Михась определяет это по тому, как провисает веревка, один конец которой протянут за печку.
- Феликс, мальчик мой, кровиночка моя, голубок мой добрый, - причитает Софья Казимиревна. И вдруг умолкает. Почти спокойным, сердитым голосом спрашивает, увидев у люка грязную стеганку Михася: - А это чья?
- Его, - почему-то шепотом отвечает Ева.
- А он что, спит? Опять без памяти? - встает Софья Казимировна, направляясь, должно быть, за печку.
- Нет, он моется. Мылся, - в странной растерянности говорит Ева. Наверно, она сама еще не может предугадать, как отнесется сейчас к Михасю Софья Казимировна. - Он совершенно раздетый.
- Голый, что ли?
- Конечно. Вот я постирала. Просохнет. Хочу починить.
- Да ты что, девка, сдурела окончательно? - возмущается Софья Казимировна. Голос ее теперь хорошо похож на тот, которого всегда так боялся Михась. - Он же у тебя простудится, простынет, стручок окаянный. Медик еще называешься! Как же может он сидеть там голый столько времени! Ты хоть голос подай свой, Ирод, - обращается она уже к Михасю.
- Я, я, - заикается Михась. - Я сейчас уйду.
- Никуда ты не уйдешь, змей подколодный, - угрожает Софья Казимировна. - Никто тебя не выпустит. И не надейся.
От этой женщины вообще-то можно ждать всего, если даже Ева ее боится. И Михась ни на что хорошее сейчас не надеется.
- Мучитель ты проклятый, - продолжает Софья Казимировна. - Уж когда ты стал к нам ходить, я заметила тебя. Хитрость твою заметила. Как телок к корове все жался к нам. Выглядывал. Соблазнял. Матери бы твоей не было в родах счастья, стручок поганый...
- Его мамашу убили немцы, - вдруг решительно и резко вмешивается Ева. Это Василий Егорович говорил. Мне и Феликсу говорил. Его мамашу немцы штыками закололи. На его глазах.
- А ты что меня учишь, что мне говорить? - кричит уже на Еву Софья Казимировна. - Медик недоученный! Он сколько времени у тебя голый сидит. И чего ты хочешь ему починять? - трогает и трясет мокрую одежду на веревке. - Что тут можно починить? Одни тряпки.
- Но в чем же он пойдет?
- "В чем пойдет, в чем пойдет", - передразнивает Софья Казимировна. Ты спроси его, зачем он приходил? Кто его. Ирода, звал сюда больных людей тревожить? Кто его просил в партизаны людей уводить? Кто его просил, Ирода?
Она опять плачет.
Михась слышит за печкой какое-то громыхание.
Это она, плача, выдвигает тяжелый ящик комода:
- На вот, дай ему. Пусть он наденет, зверь лесной, рубашку Василия Егоровича. И вот подштанники. Брюки в шкафу. Достань брюки. Дай ему.
Большей муки и пытки, пожалуй, нельзя было бы придумать для Михася, как вот заставить его сейчас надеть одежду человека, в чьей гибели он считает виновным себя. Ведь правда, это он первый подал мысль вытапливать здесь тол. И Василий Егорович и Феликс погибли. А он, Михась, остался и вынужден, просто вынужден одеться вот в эти вещи Василия Егоровича. Другого выхода нет. Действительно, Ева едва ли сможет починить штаны и рубашку Михася.
- А это что? - пинает Софья Казимировна грязные, рваные башмаки. - Куда он в них? И кто их починит?
- Я хотела ему дать сапоги Виктора, - робко и вопросительно говорит Ева. - Они тоже в шкафу...
- Разве ты их не обменяла? Тут же летом женщина спрашивала, не меняет ли кто-нибудь сапоги на муку. Ты держала их в руках...
- Нет, я не хотела их обменивать. И продавать не хотела. Я хотела их сберечь. Может быть...
- Ничего мы не сберегли, ничего. Только самих себя. А кому мы нужны? с плачем выкрикивает Софья Казимировна. - Кому я нужна, старая, уже больная? Ну, веди меня, Ирод, в партизаны. Пусть партизаны посмотрят на меня. Пусть они меня застрелят. Или немцы пусть застрелят меня. Даже немцы меня не хотят застрелить. Только выспрашивают. Говорят: "Идите, потом опять вызовем". Чего-то еще хотят у меня выспросить... Ну чего ты стоишь? Выкатила глазищи свои, - кричит она Еве. - Дай ему сапоги. Пусть их носит хотя бы на память о Викторе. И портянки ему дай. Вон Феликса, - плачет, не сразу может выговорить, - вон Феликса шерстяные носки...
И вот Михась, уже облачившись во все сухое, теплое, надевает сапоги Виктора. Он, чего греха таить, еще совсем недавно мечтал о сапогах, но не о таких, а много похуже, о кирзовых и не новых, какие выдали, по приказу Казакова, Петьке Замковичу. А надевает он сейчас роскошные хромовые сапоги, почти точно такие, какие он видел еще до войны на ногах начальника районной милиции Тихомирова.
Михась надевает сапоги, но радости не испытывает. И опять говорит:
- Я сейчас уйду.
- Никуда ты не уйдешь. Ирод, - повторяет Софья Казимировна. - Только что мы с тобой отводились. Только что ты отудобел. И все равно ты еле живой. Ты выйдешь и тут же упадешь, турок несчастный. И еще одно горе тогда нам сделаешь. Немцы или полицаи поднимут тебя - и опять нам горе. Укрывали, скажут, партизана. И опять потащат нас в гестапо. Из-за тебя. Никуда ты не выйдешь. Ни за что. Ни под каким видом. Слышишь?
Михась молчит. Чувствует, как из колена сочится кровь. И теперь это тревожит его больше, чем час назад, - кровь пачкает чистое белье, просочится сквозь брюки.
Он чуть загнул голенища сапог, чтобы они не касались ссадин на коленях. Желтая кожа подклейки красиво обозначилась на черных голенищах. Так фасонисто носили сапоги в их деревне, в Мухачах, молодые парни. Михась когда-то мечтал о таких сапогах. Но сейчас ничто не радует, не может обрадовать его.
Софья Казимировна смотрит в окно. На лице ее застыла тоска.
А Ева, наклонившись к уху Михася, шепчет:
- Подожди еще минуточку. Покормлю ее, уложу отдохнуть и сделаю тебе перевязку. У меня прекрасная мазь. А на Софью Казимировну не обижайся. Она чудесная женщина. Чудесная. Хотя я тоже иногда ее боюсь. Не могу привыкнуть.
Софья Казимировна, постояв у окна, уходит за перегородку. Ложится.
- И ты приляг вот здесь, - говорит Ева Михасю и показывает на узенькую кровать рядом с ходом в подполье. - Здесь Феликс спал. И тебе будет удобно. Если что-нибудь, ты - опять туда, - кивает на крышку люка. - Но пока все спокойно. Можешь не тревожиться. Сапоги давай снимем пока. В сапогах на кровати не лежат...
Этого уж можно было бы и не говорить. Михась сам знает, что на кровати не лежат в сапогах. Но он молчит.
Ева присаживается перед ним на корточки, когда он садится на кровать, и стягивает с него сапоги, сперва один, потом другой.
- Теперь ложись. И не обижайся на Софью Казимировну. Не всякий может пережить, что она сейчас переживает. Она может даже рассудка лишиться... А это морковный сок, - ставит на табуретку перед кроватью наполненный до краев стакан. - Все время пыталась поить тебя с ложечки. Теперь пей сам. Только медленно пей, не торопись. Тебе много есть пока нельзя...
Ева уходит за перегородку и скоро снова появляется.
- Если скучно, полистай вот эти журнальчики, - кладет на табуретку большую кипу немецких разноцветных журналов. - Что будет непонятно, переведу.
И опять уходит.
Михась оглядывает комнату. На подоконнике - фиолетовый цветок. И рядом с ним примостилась на солнышке Феклуша.
Этот цветок должен был здесь стоять, когда все спокойно, когда можно заходить во двор без опаски.
Михась недавно еще старался с улицы разглядеть его. Было все спокойно.
Михась протягивает руку к стакану. Рука дрожит. Но он берет стакан, крепко держит, отхлебывает сок. Обратно ставит на табуретку.
Перелистывает журнал. Видит в журнале большой, во всю страницу, портрет Гитлера. Он уже много раз его видел. Видел даже крупнее этого портреты в красках, висевшие в немецких комендатурах - кажется, в Слуцке и еще где-то.
Перелистывает дальше. На фоне развалин какого-то города идет колонна пленных. Наши шинели. Грязные, заросшие лица... "А может, и отец твой уже в плену, - вдруг вспоминает Михась слова Сазона Ивановича. - Много он наших в плен побрал". Внимательно вглядывается в лица пленных. Нет, все незнакомые.
На узком цветном снимке - базар, опять же среди развалин, может быть даже где-то у нас, в Белоруссии. Прямо на земле у нехитрого своего товара сидят закутанные в платки пожилые и молодые тетки. У одной в высоко поднятой руке часы-ходики.
А рядом, на другой странице, на цветном же снимке, - красивые белокурые девушки в купальных костюмах у моря. Одна закинула голые ноги на гнутые поручни кресла и держит в тонких длинных пальцах дымящуюся сигаретку. Прическа у нее, как у Евы.
Вдруг что-то недоброе опять блеснуло в сознании Михася. И он сам воспротивился было этому. Ева добрая, милая, красивая. Софья Казимировна сказала будто между прочим, что Еве пришлось обменять свои кофточки и еще что-то на продукты, на сахар. Она поила Михася чаем с сахаром, когда он был без памяти. Она помогала Василию Егоровичу. Даже сама, одна вытащила из болота бомбу. И все-таки...
И все-таки, глядя на этот снимок, на эту девушку с сигареткой, с прической, как у Евы, Михась проникается почти неприязнью к Еве. И эти журналы немецкие она где-то набрала. И подражает потаскушкам из этих журналов.
Михась опять рассматривает снимок, на котором тетка, закутанная в теплый платок, продает, должно быть, часы-ходики.
За перегородкой стонет Софья Казимировна. Потом кого-то ругает. Может, снова ругает Михася. Нет, не похоже.
Ева выходит из-за перегородки. Что-то ищет на комоде.
- Ужас, - говорит шепотом Ева. И кивает на перегородку. - Опять зовет Феликса. Обвиняет меня, что я не могла его спасти. Говорит, всех спасаешь, кого не надо, а Феликса не спасла. Она может лишиться рассудка.
Накапывает что-то в стаканчик из пузырька. Уносит Софье Казимировне.
В доме снова тихо. Софья Казимировна, может быть, засыпает. Феклуша на подоконнике умывается лапкой.
"Намывает гостей", - вспоминает Михась, как говорила в таких случаях бабушка.
Гости тут могут быть такие, что лучше не думать о них. Но Михась думает, должен думать. Что же будет дальше? Все-таки ему надо уходить. Надо дождаться ночи и уходить. А куда уходить? Он задание так и не выполнил. С чем он вернется на базу? Что скажет Мамлоте и Казакову? И с какой стороны пойдет в отряд? Где его часы и аусвайс? Надо ли заходить к Сазону Ивановичу?
- Пей, пей сок, - возвращается из-за перегородки Ева и, поднимая с табуретки стакан с соком, протягивает Михасю. - Сейчас тебя перевяжу. Потом буду кормить. Ты не думай, что я забыла тебя покормить. Нельзя сразу. Допей сок. Яички всмятку любишь?
- Мне все равно.
- А это что ты смотришь? - замечает Ева, как пристально Михась рассматривает снимок. Но его не снимок интересует. Он просто делает вид, что интересуется снимком, чтобы не смотреть на Еву. Ему почему-то сейчас, вот в эту минуту, неприятно смотреть на нее.
Ева берет журнал:
- Это очень смешная фотография. Написано, что часы-ходики являются предметом роскоши в России, что в России самые элементарные бытовые вещи являются предметом роскоши...
- Если у них много роскоши, так зачем они сюда шли?
- Вот они и пишут, что в России очень богатая земля, богатые недра, но народ еще очень некультурный, ленивый, и большевики не могут...
- Немцы очень много могут, - презрительно перебивает Михась. - И очень культурные. В деревнях, рассказывают, они прямо при наших женщинах снимают штаны и тут же оправляются. Не стесняются нисколько, такая культурность...
- И ты не стесняйся, Михась, - улыбается Ева. - Не думай, что я женщина. Давай снимем рубашку и брюки. Я все-таки должна тебя осмотреть. Для тебя я не женщина...
Что-то есть обидное для Михася в этих словах. Но он молчит. Ева сама расстегивает его одежду. И опять от прикосновений ее, таких уверенных, ловких, исходит что-то бесконечно приятное, что не позволяет Михасю сопротивляться, что как бы обессиливает его и в то же время наполняет силой. Нет, он не может осуждать Еву за то, что она откуда-то достает эти немецкие журналы, интересуется их немецкими побрякушками, как говорил Василий Егорович. Он, Михась, сейчас всем обязан ей, он у нее, может быть, в неоплатном долгу. И все-таки...
- Мне, я теперь думаю, удалось бы спасти Феликса, - говорит Ева, накладывая повязку на колено Михася. - Я даже почти уверена, что спасла бы его, если б не начался бой. Мне не сразу удалось подойти к сторожке.
- Какой бой? - удивился Михась.
- Хотя - да. Ты ведь ничего не знаешь. Мы тоже не сразу поняли, что произошло, откуда появились немцы. Мне это вчера на похоронах рассказал Сазон Иванович Кулик. Ты знаешь Сазона Ивановича?
- А что он рассказал?
- Он рассказал... Кстати, он спрашивал, по-моему, про тебя. Он сказал, что к вам, то есть к нам, к Василию Егоровичу, должен был прийти один хлопец. Пришел ли он?
- А вы что сказали?
- Мы сказали, что ничего не знаем. А ты уже был у нас в подполье...
Михась даже привстал на кровати, хотя Ева перевязывает ему колено и шевелиться нельзя.
- Значит, вы что же, не доверяете этому... Сазону Иванычу? Вы что, считаете, что он подозрительный? Боялись, что он выдаст меня немцам?
- Подожди, - ласково, но решительно Ева заставляет своего больного снова лечь. - Подожди. Мы никого не подозреваем. Просто мы не знали, как будет лучше. Софья Казимировна никому не велела говорить, что ты у нас. Хотя мы еще не знали, выживешь ли ты. И я даже сейчас не верю, что ты сегодня открыл глаза, что ты такой молодец. - Она вдруг гладит его по голове. - Молодец! А Сазон Иванович, по-моему, очень хороший человек. Он и попа привез. Правда, он сам говорил, что это не настоящий поп, бывший счетовод из Заготсырья...
Михась мгновенно вспоминает черную фигуру, которая перешла дорогу, когда они с Сазоном Ивановичем уже подъезжали к Жухаловичам. Сазон Иванович тогда плюнул, чтобы плохая примета была недействительной.
- А зачем же нужен был поп? Василий Егорыч был партийный...
- Что же, по-твоему, мы немцам должны были сообщить, что он партийный? Всех теперь хоронят с попами, кто заявляет о смерти и заказывает гробы. Попу заплатил Сазон Иванович...
Михасю вспомнилось, как пели попы, когда он лежал в подполье. Значит, они в самом деле пели.
В его сознании, все еще несколько замутненном, сплеталось то, что было в действительности, с тем, что пригрезилось.
- А полицай Шкулевич Микола к вам приходил?
- Приходил, приходил, - говорит Ева. - Ты знаешь его? Он очень боялся, что пропадет его мотоцикл, который здесь был у Василия Егоровича. И еще больше боялся, я это заметила, что на него тоже нападут партизаны...
- Какие партизаны?
- Вот я тебе об этом и рассказываю. А ты меня все время перебиваешь. Мне это самой на похоронах рассказал Сазон Иванович. Ты его знаешь?
- А что он рассказал?
- Ты мне не ответил. Ты знаешь Сазона Ивановича?
- Слышал про него, - отвечает Михась после некоторой паузы. - Так что он рассказывает?
- Он рассказывает, что немцы на мотоциклах подъехали к сторожке не потому, что там Василий Егорович работал. Я сама сначала была уверена, что кто-то донес. Я думала, что кое-что пронюхал этот вислоухий Шкулевич. Я сама бы застрелила его...
- Застрелила?
- Ну да, застрелила бы, - кивает Ева. - Просто убила бы как собаку. Но он, оказывается, ни в чем не виноват.
- А что в полиции служит - в этом не виноват? - опять пытается приподняться Михась.
- Можно и в полиции служить по-разному, - говорит Ева. - Но я хочу тебе рассказать самое главное, что рассказывает Сазон Иванович. А ты меня перебиваешь. Оказывается, здесь уже несколько дней ходили разведчики из отряда Лазученкова. Они были и у Василия Егоровича. Но он не стал с ними особенно разговаривать. Думал, что это провокаторы, подосланные гестапо. И всех нас предупредил, чтобы мы остерегались. А теперь выясняется совсем другая картина...
- Феликс, мой голубок! Феликс, деточка моя!..
- Слышишь? - оглядывается на перегородку Ева. - Вот так будет всю ночь. Я, наверно, тоже сойду с ума. Подожди, не одевайся. Я на минуточку к ней подойду. И потом перевяжу тебе второе колено. Его надо хорошо промазать. У меня замечательная мазь. Уже на самом донышке осталась...
- Тоже немецкая мазь?
- Ты что? - удивленно смотрит на него Ева. - Смеешься? Нет, эта мазь у меня еще из Минска. У немцев нет такой мази.
Она уходит за перегородку.
Михась опять рассеянно рассматривает ту страницу журнала, где изображены девушки в купальных костюмах и одна в длинных пальцах держит сигаретку. (Журнал так и остался раскрытым на этой странице.) Нет, Ева не кажется ему теперь похожей на эту девушку. Хотя у Евы точно такая же прическа.
"Точно такая же", - про себя убеждается Михась, взглянув на Еву, когда она снова садится подле него и продолжает перевязку.
- Спит, - кивает Ева на перегородку. - Спит и разговаривает во сне. Я дала ей снотворное... Да, так вот это были, говорит Сазон Иванович, не провокаторы, а настоящие разведчики из отряда Лазученкова...
Ева рассказывает спокойно, будто речь идет не о событиях, почти только что разыгравшихся на ее глазах, о событиях, сопряженных со смертью близких ей людей, а как о чем-то давнем, не имеющем прямого отношения к тому, что происходит сейчас.
И Михась, слушая ее, полулежит на койке, как человек, тоже только отдаленно заинтересованный в том, о чем рассказывает она.
А на подоконнике по-прежнему "намывает гостей" рыжая, пушистая кошка Феклуша. И рядом с ней стоит фиолетовый цветок, уже утративший свое конспиративное значение.
- Оказывается, эти разведчики искали подступы к большому немецкому складу, который теперь по ту сторону кладбищенской горы, выяснили, как он охраняется и нельзя ли подойти к нему прямо с плотины. Немцы нащупали их и решили закрыть им все выходы. Было этих разведчиков человек семь. К вечеру они отошли сюда, в нашу сторону, к кладбищу, где, в случае опасности, легче было обороняться. Немцы узнали, куда они отошли. Немцы окружили вечером всю гору, а мотоциклистов своих направили сюда в тупик, чтобы, если удастся, захватить партизан живьем. Такой был у немцев план. Это уже рассказывает Сазон Иванович со слов полицаев. Партизанам же деваться было некуда. Они пропустили колонну мотоциклистов почти к самой сторожке и ударили колонну с двух сторон по хвосту из автоматов. Начался бой, которого, вероятно, никто не ожидал. И я не ожидала. Мотоциклисты здесь почти каждый вечер ездили по Круговой. Все привыкли к этому. И это сравнительно далеко от нас. Но когда они свернули, я послала Феликса сообщить Василию Егоровичу. Феликс прибежал, говорит: "Батя сказал, пес с ними". А я вижу, мотоциклы уже сюда едут. Я опять послала Феликса. И вскоре начался бой. Я так растерялась, что не знала, как быть. Единственное, что я сообразила, - убрать эти ящики из-под крыльца. Думала, если в них попадет пуля, они взорвутся и подожгут наш дом. Там было три ящика. Один очень тяжелый. Я сама не понимаю, как его вытащила. Откуда взялись силы. Я все-таки женщина. Подожди. У меня вскипела вода. Я сейчас положу яйца...