Губернские очерки - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 22 стр.


Забиякин. Князь, позвольте! князь! и без того я угнетен уже судьбою! и без того я, так сказать, уподобился червю, которого может всякая хищная птица клевать… конечно, против обстоятельств спорить нельзя, потому что и Даниил был ввержен в ров львиный, но ведь я погибаю, князь, я погибаю!

Разбитной. Ну, вас и спасет полицеймейстер!

Живновский (в сторону, задумчиво.) Ведь тысячи полторы верст откатал, черт возьми!

Забиякин. Ваше сиятельство изволите говорить: полицеймейстер! Но неужели же я до такой степени незнаком с законами, что осмелился бы утруждать вас, не обращавшись прежде с покорнейшею моею просьбой к господину полицеймейстеру! Но он не внял моему голосу, князь, он не внял голосу оскорбленной души дворянина… Я старый слуга отечества, князь; я, может быть, несколько резок в моей откровенности, князь, а потому не имею счастия нравиться господину Кранихгартену… я не имею утонченных манер, князь…

Князь Чебылкин (нетерпеливо). К делу, сударь, к делу.

Забиякин. Вчерашнего числа, в третьем часу пополудни, шедши я с отставными чиновниками: Павлом Иванычем Техоцким и Дмитрием Николаичем Подгоняйчиковым по Миллионной улице для прогулки, встретили мы сосланного сюда под надзор на жительство за обманы и мошенничество, еврея Гиршеля. Как перед богом, так и перед вашим сиятельством объясняюсь, что ни я, ни товарищи мои не подали к тому ни малейшего повода, потому что мы шли, разговаривая тихим манером, как приличествует мирным гражданам, любящим свое отечество… Но Гиршель, проходя мимо, не внял долгу совести и словам закона, повелевающего оставлять мирным гражданам беспрепятственно предаваться невинным занятиям, и, тая на меня злобу, посмотрел на нашу сторону и презрительно улыбнулся. Конечно, князь, другой на моем месте, как благородный человек, произвел бы тут дебоширство, но я усмирил волнение негодующего сердца и положил всю надежду на бога… Одним словом, князь, я, как благородный человек, только засвидетельствовал дерзость презренного еврея и…

Разбитной. Ну, вот видите, о каких пустяках вы утруждаете его сиятельство!

Князь Чебылкин (Разбитному). Calmez-vous, mon cher, calmez-vous… lorsqu'on est haut placé, il faut bien boire le calice…[87]

Забиякин. Вот вы изволите говорить, Леонид Сергеич, что это пустяки… Конечно, для вас это вещь не важная! вы в счастье, Леонид Сергеич, вы в почестях! но у меня осталось только одно достояние – это честь моя! Неужели же и ее, неужели же и ее хотят у меня отнять! О, это было бы так больно, так грустно думать!

Разбитной. Пожалуйста, объясняйте князю, не впутывая посторонних обстоятельств!

Забиякин. Это не постороннее обстоятельство, Леонид Сергеич… (Строго и закусывая нижнюю губу, как бы желая удержать рыдания.) Это… честь моя!

Князь Чебылкин. Дальше, сударь, дальше!

Забиякин. Засвидетельствовав, как я сказал, нанесенное мне оскорбление, я пошел к господину полицеймейстеру… Верьте, князь, что не будь я дворянин, не будь я, можно сказать, связан этим званием, я презрел бы все это… Но, как дворянин, я не принадлежу себе и в нанесенном мне оскорблении вижу оскорбление благородного сословия, к которому имею счастие принадлежать! Я слишком хорошо помню стихи старика Державина:

И что ж? господин Кранихгартен не только не принял моей просьбы, но меня же еще осмелился назвать шаверой [41].

Князь Чебылкин. У вас это, вероятно, все на бумаге написано?

Забиякин. Как же-с, ваше сиятельство… (Подает прошение.)

Князь Чебылкин. Разберем, сударь, разберем. (Передает бумагу Разбитному. Подходя к Пафнутьеву.) А! почтенный ветеран!


Но Пафнутьев, к общему удивлению, вероятно, вспомнив о госпоже Хоробиткиной и ее муже, вместо объяснения своего дела внезапно фыркает.


Милостивый государь! вы, кажется, забыли, где вы находитесь? (Вырывает из рук его просьбу и отдает ее Разбитному.) Извольте, сударь, идти! (Пафнутьев уходит; князь вслед ему.) Вы где потеряли руку?


Пафнутьев останавливается, но вместо ответа опять фыркает.


Вон!

Живновский. Смешливый час нашел-с!

Князь Чебылкин (Разбитному.) Подите, mon cher, узнайте, где этот почтенный ветеран руку потерял. (Разбитной выходит. К Белугину.) Ну, ты что?

Белугин. А вот, ваше сиятельство, такое у нас случилось дело, что даже не привидано…

Разбитной (возвращаясь). На охоте с лошади упал, князь!


Общий смех.


Белугин. Затеял я этта, ваше сиятельство, строиться. Что ж, думаю, и в городу украшение, ну, и нам тоже с старухой поваляться где будет… палаты затеяли каменные-с, и плант свой преставили… Только вот, сударь, чудо какое у нас тут вышло: чиновник тут – искусственник, что ли, он прозывается – «плант, говорит, у тебя не как следственно ему быть надлежит», – «А как, мол, сударь, по-вашему будет?» – «А вот, говорит, как: тут у тебя, говорит, примерно, зал состоит, так тут, выходит, следует… с позволенья сказать…» И так, сударь, весь плант сконфузил, что просто выходит, жить невозможно будет.

Князь Чебылкин. Как же это? я что-то не понимаю…

Белугин. Да и мы, ваше сиятельство, пытались об этом толковать… просто умопостиженье выходит!

Разбитной. Сколько я могу понимать, князь, его план составлен несогласно с правилами по искусственной части…

Белугин. И он то же говорил, чиновник-то! да помилосердуйте же, батюшки вы наши! ведь это, значит, жить невозможно будет… я материялы припас…

Князь Чебылкин (Разбитному). Expliquez-lui![88]

Разбитной. Если тебе архитектор сказал, что план твой сделан не по правилам, стало быть, надо сделать другой план.

Белугин. Помилосердуйте, ваше сиятельство!

Князь Чебылкин. Нельзя, любезный, нельзя… ты слышал, закона нет! (Подходит к Скопищеву.) Ты зачем?

Белугин (в сторону). Вот тебе и резолюция!

Скопищев (вздыхает). Я все насчет того дела…

Князь Чебылкин. Нельзя, братец, нельзя…

Скопищев (вздыхает). Ох, я бы еще полтинничек спустил.

Князь Чебылкин. Нельзя, любезный друг; закон прямо говорит… нельзя!

Скопищев. Для нас бы подряд-то этот уж оченно сподручен.

Разбитной. Русский человек, князь, задним умом крепок.

Скопищев (вздыхая). Кто ж его душу знал, что он после торгов станет… Я бы, ваше сиятельство, и еще полтинничек скинул…

Разбитной. Ваше сиятельство! с ним говорить – только время тратить.


Скопищев вздыхает. Разбитной подходит к Долгому; князь беспрекословно следует за ним.


Князь Чебылкин. Ну, ты что?

Долгий (мрачно и отрывисто). Писарь дерется, ваше благородие.

Князь Чебылкин. Ну, так что ж? стало быть, ты стоишь этого, любезный друг.

Долгий. Стою не стою, а в законах того не написано, чтобы драться.

Князь Чебылкин. За что ж он, любезный? (К Разбитному). Nous allons rire…[89]

Долгий. А вот за что! Идем мы, слышь ты, этта с Обрамом, по улице… ну, ничего! Только идем мы это, и начал меня вдруг Обрам обзывать: и такой-то ты и сякой-то ты… Только я ему говорю: Обрам, мол, Сергеич, за что, мол, вы меня обзываете? А он меня по зубам: я, говорит, что хочу, над тобой изделаю… Только я от него побег к писарю: «Иван Павлыч, говорю, за что, мол, Обрам Сергеич меня искровенил?» А писарь-то – уж почудилось ему, что ли, что-нибудь! – как размахнется, да и ну меня по зубам лущить… Так что ж это у нас за порядки будут!

Разбитной. Что ж ты не жаловался по начальству?

Долгий. А кому жалиться-то? Уж сделайте ваше распоряжение, прикажите мне Обрамке сдачи дать.

Князь Чебылкин. Хорошо, любезный, хорошо; мы обсудим! (Подходит к Малявке.) Ну, ты?

Малявка. А я, ваше сиятельство, об корове (вздыхает)… Была, то есть, у нас буренькая коровушка, такая ли, слышь, гладкая да смирная…

Разбитной. Объясняй без околичностей.

Малявка. Ну! вот я и говорю, то есть, хозяйке-то своей: «Смотри, мол, Матренушка, какая у нас буренушка-то гладкая стала!» Ну, и ничего опять, на том и стали, что больно уж коровушка-то хороша. Только на другой же день забегает к нам это сотский. "Ступай, говорит, Семен: барин[90] на стан требует". Ну, мы еще и в ту пору с хозяйкой маленько посумнились: «Пошто, мол, становому на стан меня требовать!..»

Князь Чебылкин. Да ты любезный, не мажь…

Малявка. Только прихожу я это на стан, а барии в ту пору и зачал мне говорить: «Семенушка, говорит, коровника у тебя моей супружнице оченно понравилась, так вот, говорит, тебе целковый, будто на пенное; приводи, говорит, коровушку завтра на стан…»


За дверьми слышится шум и раздаются голоса. Входят: княжна, Шифель и Налетов; Живновский и Забиякин стараются принять грациозные позы.

СЦЕНА IX

Те же, княжна, Шифель и Налетов.


Налетов. Vous me permettrez de vous accompagner, princesse?

Княжна. Mais oui…[91] Папа, скоро?

Князь Чебылкин. Сейчас, ma chere, сейчас кончим.


Налетов вставляет стеклышко и смотрит гордо на просителей.


Малявка. Только я ему говорю: помилосердуйте, мол, Яков Николаич, как же, мол, это возможно за целковый коровушку продать! у нас, мол, только и радости! Ну, он тутотка тольки посмеялся: «ладно», говорит… А на другой, сударь, день и увели нашу коровушку на стан. (Плачет.)

Княжна (томно) Pauvres gens![92]

Князь Чебылкин. Хорошо, любезный, не плачь! твоя корова будет тебе возвращена!

Княжна (подбегая к князю). Папа, сделаем подписку в пользу этого бедного семейства.

Налетов. Quel coeur![93]

Князь Чебылкин. Хорошо, хорошо, моя Антигона! бери его в свое распоряжение… Тут есть еще бедная женщина. (Показывает Шумилову.)

Малявка (внезапно повеселев). Когда ж за деньгами-то приходить нужно?

Княжна. Quelle naïveté![94]

Князь Чебылкин (подходя к Сычу). Ты зачем?


Сыч, однако ж, продолжает упорно молчать.


Ты говори, любезный, не бойся! ты представь себе, что перед тобою не князь, а твой добрый староста…

Шифель. Ангел, а не человек!

Князь Чебылкин. Говори же, мой друг!


Сыч, однако ж, продолжает упорно молчать.


Разбитной. Говори же, любезный!

Малявка (толкая Сыча в бок). Сказывай же, сказывай, дядя Лексей!


Все усилия остаются тщетными.


Князь Чебылкин (Разбитному). Велите его расспросить там. (К просителям.) Прощайте, господа!.. Ну, кажется, теперь я всех удовлетворил!


Занавес опускается.

ВЫГОДНАЯ ЖЕНИТЬБА

СЦЕНА I

Театр представляет комнату весьма бедную; по стенам поставлено несколько стульев под красное дерево, с подушками, обтянутыми простым холстом. В простенке, между двумя окнами, стол, на котором разбросаны бумаги. У одной стены неубранная кровать. Вообще, убранство и порядок комнаты обнаруживают в жильце ее отсутствие всякого стремленья к чистоте и опрятности.


Дернов. Долго-таки заставил он меня дожидаться: с час времени проморил в передней. Потом выходит, да без парика и без зубов, в какой-то полосатой поддевочке – и не узнал я его совсем. «Ну что ж, говорит, жениться, что ли, хочешь?» – «Точно так-с, говорю я, коли будет от вашего высокородия милость, разрешите». А он мне: «У меня, братец, на этот счет своя идея есть: вам, подьячим, без крайней надобности жениться не следует». – «Сделайте, говорю, ваше высокородие такую милость! кабы не крайность моя, я бы и утруждать не осмелился». – «А что за невестой дают?» – «Пять платьев да два монто, одно летнее, другое зимнее; из белья тоже все как следует; самовар-с; нас с женой на свой кошт год содержать будут, ну и мне тоже пару фрашную, да пару сертушную». – «А из денег: ничего?» – «Ничего», говорю. – «Ну, так и нет тебе разрешенья; вы, говорит, подьячие, все таковы: чуть попал в столоначальники, уж и норовит икру метать. Вашего крапивного семени столько развелось, что деваться некуда». Я было рот разинул, чтоб еще попросить, так куда тебе: повернул спину, да и был таков.

Гирбасов. Что ж ты намерен теперь с этим делать, Саша?

Дернов. А уж, право, и сам не знаю. Пойду завтра к Порфирию Петровичу, паду им в ноги; пусть что хотят со мной делают, а без женитьбы мне невозможно.

Гирбасов. Да, без жены какая же и жизнь!


Несколько секунд молчания.


Дернов. Ты посуди сам: ведь я у них без малого целый месяц всем как есть продовольствуюсь: и обед, и чай, и ужин – все от них; намеднись вот на жилетку подарили, а меня угоразди нелегкая ее щами залить; к свадьбе тоже все приготовили и сукна купили – не продавать же. На той неделе и то Вера Панкратьевна, старуха-то, говорит: «Ты у меня смотри, Александра Александрыч, на попятный не вздумай; я, говорит, такой счет в правленье представлю, что угоришь!» Вот оно и выходит, что теперича все одно: женись – от начальства на тебя злоба, из службы, пожалуй, выгонят; не женись – в долгу неоплатном будешь, кажный обед из тебя тремя обедами выйдет, да чего и во сне-то не видал, пожалуй, в счет понапишут. Нет, уж воля начальства, а не жениться мне никак нельзя – все одно что в петлю лезть.

Гирбасов. Ну, а у Якова Астафьича был?

Дернов. Был.

Гирбасов. Что ж он?

Дернов. Да что он! мычит, да и все тут. Я ему говорю: «Помилуйте, Яков Астафьич, ведь вы мои прямые начальники». – «И, братец! говорит: какой я начальник!..» Такая, право, слякоть!


Молчание.


И ведь все-то он этак! Там ошибка какая ни на есть выдет: справка неполна, или законов нет приличных – ругают тебя, ругают, – кажется, и жизни не рад; а он туда же, в отделение из присутствия выдет да тоже начнет тебе надоедать: «Вот, говорит, всё-то вы меня под неприятности подводите». Даже тошно смотреть на него. А станешь ему, с досады, говорить: что же, мол, вы сами-то, Яков Астафьич, не смотрите? – «Да где уж мне! – говорит, – я, говорит, человек старый, слабый!» Вот и поди с ним!

Гирбасов. Да, уж с этаким начальником маяться не дай господи! Вот и у нас председатель такой был; сядет, бывало, в карты играть – ступить не умеет. С короля козырять начнет, а у партенера туз-от бланк – вот и взъестся на него партнер, особливо если Порфирий Петрович. «Вы, говорит, ваше превосходительство, в карты лапти изволите плесть; где ж это видано, чтоб с короля козырять, когда у меня туз один!» А он только ежится да приговаривает: «А почем же я знал!» А что тут «почем знал», когда всякому видимо, как Порфирий Петрович с самого начала покрякивал в знак одиночества… Ну, а кто у тебя в посажёных будет?

Дернов. А, право, не знаю. Вот старуха говорят, чтоб, по крайности, Якова Астафьича. Оно, коли хочешь, и дело, потому что он все-таки прямой начальник; ну, а знаешь ты сам, как он в ту пору Чернищеву отвечал, как тот его к своей дочери в посажёные звал? «Я, говорит, человек не общественный, дикий, словесности не имею, ни у кого не бываю; деньги у меня, конечно, есть, да ведь это на черный день – было бы с чем и глаза закрыть. Вот, говорит, намеднись сестра пишет, корова там у нее пала – пять целковых послал; там брат, что в священниках, погорел – тому двадцать пять послал; нет, нет, брат, лучше и не проси!» С тем Чернищев-то и отъехал. Одно слово, дрянь – дрянь и есть. Господи! у других начальники как начальники, а у нас, что называется, ни кожи, ни рожи. Я уж удумал к Порфирию Петровичу.

Гирбасов. А не пойдет Порфирий Петрович – градского голову за бока тащи!

Дернов. И то правда. Да что, брат! нонче уж и они рыло воротить стали. Только слава, что столоначальники, а хошь бы одна-те свинья головой сахару поклонилась; нас, мол, Федор Гарасимыч защитит, он наш по всей губернии купечеству сродственник и благо-приятель. Намеднись к откупщику посылал, чтоб, по крайности, хошь ведро водки отпустил, так куда тебе: «У нас, говорит, до правленья и касательства никакого нет, а вот, говорит, разве бутылку пива на бедность»… Такая, право, бестия! Не знаешь, как тут и быть – такие времена настали. Начальство не то чтоб тебя защитить, а еще пуще крапивным семенем обзывает, жалованье на сапоги все изведешь, а работы-то словно на каторге. Уж и подлинно, должно быть, вас ровно блох развелось. Выгоняют-выгоняют нашего брата, выгоняют, кажется, так, что и места нигде не найдешь, а смотришь: все-таки место свято пусто не будет; куда! на одно-то место человек двадцать лезет.

Гирбасов. Да, большую ловкость нужно иметь, чтоб нонче нашему брату на свете век изжить. В старые годы этой эквилибристики-то и знать не хотели.

Дернов. Вот хоть бы про столоначальника! Ты думаешь, задаром мне это место досталось? как бы не так! Иду я это к секретарю, говорю ему: «Иван Никитич! состоя на службе пятнадцать лет, я хоша не имею ни жены, ни детей, но будучи, так сказать, обуреваем… осмеливаюсь»… ну, и так далее. А он, ты думаешь, что мне в ответ? ты! говорит, да я! говорит… Прослезился я, да так и ушел от него, по той причине, что он был на ту пору в подпитии, – ну, а в этом виде от него никаких резонов, окроме ругательства, не услышишь. Вот выбрал я другой день, опять иду к нему. «Иван Никитич, – говорю ему, – имейте сердоболие, ведь я уж десять лет в помощниках изнываю; сами изволите знать, один столом заправляю; поощрите!» А он: «Это, говорит, ничего не значит десять лет; и еще десять лет просидишь, и все ничего не значит». – «Да что ж, говорю я, надобно сделать, я на все готов». – «А знаешь ли ты, говорит, эквилибристику?» – «Нет, мол, Иван Никитич, не обучался я этим наукам: сами изволите знать, что я по третьему разряду». – "А эквилибристика, говорит, вот какая наука, чтоб перед начальником всегда в струне ходить, чтобы ноги у тебя были не усталые, чтоб когда начальство тебе говорит: «Кривляйся, Сашка!» – ну, и кривляйся! а «сиди, Сашка, смирно» – ну, смирно и сиди, ни единым суставом не шевели, а то неравно у начальства головка заболит. Я, говорит, всю эту механику насквозь произошел, так и знаю. Да и считай ты себя еще счастливым, коли тебе говорят: «Кривляйся!» Это значит, внимание на тебя обращают. Вот и выходит, значит, что кривляк этих столько развелось, что и для того, чтоб подличать-то тебе позволили, нужен случай, протекция нужна; другой и рад бы, да случая нет.

Назад Дальше