– Когда же не надобе?.. Да чтой-то, парень, словно он дешево больно от вас отступился? – вступается другой голос.
– И то, голова, дешево. Уж пытали и мы сумневаться, что бы тако значило, что вот прежний становой за это же самое дело по пятисот и больше с нас таскал… уж и на то, брат, думали, что, може, приказ у него есть, чтобы нас, то есть, не замать…
– А что думаешь, може, и взаправду есть!
– А кто его знает? може, и так, а може, и оттого, что в те поры, как пятьсот-то давали, не было у нас старицы нашей, некому было, стало быть, и говорить-то с ним толком.
– Да, благодатная эта старица… да что ж она в кельи, что ли, у вас живет?
– А у дяди Онуфрия на дворе в бане… чай, знаешь дядю Онуфрия? Ну, и мы к ней с полным нашим уважением, – только заступись за нас, матушка.
Разговор на несколько минут прекращается, и до вас долетают только вздохи, которые испускает ветхий старик, сидящий в самом центре группы, да хлест кнута, которым ямщик, для препровождения времени, бьет себя по сапогу.
– Ну, а ты, дедушка, каково перевертываешься? – спрашивает рассказчик, обращаясь к старику.
– Да вот к Онисиму на Заводь ходил хлебушка попросить… только чтой-то он уж ноне больно сердит стал: ничего-таки не дал.
– Что ж снедать-то будете?
– А чего снедать? – нечего!
Снова наступает молчание, и снова слышатся вздохи старика.
– Да ты, дедушко, опять сходи попроси, – вступается ямщик, – дядя Онисим старик любезный: ты уважь его, сходи в другой раз; он даст, как не дать!
– Известно, дядя Онисим любит, чтоб перед ним завсегда с почтением пребывали, – объясняет рассказчик.
– Ин и взаправду сходить придется, – отвечает старик, вздыхая, – только ноженьки-то у меня больно уж ходимши примаялись… словно вот вертма вертит в косте-то… а сходить надо будет: не емши веку не изживешь!
– Ну, а у вас как, все ли на порядках? – спрашивает рассказчик у ямщика.
– А что! ничего, живем. Вот ономнясь вятские купцы в Москву проезжали.
– Ну?
– Ну, и проехали, – отвечает ямщик, нахлестывая себя слегка по ноге.
– Эк тебя вывезло! а ты говори дело!
– Да что говорить-то? известно, живем. Да чу! не как дощаник-от пловет?
Действительно, вдали, из-за кустов, показывается чуть заметная точка, которая мало-помалу разрастается, и через несколько минут вы уже начинаете ясно различать очертания лодки.
– Да-а-вай! – кричит ямщик, устроивши из кулака своего подобие трубы.
– По-о-спеешь! – долетает издали ответный голос лодочников.
– Вона! вона! мотри-ка, никак наши старочки из лесу выходят! – вскрикивает внезапно молодой парень с добродушнейшею физиономией, доселе не принимавший никакого участия в разговоре.
– Ишь тебя разобрало! – говорит ямщик, – спал небось, соня, а девок увидел – во как зазевал. А и то старки! да никак и Полинария (Аполлинария) тут! – продолжает он, всматриваясь пристально в даль, – эка ведь вористая девка: в самую, то есть, в пору завсегда поспеет.
Действительно, из леса выходит группа молодых баб, которые спешат к реке. Одна из них, побойчее, опережает прочих и подбегает к группе мужиков.
– Аи то, девки, в пору пришли! сказано: стань передо мной, как лист перед травой! – говорит она, как бы отвечая на замечание ямщика, – а вы тут, поди-чай, с утра раннего ждете-поджидаете…
– Ну, где же ты, чтица, была-побывала? – спрашивает рассказчик.
– Над дедушкой Парфентьем читать ходила, да больно уж от покойника-то нестройно смердит…
– Чего, чай, над дедушкой читала, – замечает ямщик, – поди, Омельке, чай, на печи сказки сказывала.
– Аи Омельке сказывала, – отвечает бойкая баба, не конфузясь, – тебе, стало быть, завидно, что ли?
– Мне-ка чего! – говорит ямщик, делая полуоборот и пристально уставляя глаза на сапог, – не видался я, что ли, сказок-ту?
– То-то чего!.. Верно, чего-нибудь да надобе, коли только об Омельке да об Омельке и речи на языке.
– Мне чего Омелько! – продолжает ямщик, – мне Омелько плюнуть да растереть – вот что! а только это точно, что как встретимся мы с ним, не пройдет без того, чтоб не обломать ему бока: право слово, обломаю.
Аполлинария хохочет.
– Да так-таки обломаю, что тебе и взаправду читать придется… Да-а-вай! – кричит он перевозчикам, как будто желая на них сорвать свое сердце.
Дощаник приближается; это небольшая лодка, поперек которой перекинут дощатый накат. Тарантас едва может уставиться на нем, и задние колеса, только вполовину уместившиеся на накате, ежеминутно угрожают скатиться в воду и увлечь за собою весь экипаж. Лошадей заставляют спрыгнуть на корму, и только испытанное благонравие этих животных может успокоить ваши опасения насчет того, что одно самое ничтожное, самое естественное движение лошади может стоить жизни любому из пассажиров, кое-как приютившихся по стенкам и большею частью сидящих не праздно, а с веслом в руках.
Русло речки переплывается очень скоро, и затем дощаник вступает в лес. Зрелище это поражает вас своею новизной и оригинальностью; вы плывете по аллеям, которые в иных местах делаются до того узкими, что дощаник только с помощью величайших усилий протаскивается вперед. Случается, что на поворотах течение воды столь быстро, что даже совокупное действие всех наличных сил, сопровождаемое дружными и одобрительными криками, на некоторое время делается тщетным. Напрасно командируется одна партия гребцов в воду и там, схватившись руками за ветви деревьев и кустов, тянет всем корпусом веревку, прицепленную к дощанику: лодка как будто бы топчется на одном месте, не подвигаясь ни на пядь вперед, и только слышно, как вода не то чтобы шумит, а как-то сосредоточенно жужжит кругом, поминутно угрожая перевернуть вверх дном утлую скорлупу. Такого рода препятствия встречаются на каждом шагу, и оттого переправа совершается до такой степени медленно, что переезд этих шести-семи верст отнимает по крайней мере пять-шесть часов. Но вот наконец виднеется за туманами берег, образуемый пригорком, на котором привольно растет все тот же неисходный лес; говор и шум стихают, весла опускаются, и дощаник потихоньку и плавно подступает к берегу…
И опять зазвенел колокольчик, опять потянулись направо и налево леса; только тишина сделалась как-то глубже, торжественнее, потому что и звери, и птицы, и растения – все это заснуло чутким сном под прозрачным покровом весенней ночи.
Понятно, что необычайная простота и незатейливость этой природы должна сурово действовать и на человека, в ней обитающего. И действительно, поселяне, живущие в деревнях, которые, как редкие оазисы, попадаются среди лесов, упорно держатся так называемых старых обычаев и неприязненно смотрят на всякого проезжего, если он видом своим напоминает чиновника или вообще барина. Живут они очень зажиточно и опрятно, но на всех их действиях, на всех движениях лежит какая-то печать формализма, устраняющая всякий намек на присутствие идеала или того наивно-поэтического колорита, который хоть изредка обливает мягким светом картину поселянского быта. Коли хотите, есть у них свои удовольствия, свои отклонения от постоянно суровой, уединенно-эгоистической жизни, но эти удовольствия, эти увлечения принимают какой-то темный, плотяный характер; в них нет ни мягкости, ни искренней веселости, и потому они легко превращаются в безобразный и голый разврат. И до сих пор в лесах этой местности попадаются одинокие скиты, в которых нередко находит убежище не жажда молитвы и спасения душевного, а преступление и грубое распутство. Но поселяне не только с тупым равнодушием смотрят на такое явление, но даже, некоторым образом, способствуют развитию его.
Таков народ, такова местность, окружающие город С ***. Город этот, сам по себе ничтожный, имеет, впрочем, весьма важное нравственное значение как центр, к которому тянет не только вся окрестность, но многие самые отдаленные местности России. В особенности замечательно в нем преобладание женского элемента над мужским. На улицах и у ворот почти исключительно встречаются одни женщины, в неизменных темно-синих сарафанах, с пуговицами, идущими до низу, и с черными миткалевыми платками на головах, закалывающимися у самого подбородка, вследствие чего лицо представляется как бы вставленным в черную рамку. Встречаются дома (а таких чуть ли даже не большинство), в которых живут исключительно одни женщины. И весь этот женский люд движется как-то чинно и истово по улицам, вследствие чего и самый город приобретает церемонно-унылый характер. Ни пьянства, ни драк не заметно, почему даже самый откупщик, обыкновенно душа и украшение уездного общества, угрюмо и озлобленно выглядывает из окон каменных палат своих.
Но обращаюсь к запискам Филоверитова.
I– Ваше высокоблагородие немедленно приступить изволите? – спросил меня исправник Маслобойников в ту самую минуту, как я вылезал из тарантаса с намерением направиться к станционному дому, расположенному в самом центре города С ***.
Но обращаюсь к запискам Филоверитова.
I– Ваше высокоблагородие немедленно приступить изволите? – спросил меня исправник Маслобойников в ту самую минуту, как я вылезал из тарантаса с намерением направиться к станционному дому, расположенному в самом центре города С ***.
Маслобойников – небольшой, но коренастый мужчина, рябой и безобразный, с узеньким лбом, чрезвычайно развитым затылком и налитыми кровью глазами. Он беспрестанно отирает пот, выступающий на его лице, но при этом всякий раз отворачивается и исполняет это на скорую руку. Когда ему сообщают что-нибудь по делу, в особенности же секретное, то он всем корпусом подается вперед, причем мнет губами, а глазами разбегается во все стороны, как дикий зверь, почуявший носом добычу. Впрочем, он не прочь иногда прикинуться простачком и рассказать игривый анекдотец, особливо если дело касается его служебной деятельности; но все эти анекдоты приобретают, в устах его, какой-то мрачный характер.
Меня изумило, во-первых, то, каким образом Маслобойников очутился у станционного двора в такую именно минуту, когда я подъехал к нему, во-вторых, то, каким образом он вызнал не только о характере моего поручения, но, по-видимому, и о самом предмете его. Я не мог воздержаться, чтобы не выразить моего изумления.
– Помилуйте, ваше высокоблагородие, мы вас уж с утра поджидаем, – отвечал он весьма хладнокровно, – с час назад и гонец с последней станции прискакал, где вы изволили чай кушать.
И при этом на лице его показалась какая-то бесцветная, но отвратительно-проницательная улыбка, которая привела меня в невольное смущение.
– Странно! – сказал я, чтобы сказать что-нибудь.
– Помилуйте-с, по мере силы-возможности стараемся облегчать вашим высокоблагородиям-с, – произнес он скороговоркой, глядя на меня исподлобья и как-то странно извиваясь передо мною, – наш брат народ серый, мы и в трубу, и в навоз сходим-с… известно, перчаток не покупаем.
– Да ведь здесь город, – сказал я, – каким же образом вы, а не городничий…
– Они, ваше высокоблагородие, человек слабый, можно сказать, и в уме даже повредившись по той причине, что с утра, теперича, и до вечера в одном этом малодушестве спокойствие находят… Да и дело-то оно такое-с, что хоша они (то есть скитницы) и не в уезде, а все словно из уезда порядком в город не водворены, так мы, то есть земский суд-с, по этому самому случаю и не лишаем их своего покровительства… Мы насчет этого имели уж с Иваном Макарычем (городничим) материю, что будто бы их супруга очень уж оскорбляются, что этим делом не они, а мы заправляем-с… ну, да ихнее дело дамское; им, конечно, оно и невдомек, почему и как обращение земли совершается… Так прикажете приступить? – повторил он, возвращаясь к делу.
– Да я полагаю, что можно и завтра…
– Помилуйте, ваше высокоблагородие, – произнес он с таинственным видом, наклонившись ко мне, – часа через два у них, можно сказать, ни синя пороха не останется… это верное дело-с.
– Да ведь теперь и ночь скоро…
– Это нужды нет-с: они завсегда обязаны для полиции дом свой открытым содержать… Конечно-с, вашему высокоблагородию почивать с дорожки хочется, так уж вы извольте мне это дело доверить… Будьте, ваше высокоблагородие, удостоверены, что мы своих начальников обмануть не осмелимся, на чести дело сделаем, а насчет проворства и проницательности, так истинно, осмелюсь вам доложить, что мы одним глазом во всех углах самомалейшее насекомое усмотреть можем…
– Нет, уж у меня свой расчет есть, чтобы начать дело завтра.
– Слушаю-с.
– Только если вы что-нибудь с своей стороны узнаете относящееся до дела, то предуведомьте меня.
– Слушаю-с.
– Да вот еще: завтра к ночи должны сюда прибыть люди, так вы поставьте кого-нибудь у заставы… понимаете? чтоб их в городе не видали.
– Слушаю-с.
Он встал, чтобы откланяться, и направил было к двери шаги свои, но с половины комнаты воротился.
– Имею сообщить вашему высокоблагородию нечто весьма секретное, – сказал он, подходя ко мне, и потом шепотом прибавил: – Ваше высокоблагородие до Мавры Кузьмовны дело иметь изволите?
– Да ведь вы знаете: зачем же спрашивать?
– Извините, это точно-с… Я тоже до нее хоша в настоящий момент и не имею касательства, однако на сих днях безотменно иметь таковое намерен.
– По какому же случаю?
– По предмету о совращении, так как по здешнему месту это, можно сказать, первый сюжет-с… Вашему высокоблагородию, конечно, небезызвестно, что народ здесь живет совсем необнатуренный-с, так эти бабы да девки такое на них своим естеством влияние имеют, что даже представить себе невозможно… Я думал, что ваше высокоблагородие прикажете, может, по совокупности…
– А у вас заведено разве уж дело?
– Никак нет-с; дело это, так сказать, еще в воображении…
– Почему же вы думаете, что оно из области вашего воображения непременно должно перейти в область действительности?
– Следим… шестую неделю, можно сказать, денно и нощно следим… так как же ему не быть-то-с? Это все одно что бабе понести, да в десятый месяц не родить-с…
– В таком случае, если что-нибудь будет, то сообщите мне, а я приобщу к своему делу… да вы об моем-то деле знаете?
– Помилуйте-с, ваше высокоблагородие.
– Однако ж?
– Помилуйте-с, ваше высокоблагородие.
– А Мавра Кузьмовна знает?
– В этом, ваше высокоблагородие, будьте без сумнения-с; гонец прямо к ней в дом и прискакал.
– Однако ж это неприятно.
– Ничего, ваше высокоблагородие.
– Как ничего? Она может принять свои меры, будет запираться.
– Меры она точно что принять может-с, да и запираться будет непременно, однако на это обращать внимания не следует, потому как с ними один разговор – под арест-с, а там как бог рассудит… А впрочем, вашему высокоблагородию насчет этого дела и опасаться нельзя-с, потому как тут и истцы налицо…
– Ну, а ваше дело в чем же состоит?
– Нет-с, уж позвольте до завтрева… по той причине, что у вашего высокоблагородия уж и глазки слипаются, а наша история длинная и до завтрева не убежит.
Мы расстались.
IIГород С ***, в котором мне пришлось производить следствие, принадлежит к числу самых плохих городов России. Если он расположился, или, лучше сказать, разлезся на довольно большом пространстве, то нельзя сказать, чтобы к этому была какая-либо иная побудительная причина, кроме того, что русскому человеку вообще простор люб. Например, дом мещанина Карпущенкова занимает всего-навсе двадцать пять квадратных сажен, но зато под дворовым участком, принадлежащим тому же мещанину, наверное отыщется сажен тысячу. Спросите у Карпущенкова, зачем ему такое пространство земли, из которой он не извлекает никакой для себя выгоды, он, во-первых, не поймет вашего вопроса, а во-вторых, пораздумавши маленько, ответит вам: «Что ж, Христос с ней! разве она кому в горле встала, земля-то!» – «Да ведь нужно, любезный, устраивать тротуар, поправлять улицу перед домом, а куда ж тебе сладить с таким пространством?» – «И, батюшка! – ответит он вам, – какая у нас улица! дорога, известно, про всех лежит, да и по ней некому ездить».
Таким образом прозябает это грустное племя, вне всяких понятий о красоте и удобстве прямых линий. Вообще, в редких еще городах России земля имеет какую-нибудь ценность. Мещане и даже крестьяне приобретают огромные дворовые участки за бесценок, а часто и задаром, то есть самовольно, и все последствия такого приобретения ограничиваются выстройкой какой-нибудь бани, в которой ютится хозяин с семейством, и обнесением участка плетнем или забором. От этого такое множество пустырей, которые придают нашим городам нестерпимо тоскливый вид.
Многие благонамеренные начальники старались превозмочь это тупое равнодушие жителей к их собственным выгодам и удобствам. Когда князь Лев Михайлыч[178] приехал в губернию, то первым делом его было написать, «чтобы в городах непременно были заведены мостовые и чтобы дома возводимы были в два этажа и, по возможности, каменные». Однако успех не соответствовал ожиданиям, потому что князь все-таки кроток очень. Тут надобно льва, который, невзирая ни на что, мог бы настоять.
Только к центру, там, где находится и базарная площадь, город становится как будто люднее и принимает физиономию торгового села. Тут уже попадаются изредка каменные дома местных купцов, лари, на которых симметрически расположены калачи и баранки, тут же снуют приказные, поспешающие в присутствие или обратно, и, меланхолически прислонясь где-нибудь у ворот, тупо посматривают на базарную площадь туземные мещане, в нагольных тулупах, заложив одну руку за пазуху, а другую засунув в боковой карман.
На другой день по приезде в С*** я ранним утром отправился к Мавре Кузьмовне.
У меня был свой план; к сожалению, я должен был отказаться от выполнения некоторых частей его. Я хотел остановиться в городе инкогнито, прикинуться этак мещанином, желающим получить «просвещение», и выведать все дело исподволь. На этот конец было у меня припасено и соответственное одеяние, как-то: тулупчик дубленый, азям, сапоги русские и проч.; но появление Маслобойникова и заверение, что Кузьмовна меня ожидает, рассеяли в прах мои надежды. Во всяком случае, я вынужден был если не совершенно отказаться от своего плана, то подвергнуть его изменениям. Но и теперь, прежде всего, я рассчитывал на то обстоятельство, что хотя, быть может, и знает Мавра Кузьмовна, что имеет наехать чиновник, но знает это смутно, не имея настоящего понятия ни о цели приезда, ни о намерениях чиновника. В таком случае, думал я, можно будет сказать, что я имею поручение сделать дознание об истинном состоянии раскола или что-нибудь подобное. Руководители и руководительницы этого дела охотно подаются на эту удочку, если взяться за нее умеючи. Натура человеческая до крайности самолюбива, и если, ловко набросив на свое лицо маску добродушия и откровенности, следователь обращается к всемогущей струне самолюбия, успех почти всегда бывает верен. Тут охотно выкладываются на стол все самые сокровенные вещи, а ради красного словца даже и прилыгается малость; следовательно, остается только на ус мотать. Тут же могут быть кстати употреблены и другие невинные средства, внушающие доверенность. Таким образом можно, например, направить речь издалека о собственных делах Мавры Кузьмовны, поприласкать ее (посадить), начать слегка соболезновать и вообще "беседовать разумно", сбросив с себя всякую официяльность и пригнув себя к одному уровню с почтенною старухой. Я знавал следователей весьма благонамеренных, которые своим неумением обращаться с живым материялом, щекотливостью, с которою они относились к темным сторонам жизни, с первого же шагу возбуждали полное недоверие подсудимого и, разумеется, не достигали никаких результатов. С другой стороны, знавал я и таких следователей, которые были, что называется, до мозга костей выжиги, и между тем сразу внушали полное доверие к себе потому только, что умели кстати ввернуть слово «голубчик», или потрепать подсудимого по брюху, или даже дать ему, в шутливом русском тоне, порядочную затрещину в спину – полицейская ласка, имеющая равносильное значение с словом "голубчик".