- А для чего меня жалеть? Что я - инвалид какой-нибудь?
- А разве только инвалидов жалеют? Но все равно я тебя поцелую...
Клавка вдруг так сильно обняла, так крепко сдавила его шею, что ему стало душно и он не смог бы ее оторвать от себя.
Она поцеловала его не в губы, а сперва в один глаз, потом в другой.
- Это я целую тебя на память. Чтобы ты вспомнил меня, если тебе будет плохо. И если ты вспомнишь меня, ты не пропадешь нигде и никогда. Ни при каких обстоятельствах.
- Ты что, ворожея? - спросил Михась. - Или просто - суеверная?
- Я счастливая, - облизала пухлые губы Клавка. - Усваиваешь, я счастливая? И я люблю тебя. И ты никогда нигде не пропадешь. Я ручаюсь...
- А документы ты мне выдала, ты считаешь, хорошие?
- Печать плохая, - вздохнула Клавка. - Но Константин Савельич правильно сказал - зажми ее вот так пальцем.
Бородатый мужик, сидевший под кустом в отдалении, наелся.
Михась видел, как он корочкой протер внутри миски и дожевывал эту корочку, солидно оглаживая бороду.
Вот наконец мужик встал и пошел к костру, - должно быть, сдавать пустую миску Лиде.
Михась слушал торопливую, взволнованную речь Клавки, не вникая во все слова. Напряженно ждал, когда бородатый направится от костра к лошади, белевшей за кустарником.
Там за орешником, за липами, между дубов и ясеней, пролегла неширокая длинная просека, по которой и поедет сейчас Михась.
Мужик сдал свою миску, попрощался с Лидой за руку и зашагал в сторону просеки.
И Михась, застегнув ворот рубашки, вскинув на одно плечо лямку мешка, пошел за мужиком, стесненным голосом говоря Клавке на ходу:
- Ты уж, пожалуйста, я тебя прошу, больше не иди за мной. Мне, понимаешь, просто неудобно. Все увидят. Нехорошо...
- Ну и пусть увидят.
- Нет, мне, знаешь, Клава, все-таки неудобно...
И прибавил шагу, стараясь поскорее уйти от Клавки и освободиться от внезапного волнения, сообщенного этой рыженькой, с виду невзрачной девушкой, которую и в самом деле он раньше не очень замечал.
На какое-то мгновение ему вдруг стало неясно, куда и зачем он сейчас идет. Только знал и чувствовал, что ему надо спешить.
- Пашкевич, погоди! Погоди, Пашкевич!
Михась оглянулся и с удивлением и даже с испугом увидел мелькавшую среди кустов - с той стороны, где землянки медсанбата, - белую, свежевыбритую и блестящую голову Казакова.
Михась хотел было выпрямиться, взять руки по швам, но мешок соскользнул с плеча и упал.
Михась наклонился, чтобы поднять его. А когда выпрямился, Казаков уже стоял рядом.
Низкорослый живоглазый Казаков смотрел так пронзительно и строго, будто ему уже известно, чем только что занимался партизан Пашкевич Михась вон на той поляне. И усы Казакова, черные, неожиданные на бледном лице, казалось, недовольно топорщились.
- Я сейчас еду в Жухаловичи, - в легком замешательстве произнес Михась.
- Я знаю, - кивнул Казаков и расстегнул воротник кожаного пальто. Видимо, быстро шел и ему стало жарко. - Мне уже докладывал Мамлота. Это полезное дело. Но только вот что. Надо как-то уломать старика, чтобы он допустил еще двух-трех наших парней. Дело бы, разумеется, пошло быстрее. И насчет транспорта надо подумать. Ну сколько ты можешь один унести? Килограмм десять, от силы пятнадцать.
- Нет, может, и двадцать, двадцать пять унесу.
- Ну, это едва ли. Да и, разумеется, не надо попусту рисковать. Сколько всего он может выплавить?
- Не знаю, врать не хочу. Думаю, если никто не помешает, полтонны сделает. Прошлый раз я насчитал у него пять могил. Но у него их, наверное, больше.
- Огромное дело, - погладил себя Казаков по голому черепу. - Если он даже сделает двести - триста килограмм, мы ему пару овец подарим. И еще чего-нибудь из еды. Если он нуждается.
- Он гордый. Он ничего не возьмет.
- Все мы гордые, но кормиться надо, - пошевелил усами Казаков, будто изобразив улыбку. И чуть склонил голову, прислушиваясь. - Чуешь, как он опять пошел?
И Михась услышал отдаленный стук колес по рельсам.
- Осень, далеко слышно.
- Душа болит, - неожиданно вздохнул постоянно суровый Казаков. - Почти неделю бездействуем. А его надо опять на рельсах бить. Разумеется, за тол мы ничего сейчас не пожалеем. Если надо, этот мужик, - кивнул Казаков в сторону просеки, - может прямо сюда все доставить. Попробуем, разумеется, в крайнем случае здесь выплавлять. Это золотой мужик, вполне надежный. Ты с ним сговорись. Он все, что хочешь, сделает. Смекалистый... Но, разумеется, без толку там куда не надо не лезь. Главное - разведай. Условься. Поставим дело. Пошлем людей, транспорт. Наладим ему питание, охрану, чтобы было, разумеется, с размахом. Иди. Желаю тебе.
Казаков не пожал Михасю руку, не похлопал его по плечу. Все это не положено и ни к чему. Но когда Михась повернулся, пошел, Казаков вдруг сдернул с него теплую, ворсистую кепку и спросил почти сердито:
- А этот гречневый блин зачем на голове носишь? Ведь не холодно. Неужели хочешь лысым стать?
Многие знали, что не старый еще Казаков сильно переживает из-за своей лысины. Он убежден, что, если не носить кепку или шапку, если все время подставлять лысину дождю и ветру, холоду и солнцу, она в конце концов, сама защищая себя, покроется волосами.
Так это или не так, но Казаков в это верил. И никто не смеялся. Если человек в этакой кутерьме заботится о волосах, стало быть, надеется сохранить голову.
Михась спрятал кепку за пазуху.
3
Бородатый мужик долго и как-то напряженно молчал, пока они проезжали узкую, длинную, изгибистую просеку.
И Михась молчал, сидя спиной к вознице и свесив ноги, как в воду, в сырой и мозглый туман, ползущий с ближайших болот. Он забыл, казалось, обо всем - и о Клавке, и о Мамлоте, и даже о разговоре с Казаковым. Думал только о том, что его ожидает впереди, в этих Жухаловичах, знакомых с детства и таких загадочно тревожных теперь.
О Клавке неожиданно напомнил бородатый:
- Девчонка рыженькая хорошая. Шустрая, как белка. Уцепилась - беда, нет спасения: "Дядечка, покушайте, пожалуйста". - "Да нет, говорю, не хочу. Дома покушаю. Не желаю, мол, объедать партизанов". А она одно что: "Покушайте да покушайте, хоть попробуйте маленько, какая баранина, отбитая у немцев". Ну, сел. Правильно, еда царская. Оторваться нельзя. Наелся, как дурак на именинах. Теперь можно доехать хоть до самого-самого. Хотя бы даже и до Берлина...
Михасю были приятны слова о Клавке. Но задело упоминание о Берлине. Вернее, подозрительным показался оттенок и спокойствие, с каким мужик произнес "можно доехать". И Красная Армия и партизаны стремятся в Берлин, хотят дойти до Берлина, но именно дойти с боями, с грохотом, а не доехать. Доехать до Берлина могут те, кого сейчас насильно туда везут, или те, кто связал судьбу свою с Гитлером и кто считает теперь Берлин центром земли. И мечтает побывать там, в Берлине, где будто бы идет, невзирая на войну, веселая, сытая жизнь, если верить немецким газетам на русском языке.
Михась не верит этим газетам. И никогда не поверит. И чтобы, как говорится, прощупать на всякий случай настроение мужика, спросил:
- А может, нам, гражданин, лучше уж до Москвы доехать?
- Нет, молодой человек, до Москвы нам сейчас далеко, - замотал головой возница. - Не прорваться. А Берлин - вон он. Все поезда туда идут...
И эти слова не понравились Михасю.
Телегу потряхивало на невидимых выбоинах и буераках.
Наконец выехали на хорошо укатанный большак, глянцевито поблескивавший сквозь туман под нежарким осенним солнцем.
- Да, партизаны, - опять заговорил бородатый, оглядываясь на предзимне потемневший лес. - Пятачок в лесу. Землянки. Костры. Вот тебе и все партизаны. Пятачок. Истинное слово - пятачок. А сшибить, изничтожить вас он все-таки почему-то не может, не смеет. Или занят очень на фронтах. Фронта-то какие. От моря и, можно сказать, до моря...
Михась не откликнулся. Не хотел откликаться. Да и бородатый в задумчивости как бы разговаривал сам с собой, не особенно нуждаясь в собеседнике.
Хорошо укатанный большак тянулся меж побуревших от времени заборов и загородок, мимо пожелтевших садов и неубранных картофельных полей, мимо амбаров, сарайчиков и полуразрушенных каменных и деревянных домов, то с вырванным бомбой углом, то срезанной снарядом крышей.
Михась смотрел по сторонам. И удивляли его не развалины, не обгоревшие дома, не остовы спаленных домов - их было много, и глаз давно привык к ним, - а чудом уцелевшие здания и даже свежеотремонтированные: на стенах пятнами проступает непросохшая штукатурка, а окна посверкивают только что вставленными стеклами...
Возле одного такого дома у крыльца стоял немецкий солдат без картуза и чистил щеткой, макая ее в большую банку с ваксой, должно быть, офицерский блестящий сапог, насадив его на руку по самое плечо. А рядом с солдатом хохотала, закидывая голову, хорошенькая наша девушка в пестром, с бантами на плечах переднике. Наверно, солдат ей рассказывал что-то смешное.
Хохот девушки будто колол Михася в самое сердце. Он стиснул зубы и закрыл глаза. И открыл, когда уже миновали и этот дом с хохочущей возле крыльца девушкой и еще два таких же больших, недавно, видимо, отремонтированных дома.
Навстречу двигалась повозка, запряженная парой разномастных лошадей. Управлял ими обыкновенный деревенский дядька, а позади у него на соломе спали два немецких солдата. Из повозки выглядывали автоматы. Как легко можно было бы переколотить этих немцев даже из тэтэ. И автоматы можно было бы забрать. Тихо на дороге. Никого не видать. Эх, жалко, пистолета нету! Впрочем, и с пистолетом Михась едва ли бы решился в такой момент на такую операцию. Не за этим послан...
- Ведь что он теперь опять удумал? - услыхал Михась за своей спиной голос бородатого. - Он удумал опять ягдкоманды. Стало быть, надо понимать, по-русски - охотничьи команды. Набирает в них самых отборных своих солдат, вроде физкультурников. Добавляет к ним полицаев, тоже отборных сукиных сынов. И вот прочесывает таким способом леса, с пушками, с минометами. А толку - чуть. Партизаны как были, так и есть. И еще больше стало. В чем же дело? Не может он, стало быть, прочесать все наши леса? Не в силах? Ну вот вы, например, сидите на вашем пятачке. Не страшно вам, если он вас окружит?
Эти вопросы уже были прямо обращены к Михасю. Не отвечать на них было бы не любезно. И Михась пожал плечами:
- Кому страшно, а кому и не очень. Казаков правильно говорит: немцу должно быть страшнее, поскольку он на нашей земле.
- Вот то-то и оно-то. Вот это-то до слез и обидно, молодой человек, что он - на нашей земле, - придержал лошадку бородатый и вынул из-за пазухи кисет. - А ведь как недавно еще выхвалялись мы перед всем светом во всех газетах и по радио, что, мол, ни одной пяди своей земли не отдадим. А отдали-то, вон гляди-ка, полдержавы. И ведь вам, молодым людям, в школах, наверно, тоже объясняли учителя, что все, мол, у нас в истинном порядке и красиво, как во сне: Ворошилов на лошадке и Буденнов - на коне. А что получилось? Где, допустим, сейчас Москва и где - мы? Гитлер даже, получается, от нас в настоящее время поближе...
- Кому Гитлер поближе, тот пусть и целует его в это самое место, сердито завозился Михась, подгребая под себя солому. И опять пожалел, что не взял пистолета.
Мутный мужичонка везет его. И может завезти куда угодно с такими разговорами. И Казаков и Мамлота легко могли ошибиться в мужичонке. Были и не раз - такие случаи, когда даже в отряде некоторые вели под шумок антисоветскую агитацию, а у начальства на глазах выдавали себя за патриотов. Кто он, кто его знает, откуда он взялся, этот мужик? И голос его почему-то кажется очень знакомым. Где-то Михась уже слышал такой голос.
- Ты что, обижаешься вроде? - дохнул бородатый в его сторону махорочным дымком. - На меня разве обижаешься? Что я вроде неправду говорю? На это обижаешься?
- Ничего я не обижаюсь, - взял в рот соломинку Михась. - Но это не наше с вами дело, гражданин, не нашего ума дело обсуждать, кто ближе, кто дальше. Не нашего это ума...
- А это наше дело - воевать, когда мы остались здесь почти что одни? И армия наша отступила со всеми танками и пушками. Это разве наше дело - вот сейчас вот здесь воевать по доброй воле? Ты подумай, я на двух войнах отвоевался. У меня рука и хребет еще с той войны, с гражданской, как надо не разгибаются. А сейчас я вроде того что снова воюю - партизанов вот перевожу. Хотя и нахожусь официально у немцев на службе...
Михась вдруг вспомнил, где он слышал этот голос. И бородатый, вглядевшись в Михася, почти заревел:
- Погоди, погоди, да я же тебя знаю! Ты же Пашкевич Михасик...
- И я вас знаю, Сазон Иваныч, - засмеялся Михась.
- А я, может, секунду назад подумал - застрелишь. Ведь с вами, с партизанами, шутки плохие. Вы же, как черти, скорые. Ты подумай, как все получилось. Не только немцев, но еще и друг дружку опасаемся. Времена! Ну рассказывай подробно, где ж ты был?
- Я много где побывал, Сазон Иваныч.
Сазон Иванович взял одной рукой Михася за голову, повернул к себе:
- Гляди-ка, какое дело, а? Живой! Удивительно! Бабы у нас, в Мухачах, еще в сорок первом, зимой, рассказывали. Будто видели тебя в Жухаловичах на базаре. На виселице. Будто висишь ты в розовой майке. И портки твои многие признавали. Ты гляди, что делается, а? А ты живой! Ну, значит, износу тебе теперь не будет, если тебя уже один раз схоронили. Значит, долго ты будешь жить. Это есть такая примета. Как же ты сумел скрыться-то тогда? Неужели тебя не поймали?
- Не поймали, - выплюнул изжеванную соломинку Михась.
- Ну теперь уже, стало быть, больше не поймают. Нет, шабаш! И скажи ты мне еще на милость, где же ты тогда гранату-то взял?
- В сорок первом? Да их тогда сколько угодно было, и гранат, и винтовок. Я у румына за буханку хлеба две гранаты выменял.
- У румына? Ты гляди, что делается, а? Им что, хлеба не хватало, румынам?
- Наверно, не хватало. Хворый был такой румынский солдат, весь в чирьях...
- Ты гляди, что делается? - хлопал в ладоши Сазон Иванович, одним локтем прижимая вожжи. - Ты разнес им тогда всю столовую. Тринадцать, что ли, солдат убило и покалечило. И двух офицеров. Был разговор, что ты ее в окошко кинул. Кто хоть тебя научил-то, как ее кидать? Румын же?
- Зачем? Раненые красноармейцы показали. Помните, их за колючую проволоку согнали в Мухачах? Мы еще им хлеб передавали и картошки...
- Помню, помню, как же, - закивал Сазон Иванович. - Но ты мне еще скажи, неужели меня признать нельзя? Ну, я мог тебя не признать, это понятно. Ты в сорок первом еще хлопчиком, пацаненком бегал вот этаким. А я-то ведь уже известный был в своем районе.
- Бороды у вас не было, Сазон Иваныч. А сейчас - вы только не обижайтесь - вы чуток даже на этого... на попа смахиваете. Или на странника какого.
- Вот это и дорого, - многозначительно усмехнулся Сазон Иванович.
4
Телега загремела по бревнам широкого моста, переброшенного через тихую полноводную реку в лесистых берегах.
- Мост-то этот был железный, - показал кнутом Сазон Иванович. - Под самую войну делали. А потом раза три взрывали. Как бы не ваших рук...
- Нет, это не мы. Казаков же, вы знаете, здесь недавно.
- Все равно потом делать-то нам, наверно, придется. Или, как думаешь, пленных немцев заставим? Мост после войны должен быть обратно железный. Ажурный, как был.
- Видно будет потом, - сплюнул в реку Михась. - А пока и дальше взрывать будем, если надо. Много уж чего мы взорвали. В разных местах.
- Значит, ты не только здесь находился?
- Я, Сазон Иваныч, много где побыл. С сорок первого. В трех - ну да, в трех - отрядах. Два отряда немцы разбили почти что до корня. В одном осталось нас только двое, в другом - четверо. Всю нашу Белоруссию облазил, все ее леса. Посмотрел, какая она - разнообразная. И в городах во многих побывал. Мы даже город Слуцк брали. Командовал нами тогда - может, вы слышали - Дунаев. Ох и давали мы там немцам жизни! Всю охрану уничтожили. Выпустили из лагеря всех наших военнопленных. Забрали в банке золото, серебро награбленное. Все отправили в Москву - на оборону. Интересная была операция.
- Ты гляди что! - опять восхитился Сазон Иванович. - И сам, я смотрю на тебя, как вырос. Узнать нельзя! Плечи какие! Мужик, просто мужик! И размордел как хорошо!
- Ведь все на свежем воздухе, Сазон Иваныч. Сосна, ель. Или вот, как здесь, дубы, липа, орешник. И опять березы. Все это, говорят, полезно для здоровья. Укрепляет.
- Укрепляет, - задумчиво согласился Сазон Иванович. - Да-а... Это верно, что укрепляет... А лет-то тебе теперь сколько?
- В сентябре вот недавно исполнилось уже шестнадцать. Семнадцатый пошел...
- Ты гляди что, - округлил глаза Сазон Иванович. - Шестнадцать. Это же, если б не погубили твою мамашу, она могла бы тебе сейчас день рождения справить. Пирог хотя бы с клюквенным вареньем спекла. И паспорт тебе бы выдали, как у нас полагается. Как было заведено... в советское время...
Михась достал из-за пазухи две бумажки.
- Паспорт мне, Сазон Иваныч, уже выдали. Немецкий. Вот смотрите. Печать только, по-моему, дерьмо.
Сазон Иванович переложил в одну руку вожжи, вынул из внутреннего кармана очки, надел.
- Н-да. Документ весь правильный. И этот, и этот. А печать хвалить не за что. С такой печатью лучше и не показываться. Ах ты, жалко, раньше разговору не было! Я бы тебе мог и печать хорошую поставить, и документы даже лучше этих выправить. У меня же в Залютьеве вся управа в руках. И зондер знакомый. Пьяница. Карл Гроскопф. Значит, Большая голова. Ах как жалко! Может, заедем в Залютьево? Хоть это большой крюк. А мы, считай, почти что доехали. Вот сейчас Сачки, потом Синюрино, а там сразу и Жухаловичи. Что же делать? Нет, с такой печатью ни ходить, ни ездить...
- Ведь говорил им, - вздохнул Михась. - Лопухи! Лопухи и бюрократы! И Клавка - дурочка, припадочная. Говорит, зажимай пальцем...
- Ну ничего. Что-нибудь придумаем, - натянул вожжи Сазон Иванович, въезжая в Сачки, в большую деревню или в маленький городок, на замощенную булыжником, видимо главную улицу, некогда, должно быть, обставленную двухэтажными, то кирпичными, то деревянными, домами, а теперь во множестве разваленными, обгорелыми, обсыпанными известковой пылью.