Губернские очерки - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 50 стр.


Тебенькова потупилась и покраснела. Несколько секунд стояла она таким образом, не говоря ни слова, но потом оправилась и продолжала свой рассказ тем мягко-застенчивым голосом, в котором слышались слезы молодой и не испорченной еще души.

– Ходил в это время мимо нашего дому молодой барин. Жили мы в ту пору на Никольской, в проулке, ну, и ходил он мимо нас в свое присутствие кажной день… Да это нужно ли, ваше благородие?

– Ничего, продолжай.

– Только больно уж полюбился мне этот барин. Девчонка я была молодая, не балованная, а он из себя казал такой смирный да тихонький. Идет, бывало, мимо самых окошек, а сам в землю глядит, даже на окошко-то глаза поднять не смеет. Одет, бывало, чистенько, из лица бледный, глазки большенькие, и все песенку про себя мурлычет. Поначалу хаживал он только утром, в присутствие и назад, а потом начал и вечером учащать. И столько я любила смотреть, как он, бывало, идет по улице, что даже издальки завидишь, так словно в груде у тебя похолодеет.

Тебенькова задумалась, несколько минут крепилась и потом вдруг горько и сосредоточенно зарыдала.

– Ничего, матушка, бог даст, соединитесь с своим предметом, – заметил, в виде утешения, Половников.

– Только раз, сижу я это вечером под окошком, и вижу, что идет мой барин милый. Поравнялся он с моим окошечком, да и стал тутотка; говорить ничего не говорит, а словно замешался… Я тоже сижу, будто в пяльцах работаю, а сама даже ничего не вижу, только дрожу вся. Вот он постоял-постоял и пошел, однако, своею дорогой, не сказавши слова. А мне и невдомек, что в этой же горнице Манефа Ивановна сидели, и все за нами выслеживали; только тогда и догадалась, как оне заговорили со мной. "А что, говорит, Варвара Михайловна, или вам господин приказный по ндраву пришел?" Только я испужалась, даже дыханье у меня захватило. "Нет, говорю, никакого приказного я не знаю". – "Ну, полноте же, моя голубушка, от меня скрываться вам нечего; я, говорит, давно за вами примечаю, и хотя в иночестве нахожусь, однако слабость человеческую понимать могу; так вы, говорит, лучше во всем мне откройтесь – может, заодно как-нибудь и устроимся". Ну, я тоже на это ей говорю: "Коли вы уж так, говорю, Манефа Ивановна, так я перед вами скрыться не могу: давно уж я в Митрия Филипыча очень влюблена". Ну, и точно-с, на другой это день, родителя нашего дома не было, идет Митрий Филипыч мимо, а Манефа Ивановна в окошко глядит. "Позвольте, говорит, вас просить, господин приказный, не угодно ли побеседовать". Он и вошел; натурально, угощенье тут подали. "Верно, – говорит Манефа-то Ивановна, – вам наши горницы полюбились, что очень часто мимо нас ходите". Ну, он точно сознался, что влюблен. "А коли так, – опять говорит Манефа Ивановна, – я вам препятствия делать не стану". И оставила нас вдвоем. Только что у нас тут с ним было, доподлинно сказать вашему благородию не могу, потому как я даже рассудка своего ровно как лишилась. Больно уж он меня любил; стал это меня обнимать да целовать: «Варенька, говорит, жизнь вы моя, очень я по вас сокрушаюсь». А сам это, знаете, все ласкается да целует. Однако я поначалу виду не подавала: «Мужчины, говорю, все обманщики, и вы тоже обманете». Ну, и все такое…

– Да хошь бы ты покороче, что ли, рассказывала, – прервала Мавра Кузьмовна с худо скрытою досадой.

– Прикажете, что ли? – спросила меня Тебенькова.

– Разумеется, продолжай.

– Таким родом пробыли мы с полгода места, и хоша и был у нас разговор, чтобы наше дело законным порядком покончить, однако Манефа Ивановна отговорила родителя этим беспокоить, а присоветовала до времени обождать. Только в полгода времени можно много и хорошего, и худого дела сделать; стало быть, выходит, что я не сильна была свою женскую слабость произойти и…

Тебенькова опять вспыхнула и потупилась.

– Что ж, чай, тоже забеременела, скитница?! – заметила Кузьмовна, – такое хорошее дело и не в месяц сделать можно!

– Ваше благородие! прикажите мне одной говорить, – сказала Тебенькова.

– Замолчи, Кузьмовна, твоя речь впереди.

– Вот как этакое-то дело со мной сделалось, и стали мы приступать к Манефе Ивановне, чтоб перед родителем открыться. "А что, говорит, разве уж к концу дело пришло?" И заместо того чтоб перед родителем меня заступить и осторожненько ему рассказать, что вот господин хороший и поправить свой грех желает, она все, сударь, против стыда и совести сделала. Сама меня, можно сказать, в грех ввела, да и сама же с руками родителю и выдала. Стал он допрашивать меня, что и как, и столько я, сударь, в то время побоев и ругательства приняла, что, кажется, не помни я завсегда, что християнская во мне душа есть, так именно смертию умереть следовало. Порешили они на том, чтоб в скиты меня на всю жизнь погребсти. Ну, наше дело детское: что над нами родители захотят сделать, то и сделают, потому как мы и слов против них не имеем. Меня хошь за вину в скиты сослали, а то вот у Мавры Кузьмовны в обители купеческая дочь Арина Яковлевна жила, так та просто молодой мачихе не по нраву пришлась, ну и свезли в скиты. Вот тоже и Филат Финагеич вашему благородию истинную правду про купеческого сына рассказывал, которого родители малоумным захотели сделать; нашей власти тут нет, чего старики захотят, то мы и исполнять должны.

– Какую-то там еще Арину Яковлевну приплела – только чудо, право! – заметила Мавра Кузьмовна, улыбаясь и покачивая головой.

– Видно, старые грехи гвоздем выходят, Мавра Кузьмовна; откуда слез ни брать, а, стало быть, плакать приходится, – сказал Половников.

– В скитах чего уж со мной не делали! вот эта самая Мавра Кузьмовна надо мною тешилась: и в холодний-то чулан запирала, и голодом морила, и на цепь саживала. Думаю я так, что оне с Манефой Ивановной извести меня захотели, чтоб я, значит, померла, и им после того родительский капитал весь получить. Только, видно, бог не попустил до этого; хошь и больно я от ихних побоев захворала, однако разрешилась благополучно младенцем…

– Куда ж младенца-то девали?

– А сказывали, что на деревню к мужичку в сыновья отдали, да после будто бы помер, – отвечала Тебенькова, но потом, обратившись к Кузьмовне, как будто внезапная мысль озарила ее голову, прибавила: – Нет, ты скажи, куда ты Мишутку-то девала?

Кузьмовна все так же улыбалась, а изредка даже пожимала плечами.

– Нет, ты скажи, однако, – приставала к ней Тебенькова, – ведь ты, может, его в помойную яму выкинула – у вас в обители на это мода была…

– Отвечай же, Кузьмовна, – сказал я.

– Да что же я, сударь, скажу, когда уж я показала раз, что и ее-то совсем не знаю… об каком она Мишутке еще спрашивает? право, чудо!

– Ну, слушай же.

"18** года, марта… дня, нижеименованные лица, быв спрошены, по расколу и прикосновенности, без присяги, показали:

1) Михаилом зовут меня, сыном Трофимовым, по прозванию Тебеньков, от роду имею лет, должно полагать, шестьдесят, а доподлинно сказать не умею; веры настоящей, самой истинной, «старой»; у исповеди и св. причастия был лет восемь тому назад, а в каком селе и у какого священника, не упомню, потому как приехали мы в то село ночью, и ночью же из него выехали; помню только, что село большое, и указал нам туда дорогу какой-то мужичок деревенский; он же и про священника сказывал. Под судом бывал ли, не знаю, а по следствиям тоже волочили, без этого не бывает; об штрафах тоже сказать не умею; разве что в консисторию гоняли, так это точно бывало. Дочь моя Варвара, точно, ушла от меня в скиты своею охотой и с моего благословения, и жила там в обители у игуменьи Магдалины, которая ныне мещанкой в городе С *** приписана и зовется Маврой Кузьмовной. Чтобы она напредь того была беременна, того я не знаю, и где она теперь находится, также не умею сказать, потому что с тех пор, как скиты разогнали, никаких известий оттуда не имею. Манефа Ивановна, старушка, точно у меня живет, однако не в любовницах, а в домоправительницах. Что показал по сущей справедливости и пр.

2) Манефа Ивановна Загуменникова, от роду имею тридцать лет; состою по расколу и жила в скитах, в обители у игуменьи Магдалины, где пострижена в иноческий образ под именем Маремьяны. Варвара Тебенькова, дочь моего хозяина, точно ушла от родителя своего в скиты, где и жила в той же самой Магдалининой обители, но про беременность ее ничего не знаю. Какая причина заставила ее идти в скиты, сказать не умею, потому как хотя я в то время и жила у Михаила Трофимыча в ключах, однако в ихние дела не вступалась, и любовницей у хозяина моего тоже не бывала, и с чего это взято, мне не известно. Что показав справедливо и пр.

3) Лжеинокини Иринарха, Дорофея, Павлина, Аполлинария и другие, ныне мещанки разных городов, быв спрошены, каждая порознь, показали, что означенная Варвара Тебенькова прибыла в их скиты, в Магдалинину обитель, ночью, и в скором времени родила мальчика, но куда девала его настоятельница, того они не знают. Они же сознались, что Магдалина действительно вынуждала Тебенькову различными истязаниями остричься, что последняя наконец и исполнила, и даже как будто примирилась с настоятельницей, почему, не за долгое время до разогнания их из скитов, была даже послана в разные места за сбором милостыни".

– Из всех этих показаний ясно, во-первых, что ты напрасно запираешься в знакомстве с Тебеньковым и в укрывательстве дочери его; во-вторых, что Варвара Тебенькова действительно родила в твоей обители, и сын ее неизвестно куда пропал… Куда девала ты этого сына?

– Что ж, сударь, вся ваша власть: хочь в железы меня куйте, хочь бейте, хочь в куски режьте – я вся тут, – отвечала Кузьмовна по-прежнему с бесстрастием, в котором даже проглядывало еще более решимости.

– Приходится прочитать тебе и еще документец.


ПО МОЛИТВЕ


Почтеннейшему благодетелю Михаиле Трофимычу аз, грешная и. Магдалина, земно кланяюсь. Дочка ваша на вчерашнюю ночь распросталась благополучно сынком, и я насчет его поступила по вашему желанию, а Варваре Михайловне матушки сказали, что отдали его в деревню в сыны к мужичку, и она очень довольно об этом тужила, что при ней его не оставили. После можно будет сказать, что он и помер, и вы бы, наш благодетель, были в том без сумнения, что это дело в тайности останется, и никто об том, кроме матушки Меропеи, не знает…


– Позвать сюда Меропею! – сказал я полицейскому и потом, обращаясь к Кузьмовне, прибавил: – Ну, что ж ты на это скажешь?

– А что сказать? что прежде говорила, то и теперь скажу: не знаю я ничего; хочь что хотите со мной делайте, а чего не знаю, так не знаю.

– Ишь скаред какой! – заметил Половников, терявший терпение, – так тебя и послушают, незнайка!

– Так, видно, и взаправду Мишутку-то в яму свалили! – сказала Тебенькова, всхлипывая, и потом, обращаясь к Кузьмовне, прибавила: – Черт ты этакой, че-орт!

– Продолжай свое показание, – сказал я.

– Да чего больше сказывать-то! жила я, сударь, в этой обители еще года с два, ну, конечно, и поприобыкла малость, да и вижу, что супротивничеством ничего не возьмешь, – покорилась тоже. Стали меня «стричься» нудить – ну, и остриглась, из Варвары Варсонофией сделалась: не что станешь делать. В последнее время даже милостыню сбирать доверили, только не в Москву пустили, а к сибирским сторонам…

– Как же тебя такую молоденькую отпустили?

– Да по-ихнему, сударь, что моложе, то лучше: купцы больше денег дают. Уж, конечно, тут больше грех один, да по скитскому правилу то и хорошо, что грех, потому что "не согрешивши возмечтаешь, не согрешивши не покаешься, а не покаявшись не спасешься". Вот я и ходила таким родом месяцев с семь, покуда до Камы не дошла; там, сударь, город есть такой, в котором радетелей наших великое множество проживает. Стала я оттуда писать в скиты, что пачпорту срок вышел, а тут, заместо пачпорта-то, весть пришла, что и скиты все разогнали…

– Ваше высокоблагородие! извольте сюда пожаловать! – кликнул показавшийся в дверях полицейский.

Я вышел.

– В ихнем доме господин исправник с понятыми – архиерея изловили, сейчас сюда будут-с!

– А Меропея?

– Мерошка в бесчувствии-с.

VIII

В эту самую минуту на улице послышался шум. Я поспешил в следственную комнату и подошел к окну. Перед станционным домом медленно подвигалась процессия с зажженными фонарями (было уже около 10 часов); целая толпа народа сопровождала ее. Тут слышались и вопли старух, и просто вздохи, и даже ругательства; изредка только раздавался в воздухе сиплый и нахальный смех, от которого подирал по коже мороз. Впереди всех приплясывая шел Михеич и горланил песню.

– Господи! что такое с нами будет? – бормотала ветхая старушонка, ковыляя мимо окна и размахивая руками.

– А то, матушка, будет, что, видно, умирать наше время пришло! – отвечал какой-то старик, стоявший у ворот, и, вздрогнув всем телом, прибавил: – Ишь ты, господи!

– Прочь с дороги! – кричал Михеич, который, по-видимому, распоряжался всей процессией, – эй, вы! стойте тут, на дворе, покедова я его высокоблагородию доложу.

– Соколов привели, ваше высокоблагородие! – сказал он, входя в мою комнату, – таких соколов, что сам Иван Демьяныч, можно сказать, угорел. А! Маремьяна-старица, обо всем мире печальница! – продолжал он, обращаясь к Мавре Кузьмовне, – каково, сударушка, поживаешь? ну, мы, нече сказать, благодаря богу, живем, хлеб жуем, а потроха-то твои тоже повычистили! да и сокола твоего в золотую клетку посадили… фю!

Я взглянул на Мавру Кузьмовну; она была совершенно уничтожена; лицо помертвело, и все тело тряслось будто в лихорадке; но за всем тем ни малейшего стона не вырвалось из груди ее; видно было только, что она физически ослабла, вследствие чего, не будучи в состоянии стоять, опустилась на стул и, подпершись обеими руками, с напряженным вниманием смотрела на дверь, ожидая чего-то. Приветствие Михеича не коснулось слуха ее. Очевидно, ей было не до него и его цинических выходок, что все ее мысли, все чувства были сосредоточены на этой драме, которой последний акт так неожиданно разрешился без всякого участия с ее стороны.

– А именно, ваше высокоблагородие, понял я теперь, что мне в полицейской службе настоящее место состоит! – продолжал между тем Михеич, – именно, в самой, можно сказать, тонкой чистоте всю штуку обработали… Ваше высокоблагородие! не соблаговолите ли, в счет будущей награды и для поощрения к будущим таковым же подвигам, по крайности стакан водки поднести? Сего числа, имея в виду принятие священнического сана, даже не единыя росинки чрез гортань не пропищал.

– Имею честь поздравить ваше высокоблагородие с крестничком! – сказал Маслобойников, входя в комнату, – кончили все благополучно-с. Даже со всеми онёрами изловили-с. И тот самый здесь, про которого изволили спрашивать… Прикажете позвать-с?

Лицо Маслобойникова сияло; он мял губами гораздо более прежнего, и в голосе его слышались визгливые перекатистые тоны, непременно являющиеся у человека, которого сердце до того переполнено радостию, что начинает там как будто саднить. Мне даже показалось, что он из дому Мавры Кузьмовны сбегал к себе на квартиру и припомадился по случаю столь великого торжества, потому что волосы у него не торчали вихрами, как обыкновенно, а были тщательно приглажены.

– Стало быть, этот купец и был Тебеньков? – спросил я.

– Так и родитель наш тут же схвачен… Господи помилуй! – вскричала Тебенькова.

– Точно так-с, моя красавица! и ему тоже бонжур сказали, а в скором времени скажем: мусьё алё призо![179] – отвечал Маслобойников, притопывая ногой и как-то подло и масляно подмигивая мне одним глазом, – а что, Мавра Кузьмовна, напрасно, видно, беспокоиться изволили, что Андрюшка у вас жить будет; этаким большим людям, в нашей глухой стороне, по нашим проселкам, не жительство: перед ними большая дорога, сибирская. Эй, Андрюшка! поди, поди сюда, любезный!

Вошел мужчина лет сорока, небольшого роста, с лицом весьма благообразным и украшенным небольшою русою бородкой. Одет он был в длинный сюртук, вроде тех, какие носят в великороссийских городах мещане, занимающиеся приказничеством, и в особенности по питейной части; волоса обстрижены были в кружок, и вообще ни по чему нельзя было заметить в нем ничего обличающего священный сан.

– Вот-с, имеем честь рекомендовать – крестничек! каков телец упитанный! Ну, сказывай же его высокоблагородию, как ты в архиереи попал?

Но Андрюшка молчал и без малейшего смущения ясно смотрел в глаза Маслобойникову.

– Ну, что ж ты, сударь, не отвечаешь? а ты не стыдись! ведь тебя, сударь, и заставить можно разговаривать-то!

Андрюшка по-прежнему молчал упорно.

– Вот-с, сколь жесток человек сделаться может! – обратился ко мне Маслобойников, – верите ли, ваше высокоблагородие, полчаса я его усовещивал, даже рук для него не пожалел-с, и, однако ж, ни одного слова добиться не мог.

– Ваше благородие! да ушли ты исправника-то! ведь зазорно! – вступилась Кузьмовна, вставая со стула и подходя ко мне.

Я сам начинал сознавать, что Маслобойников зашел слишком далеко, и дал ему понять, что было бы не лишнее оставить меня одного.

– Здравствуйте, батюшка Андрей Ларивоныч, – сказала Мавра Кузьмовна, когда мы остались одни, кланяясь Ларивонову до земли, – видно, не на радость свиделись!

И крупные слезы полились ручьями из глаз ее.

– Здравствуйте, сударыня Мавра Кузьмовна! – отвечал он тихим, но твердым голосом, – много мы, видно, с вами пожили; пора и на покой, в лоно предвечного Христа спаса нашего, иже первый подъял смерть за человеки.

– Прости и ты мне, Варвара Михайловна! много я пред тобой согрешила! – продолжала Кузьмовна, склоняясь перед Тебеньковой, – ну, видно, нечего делать, растопило у меня сердце… ваше благородие! записывай уж ин поскорей.

С своей стороны Тебенькова тоже повалилась в ноги к Мавре Кузьмовне, и за глухими ее рыданиями нельзя было даже разобрать ее слов.

– Позовите сюда Тебенькова, – сказал я, чтоб кончить поскорее эту сцену, которая тяготила меня.

Вошел Тебеньков. То был высокий и с виду очень почтенный старик с окладистою бородой и суровым выражением в лице. При виде его Варвара быстро поднялась и задрожала всем телом.

Назад Дальше