сдох? Давай исправляй!
— У меня обед, а потом опять — работа! — с трудом подбирая русские слова, попытался ускользнуть Орхан, но крестного было уже не отогнать.
— Какая работа? А я что буду делать? Сломал — делай. Это не по-соседски — так поступать, Орхан. У вас на Кавказе разве так поступают с соседями?
Спустя десять минут Орхан лежал под трактором, вздрагивая волосатыми ногами, на которые садились мухи. Крестный расположился неподалеку, покуривал, закинув одну руку за голову.
— Какой ты тракторист, Орхан, — говорил крестный негромко. — Да никакой. Ни черта не умеешь. Завел машину, и сразу сломалась она.
— А? — спрашивал Орхан из-под трактора.
Бабы смеялись. Одна бабушка делала вид, что не понимает, в чем дело.
Здесь пришел мой отец с базара и принес три здоровых арбуза, в каждом из которых можно было, выев мякоть, переплыть небольшой ручей.
О, этот арбузный хруст, раскаленное ледяное нутро, черные семена. Никто не в силах был сдержаться, пока отец кромсал роскошный, всхлипывающий плод.
Наспех закончив свои грядки, бабы сошлись к арбузу и застыли в оцепенении.
Только бабушка ловко собирала картошку, разгребая сильными руками землю.
Мать сходила за белым хлебом — арбуз хорошо есть с ароматной мякотью.
— Ба! — позвали сестры бабушку. — Иди уже!
— Иду, иду, — отозвалась она, но сама доделала свою грядку, сходила с ведром к неполному еще мешку и, умело прихватив его края, ссыпала картофель. Всем остальным нужны были помощники в таком нехитром деле: один, скажем, держал мешок, второй пересыпал картошку из ведра — и то иногда картошка падала мимо. А бабушке — нет; она во всем привыкла обходиться одна.
Орхана тоже позвали к арбузу, но он наконец завел трактор и сразу тронулся на работу, так и не заглянув домой. Мать едва нагнала его: сложив в пакет яичек, щедро нарезанной колбасы с хлебом, бутылку с молоком, передала соседу. Я и не заметил, когда она все это принесла на огород и положила в тенек под кусток.
Мы ели арбуз, оглядывая друг друга счастливыми глазами: а как еще можно есть арбуз?
Мать расстелила красивую клеенку в красных и черных цветах, бабушка сидела возле на табуретке, отец стоял.
На ледяной запах арбуза слетелись одна за другой осы и кружили над нами, назойливые и опасные.
Первым не выдержал отец. Осы, верно, были единственным, чего он боялся в жизни. Однажды его, пьяного, ужалили, и он, здоровый, под два метра мужичина, потерял сознание. К вечеру голова его стала огромной и розовой, глаза исчезли в огромных, распухших бровях. Он едва не умер.
— Я лучше пойду покурю, — сказал отец и спрятался за трактор. Осы полетели за ним, но потом вернулись, недовольные железом и дымом.
— Сразу курить, сразу курить, — сказала мать вслед отцу.
Весело отмахиваясь от ос, за отцом пошел крестный. По его лицу я угадал, что мужики сейчас опробуют заначку, наверняка где-нибудь спрятанную в железных закоулках трактора.
Жена крестного внимательно смотрела ему в спину, о чем-то догадываясь. Но тут на ее лицо села оса, и она отвлеклась, и засуетилась, и стала размахивать платком.
Обиженные осами, ругались сестры, перебегая с места на место, и пугалась настырных насекомых мать.
Я старался сохранить достоинство, но у меня тоже получалось плохо. Я сдувал присевших на арбуз ос, осы ненадолго отцеплялись, делали раздраженный круг и почти падали мне на голову.
Одна бабушка сидела недвижимо, медленно поднимала поданный ей красный серп арбуза и, улыбаясь, надкусывала сочное и ломкое. Осы ползали по ее рукам, переползали на лицо, но она не замечала. Осы садились на арбуз, но, когда бабушка откусывала мякоть, они переползали дальше, прямо из-под зубов ее и губ, в последнее мгновение перед укусом.
— Бабушка, у тебя же осы! — смотрел я на нее с восхищением.
— А?
— Осы на тебе!
— Ну так им сладко, — и бабушка смеялась, и вправду только что заметив ос.
— Как же ты не боишься, они же могут укусить?
— Зачем им меня кусать?
Бабушка поднимала красивую руку с ломтем арбуза, по руке переползали две или три осы и еще две сидели на корке, питаясь стекающей сладостью.
Она откусила арбуз, и еще одна оса, сидевшая на щеке, легко и без обиды взлетела, сделала кружок и осела куда-то в травку, к объеденным коркам.
Все разнервничались и быстро разошлись. Бабушка тихо сидела одна.
Утром брошенные арбузные корки смотрятся неряшливо, белая изнанка их становится серой, и по ней вместо ос ползают мухи.
Так смотрелась вчерашняя моя деревня: будто кто-то вычерпал из нее медовую мякоть августа, и осталась серость и последние мухи на ней.
Все умерли. Кто не умер, того убили. Кого не убили, тот добил себя сам.
Сестер несколько раз ударило об углы и расшвыряло далеко.
Остались бабушка и Орхан с русской женой, которая пила, и за то Орхан ее ежедневно бил.
Огороды, которые, казалось, еще недавно бурлили под землей живым соком, стихли и обросли неведомой травой. Не громыхала бодрая картошка о дно ведра.
Мы въехали на моей белой «Волге» в деревню, мы двигались в поднятой нами пыли, странные и непривычные здесь, словно на Луне.
Бабушка даже не всплеснула, а вздрогнула усталыми руками, встала нам навстречу, сморгнула слезу, улыбнулась.
Она впервые видела мою жену. Они сразу заговорили как две женщины, а я молчал и трогал стены.
— Бабий труд незаметен, — сказала бабушка жене.
«Бабий труд незаметен», — повторил я себе и вышел на улицу с сигаретой.
Вот это построил дед: забор, сарай, крыльцо, дом.
Картины в доме нарисовал отец: на них — дед, дом, луг, сад.
Расколотое на несколько частей, но еще живое бабушкино сердце — вот упорный мужицкий труд.
Не двигаясь и не суетясь в редкие мгновения, когда можно было не двигаться и не суетиться, вкушая малую сладость, она прожила огромную жизнь, оглянувшись на которую не различишь земным взглядом и первого поворота, за которым тысячи иных.
Мы не сумели так жить.
— Баба служит, а мужик в тревоге живет, только прячет свою тревогу, — слышал я тихий бабушкин голос за неприкрытой дверью. — Бабью жизнь мужику не понять, нас никто не пожалеет. А нам мужичью колготу не распознать.
— Колготу? — спросила моя жена.
— Колготу, суету, муку, — пояснила бабушка.
— Баба в служенье живет, а мужик в муке... Или только мои такие были, не знаю, — вздохнула она и умолкла.
Мы вышли с женой из дома и спустились к реке. Прошли через едва живой мосток и поднялись на холм. С холма была видна огромная пустота.
«...И солнце болит и держится косо, как вывихнутое плечо...»
Я произнес это вслух.
— Что ты сказал? — спросила жена.
Я смолчал. И она спросила меня снова. И я снова смолчал. Что мне повторять всякую дурь за самим собой.
Жена сидела недвижимо, очарованная и смертно любимая мной.
Подожди, я сломаю и твое сердце.
Мы возвращались, когда начало вечереть, я шел первым, и она торопилась за мной. Я знал, что ей трудно идти быстро, но не останавливался.
У реки я присел на траву. Неподалеку стояла лодка, старая, рассохшаяся, мертвая. Она билась о мостки, едва колыхаемая, на истлевшей веревке.
Я опустил руку в воду, и вода струилась сквозь пальцы.
Другой рукой я сжал траву и землю, в которой лежали мои близкие, которым было так весело, нежно, сладко совсем недавно, и вдруг почувствовал ладонью злой укол и ожог. Дурно выругался, поднес напуганную руку к лицу, ничего не мог понять. Обернулся и взглянул туда, где сжимал землю, — в траве лежала оса, я ее раздавил.