Губернские очерки - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 32 стр.


– Но разве и в провинции нельзя найти для себя более дельного занятия?

– На этот вопрос я отвечу вам немедленно, а покуда позвольте мне познакомить вас еще с одним милым молодым человеком… Николай Федорыч! пожалуйте-ка, милостивый государь, сюда!..

Николай Федорыч мальчик– лет семи и, в сущности, довольно похож на Ивана Семеныча, только одет попроще: без бархатов и батиста.

– Позвольте мне вас спросить, Николай Федорыч, какое самое золотое правило на свете?

– Не посещай воров, ибо сам в скором времени можешь сделаться таковым, – пролепетал скороговоркою мальчик.

– Отлично-с; вот вам за это конфетка. Этим мудрым изречением, почерпнутым из прописей, встретил меня Николай Федорыч однажды, когда я посетил его папашу, многоуважаемого и добрейшего Федора Николаича, – сказал Корепанов, обращаясь ко мне.

– Теперь я буду продолжать с вами прерванный разговор, – продолжал он, когда мальчик ушел, – вы начали, кажется, с вопроса, учился ли я чему-нибудь, и я отвечал вам, что, точно, был в выучке. Какая была тому причина – этого я вам растолковать не могу, но только ученье не впрок мне шло. Я, милостивый государь, человек не простой; я хочу, чтоб не я пришел к знанию, а оно меня нашло; я не люблю корпеть над книжкой и клевать по крупице, но не прочь был бы, если б нашелся человек, который бы знание влил мне в голову ковшом, и сделался бы я после того мудр, как Минерва… Все, что я в молодости моей от умных людей с кафедры слышал, все это только раззадорило меня или, лучше сказать, чувственно растревожило мои нервы… Потом, как я вам уже докладывал, оставил я храм наук и поселился, по необходимости, в Крутогорске… И вы не можете себе представить, в каком я был сначала здесь упоении! Молодой человек, кончивший курс наук, приехавший из Петербурга, бывавший, следовательно, и в аристократических салонах (ведь чем черт не шутит!), наглядевшийся на итальянскую оперу – этого слишком достаточно, чтобы произвести общий фурор. И бабье это действительно до такой степени на меня накинулось, что даже вспомнить тошно! И вот-с, сел я в эту милую колясочку и катаюсь в ней о сю пору… Что прежде знал, все позабыл, а снова приниматься за черепословие – головка болит.

Сказав это, он взглянул на меня как-то особенно выразительно, так что я мог ясно прочитать на лице его вопрос: "А что! верно, ты не ожидал встретить в глуши такого умного человека?"

– Знаете, – продолжал он, помолчав с минуту, – странная вещь! никто меня здесь не задевает, все меня ласкают, а между тем в сердце моем кипит какой-то страшный, неистощимый источник злобы против всех их! И совсем не потому, чтобы я считал их отвратительными или безнравственными – в таком случае я презирал бы их, и мне было бы легко и спокойно… Нет, я злобствую потому, что вижу на их лицах улыбку и веселие, потому что знаю, что в сердцах их царствует то довольство, то безмятежие, которых я, при всех своих благонамеренных и высоконравственных воззрениях, добиться никак не могу… Мне кажется, что самое это довольство есть доказательство, что жизнь их все-таки не прошла даром и что, напротив того, беснование и вечная мнительность, вроде моих, – признак натуры самой мелкой, самой ничтожной… вы видите, я не щажу себя! И я ненавижу их, ненавижу всеми силами души, потому что желал бы отнять в свою пользу то уменье пользоваться дарами жизни, которым они вполне обладают…

– А мне кажется, вы все это напустили на себя, – отвечал я, – а в сущности, если захотите, можете сделать и вы много полезного в той маленькой сфере, которая назначена для нашей деятельности.

– Если вы поживете в провинции, то поймете и убедитесь в совершенстве, что самая большая польза, которую можно здесь сделать, заключается в том, чтобы делать ее как можно меньше. С первого раза вам это покажется парадоксом, но это действительно так.

– Докажите же мне это, потому что я не могу и не имею права верить вам на слово.

– Доказательства представит вам за меня самая жизнь, а я, признаюсь вам, даже не в состоянии правильно построить вам какой-нибудь силлогизм… Для этого необходимо рассуждать, а я давно уж этим не занимался, так что и привычку даже потерял.

– Ну, теперь, благодаря мсьё Корепанову, вы, верно, уж достаточно знакомы со всем крутогорским обществом? – перебила княжна Анна Львовна, садясь возле меня.

– Нет еще, княжна, – отвечал Корепанов, – Николай Иваныч покамест более познакомился со мной, нежели с здешним обществом… Впрочем, здешнее общество осязательно изобразить нельзя: в него нужно самому втравиться, нужно самому пожить его жизнью, чтоб узнать его. Здешнее общество имеет свой запах, а свойство запаха, как вам известно, нельзя объяснить человеку, который никогда его не обонял.

– Вы злой человек, мсьё Корепанов!

– Это мой долг, княжна. И притом вы не совсем благодарны; если б меня не было, кто бы мог доставить вам столько удовольствия, сколько доставляю, например, я своим злоречием? Согласитесь сами, это услуга немаловажная! Конечно, я до сих пор еще не принес никакой непосредственной пользы: я не вырыл колодца, я не обжигал кирпичей, не испек ни одного хлеба, но взамен того я смягчал нравы, я изгонял меланхолию из сердец и поселял в них расположение к добрым подвигам… вот прямые заслуги моей юмористической деятельности!

– А что он обо мне сказал, мсьё Щедрин?

– До вас еще не дошла очередь, княжна… До сих пор мы с Николаем Иванычем об том только говорили, что мир полон скуки и что порядочному человеку ничего другого не остается… но угадайте, на чем мы решили?

– Умереть?

– Гораздо проще: отправиться домой и лечь спать… И он действительно встал, зевнул, посмотрел лениво по сторонам и побрел из залы.

– Странный человек! и, однако ж, с большими способностями!.. une bonne tête![134] – задумчиво сказала княжна, провожая его взором.

ЛУЗГИН [61]

Господи! как время-то идет! давно ли, кажется, давно ли! Давно ли в трактире кипели горячие споры об искусстве, об Мочалове, о Гамлете? давно ли незабвенная С*** [62] приводила в неистовство молодые сердца? давно ли приводили мы в трепет полицию?

Лузгин! мой милый, бесценный Лузгин! каким-то я застану тебя? все так же ли кипит в тебе кровь, так же ли ты безрасчетно добр и великодушен, по-прежнему ли одолевает тебя твоя молодость, которую тщетно усиливался ты растратить и вкривь и вкось: до того обильна, до того неистощима была животворная струя ее? Или уходили сивку крутые горки? или ты… но нет, не может это быть!

Так, или почти так, думал я, подъезжая к усадьбе друга моей молодости, Павла Петровича Лузгина. Прошло уж лет пятнадцать с тех пор, как мы не видались, и я совершенно нечаянно, находясь по службе в Песчанолесье, узнал, что Лузгин живет верстах в двадцати от города в своей собственной усадьбе. Признаюсь откровенно, при этом известии что-то мягкое прошло по моей душе, как будто до такой степени пахнуло туда весной, что даже нос мой совершенно явственно обонял этот милый весенний запах, который всегда действует на меня весело. Весна и молодость – вот те два блага, которые творец природы дал в утешение человеку за все огорчения, встречающиеся на жизненном пути. Весною поют на деревьях птички; молодостью, эти самые птички поселяются на постоянное жительство в сердце человека и поют там самые радостные свои песни; весною, солнышко посылает на землю животворные лучи свои, как бы вытягивая из недр ее всю ее роскошь, все ее сокровища; молодостью, это самое солнышко просветляет все существо человека, оно, так сказать, поселяется в нем и пробуждает к жизни и деятельности все те богатства, которые скрыты глубоко в незримых тайниках души; весною, ключи выбрасывают из недр земли лучшие, могучие струи свои; молодостью, ключи эти, не умолкая, кипят в жилах, во всем организме человека; они вечно зовут его, вечно порывают вперед и вперед… Отлично, что весна каждый год возвращается, и с каждым годом все как будто больше и больше хорошеет, но худо, что молодость уж никогда не возвращается. Самый ли процесс жизни нас умаивает, или обстоятельства порастрясут дорогой кости, только сердце вдруг оказывается такое дрябленькое, такое робконькое, что как начнешь самому о себе откровенно докладывать, так и показывается на щеках, ни с того ни с сего, девический румянец… Да хорошо еще, если румянец; худо, что иногда и его-то не оказывается в наличности.

Когда я вошел в залу, Лузгин и семейство его сидели уж за обедом, хотя был всего час пополудни.

– Щедрин!

– Лузгин!

Мы бросились друг другу в объятия; но тут я еще больше убедился, что молодость моя прошла безвозвратно, потому что, несмотря на радость свидания, я очень хорошо заметил, что губы Лузгина были покрыты чем-то жирным, щеки по местам лоснились, а в жидких бакенбардах запутались кусочки рубленой капусты. Нет сомнения, что будь я помоложе, это ни в каком случае не обратило бы моего внимания.

– Щедрин!

– Лузгин!

Мы бросились друг другу в объятия; но тут я еще больше убедился, что молодость моя прошла безвозвратно, потому что, несмотря на радость свидания, я очень хорошо заметил, что губы Лузгина были покрыты чем-то жирным, щеки по местам лоснились, а в жидких бакенбардах запутались кусочки рубленой капусты. Нет сомнения, что будь я помоложе, это ни в каком случае не обратило бы моего внимания.

– По углам, бесенята! – закричал он на детей, которые, повыскакав из-за стола, обступили нас, – жена! рекомендую: Щедрин, друг детства и собутыльник!

Я взглянул на его жену; это была молодая и свежая женщина, лет двадцати пяти; по-видимому, она принадлежала к породе тех женщин, которые никогда не стареются, никогда не задумываются, смотрят на жизнь откровенно, не преувеличивая в глазах своих ни благ, ни зол ее. Взгляд ее был приветлив, доверчив и ясен; он исполнялся какой-то кроткой, почти материнской заботливости, когда обращался на Лузгина; голос был свеж и звонок; в нем слышалась еще та полнота звука, которая лучше всего свидетельствует о неиспорченной и неутомленной натуре. Она никогда не оставалась праздною, и всякому движению своему умела придать тот милый оттенок заботливости, который женщине, а особенно матери семейства, придает какую-то особенную привлекательность. Вообще такие женщины составляют истинный клад для талантливых натур, которые в семействе любят играть, по преимуществу, роль трутней.

– Очень рада, – сказала она, протягивая мне маленькую ручку, – Полиньке очень приятно будет провести время с старым товарищем!

– Полиньке! Сколько раз просил я тебя, Анна Ивановна, не называть меня Полинькой! – заметил он полушутя, полудосадуя и, обратясь ко мне, прибавил: – Вот, брат, мы как! в Полиньки попали!

Тут я в первый раз взглянул на него попристальнее. Он был в широком халате, почти без всякой одежды; распахнувшаяся на груди рубашка обнаруживала целый лес волос и обнаженное тело красновато-медного цвета; голова была не прибрана, глаза сонные. Очевидно, что он вошел в разряд тех господ, которые, кроме бани, иного туалета не подозревают. Он, кажется, заметил мой взгляд, потому что слегка покраснел и как будто инстинктивно запахнул и халат и рубашку.

– А мы здесь по-деревенски, – сказал он, обращаясь ко мне, – солнышко полдничает – и мы за обед, солнышко на боковую – и мы хр-хр… – прибавил он, ласково поглядывая на старшего сынишку.

Дети разом прыснули.

– Эй, живо! подавать с начала! – продолжал он. – Признаюсь, я вдвойне рад твоему приезду: во-первых, мы поболтаем, вспомним наше милое времечко, а во-вторых, я вторично пообедаю… да, бишь! и еще в третьих – главное-то и позабыл! – мы отлично выпьем! Эх, жалко, нет у нас шампанского!

– Ах, Полинька, тебе это вредно, – сказала жена.

– Ну, на нынешний день, Анна Ивановна, супружеские советы отложим в сторону. Вредно ли, не вредно ли, а я, значит, был бы свинья, если б не напился ради приятеля! Полюбуйся, брат! – продолжал он, указывая на стол, – пусто! пьем, сударь, воду; в общество воздержания поступил! Эй вы, олухи, вина! Да сказать ключнице, чтоб не лукавила, подала бы все, что есть отменнейшего.

– Скажи, Николай, Маше, – прибавила от себя Анна Ивановна, – чтоб она то вино подала, которое для Мишенькиных крестин куплено.

– Мишенька – это пятый, – сказал Лузгин, – здесь четверо, а то еще пятый… сосуночек, знаешь…

Дети снова прыснули.

– Вы чего смеетесь, бесенята? Женись, брат, женись! Если хочешь кататься как сыр в масле и если сознаешь в себе способность быть сыром, так это именно масло – супружеская жизнь! Видишь, каких бесенят выкормили, да на этом еще не остановимся!..

Он взял старшего сынишку за голову и посмотрел на него с особенною нежностью. Анна Ивановна улыбалась.

– А папка вчера домой пьяный пришел! – поспешил сообщить мне второй сын, мальчик лет пяти.

– Да, пьян был папка вчера! – отвечал Лузгин, – свинья вчера папка был! От этих бесенят ничего не скроешь! У соседа вчера на именинах был: ну, дома-то ничего не дают, так поневоле с двух рюмок свалился!

– Ай, папка! сам сказал мамке, что две бутылки выпил! – вступилась девочка лет трех, сидевшая подле Анны Ивановны, – папка всегда домой пьян приезжает! – прибавила она, вздыхая.

– Женись, брат, женись! Вот этакая ходячая совесть всегда налицо будет! Сделаешь свинство – даром не пройдет! Только результаты все еще как-то плохи! – прибавил он, улыбаясь несколько сомнительно, – не действует! Уж очень, что ли, мы умны сделались, да выросли, только совесть-то как-то скользит по нас. "Свинство!" – скажешь себе, да и пошел опять щеголять по-прежнему.

– А главное, что это для тебя, Полинька, нездорово, – сказала Анна Ивановна.

– Ну, а ты как?

– Да что, служу…

– Слышал, братец, слышал! Только не знал наверное, ты ли: ведь вас, Щедриных, как собак на белом свете развелось… Ну, теперь, по крайней мере, у меня протекция есть, становой в покое оставит, а то такой стал озорник, что просто не приведи бог… Намеднись град у нас выпал, так он, братец ты мой, следствие приехал об этом делать, да еще кабы сам приехал, все бы не так обидно, а то писаришку своего прислал… Нельзя ли, дружище, так как-нибудь устроить, чтобы ему сюда въезду не было?

Принесли ботвиньи; Лузгин попросил себе целую тарелку, и начал сызнова свой обед.

– Ты, брат, ешь, – сказал он мне, – в деревне как поживешь, так желудок такою деятельною бестией делается, просто даже одолевает… Встанешь этак ранним утром, по хозяйству сходишь…

– Ах, какой папка лгун стал! – заметила девочка.

– Вот, дружище, даже поврать не дадут – вот что значит совесть-то налицо! У меня, душа моя, просто; я живу патриархом; у меня всякий может говорить все, что на язык взбредет… Анна Ивановна! потчуй же гостя, сударыня! Да ты к нам погостить, что ли?

– Нет, я на следствии в Песчанолесье, должен сегодня же быть там…

– Ну, стало быть, ночевать у нас все-таки можешь. Я, брат, ведь знаю эти следствия: это именно та самая вещь, об которой сложилась русская пословица: дело не волк, в лес не убежит… Да, друг, вот ты в чины полез, со временем, может, исправником у нас будешь…

Совершенно против моего желания, при этих словах Лузгина на губах моих сложилась предательская улыбка.

– А что, видно, нам с тобой этого уж мало? – сказал он, заметив мою улыбку, – полезай, полезай и выше; это похвально… Я назвал место исправника по неопытности своей, потому что в моих глазах нет уж этого человека выше… Я, брат, деревенщина, отношений ваших не знаю, я Цинциннат…

– А как мы давно не видались, однако ж? – прервал я.

– Да, пятнадцать лет! это в жизни человеческой тоже что-нибудь да значит!

– Вы, верно, не ожидали встретить Полиньку таким? – спросила Анна Ивановна.

– Да, было, было наше время… Бывали и мы молоды, и мы горами двигали!.. Чай, помнишь?

– Как не помнить! хорошее было время!

– А впрочем и теперь жару еще пропасть осталась, только некуда его девать… сфера-то у нас узка, разгуляться негде…

вот, брат, нам чего бы нужно!

– Вот Полинька все жалуется, что для него простора нет, а я ему указываю на семейство, – прервала Анна Ивановна.

– Семейство, Анна Ивановна, это святыня; семейство – это такая вещь, до которой моими нечистыми руками даже и прикасаться не следует… я не об семействе говорю, Анна Ивановна, а об жизни…

– Да ты это так только, Полинька, говоришь, чтоб свалить с себя, а по-моему, и семейная жизнь – чем же не жизнь?

– Размеры не те, сударыня! Размеры нас душат, – продолжал он, обращаясь ко мне, – природа у нас широкая, желал бы захватить и вдоль и поперек, а размеры маленькие… Ты, Анна Ивановна, этого понимать не можешь!

– Признаюсь, и я что-то мало понимаю это.

– Да ты, братец, чиновник, ты, стало быть, удовлетворился – это опять другой вопрос; ты себя сузил, брюхо свое подкупил, сердце свое посолил, прокоптил и разменял на кредитные билеты…

– Однако ты не щадишь-таки выражений!

– Другое дело вот мы, грешные, – продолжал он, не слушая меня, – в нас осталась натура первобытная, неиспорченная, в нас кипит, сударь, этот непочатой ключ жизни, в нас новое слово зреет… Так каким же ты образом этакую-то широкую натуру хочешь втянуть в свои мизерные, зачерствевшие формы? ведь это, брат, значит желать протащить канат в игольное ушко! Ну, само собою разумеется, или ушко прорвет, или канат не влезет!

– Однако ж надобно же иметь какой-нибудь выход из этого!

– Ищите вы! Наше дело сторона; мы люди непричастные, мы сидим да глядим только, как вы там стараетесь и как у вас ничего из этого не выходит!

– И я вот часто говорю Полиньке, чтоб он чем-нибудь занялся… предводитель наш очень нас любит… сколько раз в службу приглашал!

– Нет, Анна Ивановна, это не по нашей части; ты мне об этом не говори…

Назад Дальше