Губернские очерки - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 39 стр.


– Смирно он себя ведет? – спросил Яков Петрович у смотрителя.

– С тех пор, как высидел в темной…

– Конечно-с, – вступается арестант, – находясь, можно сказать, в несчастии, от природы преследуем, от властей гоним; претерпев все кораблекрушения и бури житейские и будучи при всем том воспитан от родителей в мещанском состоянии, сам собой просвещение получил…

– А что у тебя в руках? – спрашивает Яков Петрович, беря у него из рук книгу.

– Гражданские истории-с. Имея с малолетствия жажду к просвещению и будучи отторгнут от светского общества, единственную нахожу для себя отраду в своей невинности и в чтении назидательных историй.

Книжка оказалась какой-то переводный роман Дюма.

– Ну, а расскажи-ка нам, за что ты тут сидишь?

– Вашему высокоблагородию известно, что, собственно, от моей невинности-с; по той причине, что можно и голубицу оклеветать, и чрез это лишить общества образованных людей… Однако сам господин становой видели мою невинность и оправдали меня, потому как я единственно из-за своей простоты страдаю-с…

– Да; становой за это уж и суду предан.

– Конечно-с, мы с ним ездили на лодке, с хозяином-с; это я перед вашим высокоблагородием как перед богом-с… А только каким манером они утонули, этого ни я, ни товарищ мой объясниться не можем-с, почему что как на это их собственное желание было, или как они против меня озлобление имели, так, может, через эвто самое хотели меня под сумнение ввести, а я в эвтом деле не причастен.

Товарищ, на которого ссылался Колесов, стоял тут же и обнаруживал полнейшее равнодушие. Он тоже был мещанин, огромного роста и, по-видимому, весьма сильный. Изредка, вслушиваясь в слова Колесова, он тупо улыбался, но вместе с тем хранил упорное молчание; по всему видно было, что он служил только орудием для совершения преступления, душою же и руководителем был в этом деле Колесов.

– Ну, а как же утопленник-то очутился с связанными назади руками?

– Ничего я об этом, ваше благородие, объяснить не могу… Это точно, что они перед тем, как из лодки им выпрыгнуть, обратились к товарищу: "Свяжи мне, говорит, Трофимушка, руки!" А я еще в ту пору и говорю им: "Христос, мол, с вами, Аггей Федотыч, что вы над собой задумываете?" Ну, а они не послушали: "Цыц, говорит, собака!" Что ж-с, известно, их дело хозяйское: нам им перечить разве возможно!

– Разумеется, разумеется… А дело вот в чем, – продолжал Яков Петрович, обращаясь ко мне, – нужно было ихнему хозяину съездить из городу на фабрику; поехал он на лодке, а гребцами были вот эти два молодца. Хозяин купец богатейший – вот и задумали они его утопить и деньги, которые при нем были, ограбить. Только, должно быть, купцу-то умирать еще не больно хотелось, так они ему и руки связали, чтоб не барахтался, да так в реку и кинули… Ну, разумеется, следствие. Что ж бы вы думали? Становой нашел, что все это произошло очень натурально – вот хошь бы таким образом, как он сейчас рассказывал…

Колесов вздохнул.

– Оно конечно-с, – сказал он, – ваше высокоблагородие над нами властны, а это точно, что я перед богом в эвтом деле не причинен. Против воли хозяйской как идти можно? сами вы извольте рассудить.

– Ну, а ты что? – обратился мой путеводитель к маленькому мужичонке, тут же стоявшему.

– Много довольны, много довольны, ваше благородие! – отвечал мужичонка, беспрестанно кланяясь и торопясь говорить, – скоро ли, батюшка, решенье вы дет?

– А ты разве давно сидишь?

– Четвертый год, ваше благородие! четвертый годок вот после второго спаса пошел… не можно ли, ваше благородие, поскорей решенье-то? Намеднись жена из округи приходила – больно жалится: "Ох, говорит, Самсонушко, хошь бы тебя поскорей, что ли, отселева выпустили: все бы, мол, дома способнее было". Право-ну!

– Скоро, скоро будет и решенье; однако вряд ли тебя домой отпустят…

– Ну, стало быть, слышь, в Сибирску губернию?

– Не знаю; только вряд ли домой попадешь… А знаете ли вы, за что он под суд попал? Дело очень простое: мужичонка он простоватый, несмышленый, и жил в большой бедности…

– Правда эта сущая, ваше благородие, правда, – заговорил арестант, – такая-то бедность, что и господи! в дому вот эконькой корочки хлебца не сыщешь – сущая это правда!

– Между тем пришло время подать за полугодие платить. Что тут делать? денег дома нет ни копейки, достать негде, а сборщик требует настоятельно…

– Истинно так, ваше благородие! – опять перебил арестант, – я, говорит, тебя нагишом в снег посажу, доколе всё до копейки не заплатишь… и посадил бы, ваше благородие, именно посадил бы…

– Вот и задумал он в бурлаки… а впрочем, рассказывай сам, коли перебиваешь.

– Иду я, ваше благородие, в волостное – там, знашь, всех нас скопом в работу продают; такие есть и подрядчики, – иду я в волостное, а сам горько-разгорько плачу: жалко мне, знашь, с бабой-то расставаться. Хорошо. Только чую я, будто позаде кто на телеге едет – глядь, ан это дядя Онисим. "Куда, говорит, путь лежит?"

– А вот, – говорю, – в волостное.

– Почто в волостное?

– Продаваться в бурлаки; а ты, говорю, куда?

– А я, мол, в Опенино, полведра купить.

А мне, ваше благородие, только всего и денег-то надобно, что за полведра заплатить следует… Вот и стал мне будто лукавый в ухо шептать. "Стой, кричу, дядя, подвези до правленья!" А сам, знашь, и камешок за пазуху спрятал… Сели мы это вдвоем на телегу: он впереди, а я сзади, и все у меня из головы не выходит, что будь у меня рубль семьдесят, отдай мне он их, заместо того чтоб водки купить, не нужно бы и в бурлаки идти…

Арестант задрожал и заплакал.

– Кончилось тем, – договорил Яков Петрович, – что он швырнул в дядю Онисима камнем и, взявши у него ни больше ни меньше, как рубль семьдесят копеек, явился в волостное правление и заплатил подать.

ПОСЕЩЕНИЕ ВТОРОЕ

На этот раз камора, в которую ввел меня Яков Петрович, заключала в себе лиц все чиновной породы. Их было трое, и кровати их стояли по углам. Один был в замасленном форменном сюртуке, с красным стоячим воротником, два другие – в халатах. При нашем появлении форменный сюртук и один из халатников встали, но другой халатник продолжал лежать, растянувшись на постели. Форменный сюртук обладал довольно замечательною физиономией [69]. Он был плотно сложен и небольшого роста; лицо его не поражало с первого взгляда ни чрезмерною глупостью, ни чем-либо особенно порочным или злым; но, вглядевшись в него пристальнее, нельзя было не изумиться той подавляющей ограниченности, той равнодушной ко всему пошлости, о которых свидетельствовали: и узкий, покатый лоб, окаймленный коротко обстриженными, но густыми и черными волосами, и потупленные маленькие глаза, в которых светилось что-то хитрое, но как бы недоконченное, недодуманное, и наконец, вся его фигура, несколько сутуловатая, с одною рукою, отделенною от туловища в виде размышления, и другою, постоянно засунутою в застегнутый сюртук. Очевидно, то был, что называется, рассудительный человек, один из тех, которые никогда не скажут положительной глупости, но от которых, при всяком их слове, веет неотразимою тошнотой и унынием. Встретится такой господин с вами на улице, и если вы не принадлежите к породе Дерновых, Гирбасовых и т. п. [70] и не заговорите с ним сами, то он посмотрит вам, как собака, умильно в глаза, потопчется на одном месте, вздохнет, пожмет вам руку и отправится восвояси. Но если вы называетесь Гирбасовым, то разговору не будет конца – и какому разговору!

– А что, брат, как дела идут? – спросит вас форменный сюртук.

– Да что, брат, хорошо, – ответите вы.

– Это ладно, что хорошо, – скажет сюртук.

– Да, брат; хорошо не худо, худо не хорошо…

И так далее. Можно исписать целые страницы подобными наставительными речами. У этих господ всегда имеются готовые афоризмы, которыми они любят кстати щегольнуть, вроде того, что "брат, надо это дело вести с осторожностью", или "ты когда чего захотел, так того уж и хоти". Такие образчики встречаются везде, во всех слоях общества, только афоризмы бывают различные. Божий мир кишит ими – это несомненно. Это люди ограниченные, с сплюснутыми черепами, пришибленные с детства, что не мешает им, однако же, считать себя столпами общественного благоустройства и спокойствия и с остервенением лаять на всякого, у кого лоб оказывается не сплюснутым. Я имел огорчение познакомить читателя с ними в свободном состоянии; теперь приходится познакомить с ними же в тюрьме.

Второй субъект был молодой человек довольно красивой наружности, высокий и стройный. Он носил усы, что давало ему вид отставного военного, и держал себя даже излишне приветливо. По всему было видно, что, на свободе, он пользовался особенным благоволением со стороны дамского пола, прикосновение к которому везде и всегда смягчает сердца и нравы. С другой стороны, нельзя было не заметить и того, что это же прикосновение отчасти вредоносно подействовало на здоровую и могучую натуру субъекта, потому что, несмотря на его молодость, щеки его несколько опухли и сделались уже дряблыми, а в глазах просвечивало что-то старческое.

Третий субъект был длинный и сухой господин. Он нисколько не обеспокоился нашим приходом и продолжал лежать. По временам из груди его вырывались стоны, сопровождаемые удушливым кашлем, таким, каким кашляют люди, у которых, что называется, печень разорвало от злости, а в жилах течет не кровь, а желчь, смешанная с оцтом.

– Ну, ты что, Пересечкин? – спросил Яков Петрович у форменного сюртука.

– Ничего-с, ваше высокоблагородие, живем по малости-с вашими молитвами, – отвечал он, тупо улыбаясь и отставляя руку, как бы декламируя.

– Чего им делается! – вступился усач, – они этого огорчения и понять не могут-с!

– Скоро ли же эту каналью отсюда выведут? – отозвался желчный господин, – я ведь господина министра утруждать буду, свиньи вы этакие!

Эта апострофа, смутившая меня своею откровенностью, не оказала никакого действия на Якова Петровича. Очевидно, что ему не в первый раз пришлось подвергать свою особу подобного рода ласкам.

– За что вы здесь содержитесь? – спросил я Пересечкина.

Он молчал и все держал руку наотвес, как бы разговаривая сам с собой.

– Ну, говори же, за что ты здесь посажен, – сказал Яков Петрович.

Пересечкин совершенно неожиданно фыркнул.

– Ишь животное! – отозвался голос с кровати, – даже самому смешно… скот!

– Что же-с, сказывайте! – понуждал усач. Пересечкин с минуту помялся и потом скороговоркою отвечал:

– Статистику собирал-с…

– Как статистику?

– Точно так-с, ваше высокоблагородие! от начальства наистрожайше было предписано-с: то есть чтоб все до точности-с, сколько у кого коров-с, кур-с; даже рябчиков-с пересчитать велено было-с…

– Да ты сказывай, животное, как ты собирал-то статистику? пчел-то позабыл, подлец?

– Ваше высокоблагородие! – сказал Пересечкин, обращаясь к Якову Петровичу, – вот-с, изволите сами теперича видеть, как они меня, можно сказать, денно и нощно обзывают… Я, ваше высокоблагородие, человек смирный-с, я, осмелюсь сказать, в крайности теперича находился и ежели согрешил-с, так опять же не перед ними, а перед богом-с…

– Да ты не виляй, скот, а рассказывай, как ты статистику-то собирал!

Пересечкин опять замялся и через несколько секунд снова фыркнул. Видно было, что он сам внутренне был совершенно доволен собой.

– Известно-с, у мужичка был, – сказал он наконец, – количество пчел надлежало дознать со всею достоверностью…

– Ну, продолжай же, продолжай!

Но Пересечкин только фыркнул.

– Э, брат, да ты, верно, только на пакости боек, – отозвался желчный господин, – а дело очень простое. Призвал он мужика. "Сколько, говорит, у тебя пчел?" Тот показывает ему улья. "Нет, говорит, мне начальство пишет дознать, сколько именно у тебя пчел – так ты, говорит, не поленись, сосчитай!" Мужик, сударь, остолбенел. "Где же, мол, их считать?" – "Знать, говорит, ничего не хочу – считай"… Ну, и взял он с него по целковому с улья, а в ведомости и настрочил "У такого-то, Пахома Сидорова, лошадей две, коров три, баранов и овец десять, теленок один, домашних животных шестнадцать, кур семь, пчел тридцать одна тысяча девятьсот девяносто семь".

Молчание.

– А ведь рожа-то какая! – продолжал желчный господин, – глуп-то ведь как! а выдумал! Только выдумать-то выдумал, а концы схоронить не сумел.

– Каким же образом это открылось? – спросил я. – Исправник-с злодей! – наивно отвечал Пересечкин.

– Это точно, что злодей… и такая же ракалья, как и ты; только поумней тебя будет… Увидал, что эта скотина весь предмет таким манером обработать хочет, – ну и донес, чтоб самому в ответе не быть… Эко животное!

– А вы за что? – спросил я усача.

Молодой человек, глядевший до сих пор весело, в свою очередь опустил глаза и начал обдергивать опояску у халата.

– Что же-с, сказывайте и вы-с, – заметил Пересечкин.

Усач взглянул на него свирепо.

– Нет-с, – уж когда сказывать, так сказывать всем-с, – настаивал Пересечкин.

– По причине женского пола-с, ваше высокоблагородие! – отвечал усач умильно, – как я к эвтому предмету с малолетствия привычен-с.

– Да вы чиновник?

– Точно так-с: канцелярский служитель Боровиков-с.

– Что же вы сделали?

– Сделал ли я, нет ли – на это еще достоверных доказательств не имеется, а это точно-с, что тело ихнее в овраге нашли в бесчувствии-с…

– Чье же тело?

– Ихнее-с, мещанина Затрапезникова-с.

– Ну, так что же?

– Их благородие, господин следователь, настаивают, что будто бы мы это тело… то есть телом их сделали-с, а будто бы до тех пор они были живой человек-с… а только это, ваше благородие, именно до сих пор не открыто-с…

– Как же случилось это происшествие?

– Были мы, ваше высокоблагородие, в одном месте-с…

Боровиков потупился и потом продолжал:

– Был с нами еще секретарь из земского суда-с, да столоначальник из губернского правления… ну-с, и они тут же… то есть мещанин-с… Только были мы все в подпитии-с, и отдали им это предпочтение-с… то есть не мы, ваше высокоблагородие, а Аннушка-с… Ну-с, по этой причине мы точно их будто помяли… то есть бока ихние-с, – это и следствием доказано-с… А чтоб мы до чего другого касались… этого я, как перед богом, не знаю…

– А как же осмотр тела-то? – спросил Яков Петрович.

– Об эвтим я вашему высокоблагородию доложить не в состоянии-с, а что он точно от нас пошел домой в целости-с – на это есть свидетели-с… Может быть, они в дороге что ни на есть над собой сделали…

– Да кто же эти свидетели?

– Конечно, ваше высокоблагородие, свидетели наши творец небесный-с… они видели…

– И тебе не стыдно? – сказал Яков Петрович.

Боровиков смутился.

– Вот он самый, – продолжал Яков Петрович, – до этой истории был в обществе принят! в собранье на балах танцевал!.. взойди ты ему в душу-то!

– На твоей дочери сватался! – заметил желчный господин.

Яков Петрович плюнул.

– Ну, а по совести, – сказал я, – признайтесь! точно вы Затрапезникова убили?

Боровиков молчал.

– Здесь нет следователя…

– Это единому богу известно-с, – отвечал он, бросивши на меня угрюмый взгляд.

– Где же прочие-то? – спросил я.

– А где! чай, в карточки поигрывают, водочку попивают, – отозвался желчный господин, – их сделали только свидетелями: как же можно такую знатную особу, господина секретаря, в острог посадить… Антихристы вы! – присовокупил он, глухо кашляя.

– А это что за господин? – спросил я у Якова Петровича вполголоса, указывая на говорящего.

Яков Петрович дернул меня за фалду фрака и не отвечал, а как-то странно потупился. Я даже заметил и прежде, что во все время нашего разговора он отворачивал лицо свое в сторону от лежащего господина, и когда тот начинал говорить, то смотрел больше в потолок. Очевидно, Яков Петрович боялся его. Однако дерганье за фалды не ускользнуло от внимательного взора арестанта.

– Что за фалду-то дергаешь? – спросил о" злобно.

– Оставьте… оставьте… буйный человек-с! – прошептал Яков Петрович.

– То-то буйный! – сказал арестант, медленно привставая на постели, – вашему брату, видно, не по шкуре пришелся!

Яков Петрович хотел было удалиться.

– Нет, ты меня выслушай, не верти хвостом! Пришел, так слушай! Вы спрашиваете, государь мой, кто я таков? – продолжал он, обращаясь ко мне. – Я, государь мой, поклонник правды и ненавистник лжи! вот кто я – безделица! Имя мое не легион, как вот этаким (указательный перст устремлен на Якова Петровича, который пожимается), а Павел Трофимов сын Перегоренской – не ский, а ской – звание же мое отставной титулярный советник. С юных лет, государь мои, я получил страсть к истине, всосав ее, могу сказать, с млеком матери. Будучи еще секретарем в магистрате, изобрел следующие науки: правдистику, патриотистику и монархоманию. Тщетно я обращался ко всем властям земным о допущении меня к преподаванию наук сих; тщетно угрожал им карою земною и небесною; тщетно указывал на растление, царствующее в сердцах чиновнических – тщетно! Овые отвечали молчанием, овые – презрением и ругательством… Плоды моих усилий выразились лишь в гербовых пошлинах, коих в течение двадцати лет выплатил до тысячи серебром… Он закашлялся.

– Что оставалось мне? Чем мог насытить я глад истины, терзавший мою душу? Оставались исправники, оставались становые… ну, и ябедник.

Он вознамерился встать, и перед нами взвилось нечто безобразно-длинное, вроде удава.

– Ябедник, государь мой! вы понимаете: ябедник!

– Да вы расскажите, за что вы здесь-то сидите? – неожиданно прервал Пересечкин.

– Приступаю к тягостнейшему моменту моей жизни, – продолжал Перегоренский угрюмо, – к истории переселения моего из мира свободного мышления в мир авкторитета… Ибо с чем могу я сравнить узы, в которых изнываю? зверообразные инквизиторы гишпанские и те не возмыслили бы о тех муках, которые я претерпеваю! Глад и жажда томят меня; гнусное сообщество Пересечкина сокращает дни мои… Был я в селе Лекминском, был для наблюдения-с, и за этою, собственно, надобностью посетил питейный дом…

Назад Дальше