Друг мой Момич - Воробьев Константин 11 стр.


Может, он, чужой у нас, не знал, какие длинные рукава пришивались к бабьим тулупам в Камышинке - узкие, длиной в полтора аршина, чтоб он сидел на руке густой и красивой оборкой. Голуб этого не знал, не свой у нас в Камышинке, и оттого испугался пустого, отороченного красным гарусом теткиного рукава,- может, тот гарусный узор показался ему чем-нибудь опасным, красное над снегом всегда страшно,- он что-то крикнул, пригнулся-прилип к холке вздыбленного коня и выстрелил из нагана незвонко и хрупко, будто сломал сухую ракитовую хворостину. Я на всю жизнь запомнил подкинуто-летящие в воздухе рукава теткиного тулупа, когда она падала, запомнил раздвоенно-круглый, с куцо обрубленным хвостом серый круп голубовского коня, в подбрыке, с сытно-ярым овсяным гуком пересигнувшего через тетку, запомнил согнутые спины Митяры и Андрияна, убегавших с площади в разные стороны. Я запомнил это, потому что сразу же зажмурился и побежал сам, и все виденное застыло перед моими глазами на одном месте, как картина на стене в церкви...

Момич сидел перед лавкой на опрокинутой мерке и чинил пахотный хомут, когда я отворил дверь и крикнул:

- Голуб тетку убил!

Он не бросил хомут и сам крикнул на меня, сидя:

- Ты чего брешешь такое? А?

- Из нагана! Возле церкви! - опять прокричал я, и он поверил - я это понял по тому, как откинул он в угол хомут и отшвырнул ногой мерку.

Он схватил полушубок и нагнулся под лавку что-то искал и не находил, рукавицы, наверно, а может, другое что.

До выгона я бежал впереди, а он сзади и все время просил меня, как тогда летом:

- Александр! Погоди!.. Погоди, говорю!

На выгоне я отстал от него сам. Кроме нас двоих, тут никого не было, и из села не доносилось к нам ни единого звука, будто оно вымерло, и Момич то и дело оглядывался на меня и подгонял:

- Скорей! Скорей, сгреб твою...

В своем длинном дубленом тулупе тетка лежала на пустой площади, как упавший с воза сноп. Момич и поднял ее как ржаной сноп - легко и бережно-хватко и, качнув на руках, бело-черный и страшный в лице, позвал-окликнул ее как из-за тына:

- Егоровна!

Полы теткиного тулупа раздуло ветром, и ноги ее в отсыревших лаптях обвисше-кволо стукнулись о Момичевы колени. Он подкинул ее, перемещая руки, и позвал опять, но уже с угрозой и страхом:

- Слышь? Егоровна! Ты чего это? Ну?!

Я кинулся было к церковной ограде, чтоб спрятаться и подождать,может, тогда, без меня, быстрее все пройдет и с теткой, и с Момичем, но в это время он захлебно-трудно зарыдал в голос и пошел по выгону, неся тетку на протянутых руках. Он шел не по дороге, а сбочь, как в тот раз, когда они сманились вдвоем в кооперацию, торя в сером ноздреватом снегу глубокие темные ямки. Через ровные промежутки он вскидывал-нянчил мертвую тетку и охрипло взрыдывал - гых-гых-гых, глядя сам поверх ноши, в недалекое небо над Брянщиной. Я до сих пор не решил, кому было тяжелей идти - ему впереди или мне сзади, потому что ступал я по его следу-ямкам,- иначе, одному на дороге, мне было жутко. Я брел и выл без слез и усилий на одной какой-то зверушечье-призывной ноте. Момич ни разу не оглянулся на меня, а на проулке, недалеко уже от нашей хаты, он не то уронил, не то по воле сложил тетку в снег и сам упал рядом и завыл, как я. Там, на церковной площади и на выгоне, пока мы шли, я боялся и не хотел взглянуть в лицо тетке, и только теперь на проулке увидел ее полуоткрытые и по-живому чистые глаза. Они были сухие, и лоб под сбившимся платком блестел разглаженно и крепко, и подбородок круглился покойно и мягко,- наверно, не успела ни испугаться, ни заплакать... Потом Момич опять подхватил-подкинул тетку, а я отрыл в снегу его шапку и понес ее тоже в обеих руках.

Дядя Иван встретил нас в чистой рубахе, умытый и причесанный,- кто-то, видно, успел сказать ему о случившемся возле церкви. Мы положили покойницу на лавку головой в святой угол, и под Момичев нутровой взрыд Царь сказал умиротворенно и прощающе:

- Доигралась-таки!

Момич кивком головы выслал меня во двор и почти следом вышел сам - без шапки, с голыми руками, обвисшими вдоль полушубка. Он больно ущемил меня за левое плечо, и мы сошли на проулок и двинулись прежним путем на выгон. У чужого прясла, на дальнем виду взметнувшегося над церквой флага, я отцепился от Момича и ногой сломал круглый ольховый кол. Момич стоял и глядел вперед, на дорогу к церкви. Я подал ему кол, и он принял его в правую руку, а левой опять ухватился за меня и повернул, опираясь на меня и на кол, к своей клуне. Мы шли по снежной целине, и я думал, что кол понесу потом сам, а он пускай идет с тем, что забыл в клуне... Мы ее сами - он и я - сделали, когда старую поджег Царь... Тогда рясно цвели сады, и вода в ведре была холодной как лед, а тетка взяла и пришла с охапкой одуванов... Нет, это было сначала, а уже потом... Потом они сидели под дубом и на Момиче был венок... "Саня? Не-ет, мы с ним сироты"... А что тогда крикнул Голуб? И зачем он обрезал хвост у коня?.. И куда я теперь дену теткин тулуп?.. Рукава-то так навсегда и останутся поднятыми и пустыми!.. Совсем-совсем пустыми!..

Клуня, крыша нашей хаты, и снег, и все, что я видел, колыхнулось и поплыло в сторону от меня, а я задохнулся и полетел в красную и пустую высоту, и Момич полетел со мной вместе...

Я сидел в клуне у подножия сенного скирда, а на коленях у меня лежал желтый комок снега - Момич слепил. Я откусил от него, но он горчил и пахнул слежалой соломой и мышеединой. Я не забыл то свое, зачем, как мне казалось, мы вернулись с выгона, и встал. Тогда Момич молча и легко всадил меня на скирду, и я сам догадался, что нужно было делать,- на поперечинах крокв лежали как восковые толстые ракитовые доски. Я скинул пять штук, и он ничего не сказал, хватит их или нет.

В клуне мы пробыли до ночи. Гроб получился длинный и широкий, как на двоих. За все время мы ни слова не сказали друг другу, и когда заперли клуню и я пошел к своей хате, Момич догнал меня и опять ущемил плечо.

- Ходи со мной,- не то попросил, не то приказал он.

На его дворе по-весеннему отсырело пахло прелью закут. Подтолкнув меня под навес сарая, невидимый в темноте, Момич с тоской и натугой спросил:

- Как было... Видал аль нет?

Я рассказал, что знал, с самого начала и до конца.

- А она?

- Свалилась,- сказал я.- Сразу. Может, ей не больно было, оттого и...

- Чего? - оторопело спросил Момич.

- Так,- сказал я.

Из трубы нашей хаты поднимался белесый вялый дым, а окно, выходившее в сторону Момичева двора, было чуть-чуть желтым: наверно, дядя Иван перенес лампу к себе в чулан -давно грозился...

Сердитая и наряженная, как в праздник, Настя сидела за столом и лузгала подсолнухи.

- Доигрались? - словами Царя спросила она у меня и умалила свет в лампе - фитиль был вывернут до отказа и аж коптил. Я ничего не ответил, и Настя сказала опять:

- Нужно ей было, суматошной, кидаться!

Как чужой в своей хате, не раздеваясь, Момич присел на конце лавки возле дверей и замедленно-натужно обернул лицо к Насте:

- Куда такой... кидалась она?

- А на минцанера! - с вызовом сказала Настя и, не глядя на нас, опять заработала-залузгала озлобленно и быстро.

Целой и крепкой - ее и тремя пулями не изничтожить! - в углу лежала мерка, а рядом - хомут. Их-то обязательно возьмут и приберут, а теткин тулуп, платок, лапти... Куда я все приберу-дену? Куда?

- Ходи, сядь тут,- сказал мне Момич и так же глухо и смирно спросил Настю: - Не знаешь, там пришел кто... к покойнице... из подруг-ровесниц?

Настя смахнула с губ шелуху семечек и промолчала. Момич прошел в угол, где лежала мерка, и слабым пинком ноги загнал ее под лавку.

- Побудь тут, я зараз приду,- сказал он мне и ушел,- в расстегнутом полушубке, без шапки. Потом я узнал, что он ходил на соседний куток просить бабку Звукариху, чтоб она обмыла и обрядила в смертное тетку.

В нашей хате всю ночь чуть-чуть светилось окно, где стояли шары, и всю ночь выл Момичев кобель - волка, должно, чуял...

Мы не дождались дня, и нам никто не повстречался ни на проулке, ни на выгоне. Я до сих пор не понял, почему Момич заставил меня нести тяжелый длинный лом, а сам шел с лопатой, почему он, когда спотыкался и падал, упрашивал меня, как о милости:

- Неси за-ради Христа... Неси его сам!

Когда до погоста оставалось с полверсты, Момич свернул с дороги и пошел к нему напрямик, полем минуя сельсовет и церковную площадь. Он шел, не сгибая ног, прокладывая мне сплошную снежную борозду, и по ней я волочил лом.

Крестов совсем не было видно - замело, и снег над могилами слежался плотней, чем на выгоне,- даже Момич не проваливался. Мы выбрали место сразу - на всем погосте, прямо у края канавы от поля, росло одно-единственное, какое-то безымянное дерево - колючее, шатристое, с черным комом давнего сорочиного гнезда на макушке. В рассветной мути дерево казалось маленькой церквой с куполом без креста, и мы подошли к нему с восточной стороны.

- Тут,- сказал Момич и забрал у меня лом...

Возвращались мы в полдень по своей прежней белой борозде, и лом опять нес я. Возле клуни Момич приостановился и, не оборачиваясь, сказал не то самому себе, не то мне:

- Тут,- сказал Момич и забрал у меня лом...

Возвращались мы в полдень по своей прежней белой борозде, и лом опять нес я. Возле клуни Момич приостановился и, не оборачиваясь, сказал не то самому себе, не то мне:

- Оттуда ж солнце видать на всходе... ежели головой к дереву.

...Ножки у скамейки были неровные и вихлючие, и я сходил в клуню и набрал щепок. Момич поставил скамейку на середину хаты, и когда хотел подложить щепки. Царь подступил к нему и протянул руку:

- Дай суды!

Момич выпрямился и непонимающе-тупо уставился в макушку Царя.

- Дай, говорю! Ну? - повторил Царь.

Желтые когтистые пальцы воздето протянутой руки его шевелились и подрагивали, и я потянул Момича за полу полушубка и сказал, чтобы он отдал щепки.

- Это... зачем они ему? - силясь что-то осмыслить, спросил Момич, пряча щепки за спину.

- Он сам хочет! Пускай он сам! - сказал я, и Царь ошалело подтвердил:

- Я сам! Сам!

Гроб от дверей до скамейки мы несли вдвоем - Момич и я, а устанавливал его Царь в одиночку. Мы еще в клуне, когда вернулись с погоста, умостили в нем длинный, перевитый повиликой и засохшей синелью сноп старновки, обернув его колосками к ногам, а огузком к

изголовью. Он был глубоким и просторным, и мы положили туда беремя лесного сена. Царь ненужно долго кружил и суетился возле скамейки, взрыхлял и уминал в гробу старновку и все покашливал озабоченно и строго - в первый раз почуял себя сильным. Момич стоял лицом к дверям и качал себя влево и вправо, влево и вправо, и перед моими глазами то возникал, то пропадал конец лавки и косо вздыбившийся на нем бугорок замашной простыни - теткины ноги...

- Ну всё, а то смеркнется. Всё! - по-своему властно сказал Момич и обернулся к лавке, и я впервые, пока был в хате, заглянул дальше, в угол, под боженят...

Звукариха по-живому покрыла тетку платком - с кулем над лбом. Лоб у тетки по-вчерашнему светился и выпячивался, и только нос был острый, прозрачно-бумажный, не ее. Из уголка некрепко сжатого теткиного рта под шею сбегала бурая ветвистая струйка, будто тетка закусила стебель какого-то диковинного цветка...

Мы с дядей Иваном сидели в задке саней, спиной друг к другу, разделенные гробом, а Момич до самого погоста шел пешком. Уже смеркалось. Сырой, колюче-рьяный ветер дул нам встречь. Пустые ржаные колоски, выбившиеся из-под крышки гроба, трепыхались и жужжали прерывисто и туго, как словленные шмели. Всю дорогу жеребец всхрапывал и косил назад, и Момич каждый раз охал и осаживал его, заваливаясь на вожжах.

Похоронили мы тетку головой к дереву.

6

Я спрятал в сундук тулуп, онучи, лапти, шары, боженят и все, что бралось в руки, а остальное - хата, двор, коммуна, церква, небо, день и ночь - осталось...

Мне казалось, что если очутиться возле ветряков или в лозняке на речке, то тогда сразу позабудется все и станет как при живой тетке, но оттуда меня тянуло в другое место, а от него опять на новое...

По утрам Царь гнал меня за водой, а мне не хотелось встречаться с чужими бабами,- они загодя, шагов за десять, сворачивали на обочину проулка и оттуда, клонясь под коромыслами, глядели на меня затаенно-испуганно и враждебно, будто я собирался поджечь их дворы...

В школу мне не хотелось, да и в чем бы понес тетрадки и учебники? Сумку-то я спрятал в сундук, на самое дно...

Наша хата нужела и паршивела: мы не подметали пол, не выносили помои, и я ждал и хотел, чтобы Царь подпалил ее нечаянно,- он разорял сарай и докрасна накаливал печку сухими жердями. Но хата не загоралась. На пятую ночь без тетки объявились сверчки - может, духоту и угар почуяли, а может, им пришло время возвращаться домой...

Под окном своей хаты Момич повесил рушник, а возле него на завалинке поставил блюдо с водой - теткина душа, сказал, целых шесть недель будет летать тут, и надо, чтоб ей было чем умываться и утираться... Почти каждый день он куда-то уезжал то верхом, то в санях, а возвращал-ся поздно, замерзший, хмельной и смирный. Я поджидал его возле клуни или на выгоне, и он всякий раз говорил мне одно и то же, непонятное:

- Ох, Александр, не дай Бог сук-кину сыну молоньёй владеть. Ох, не дай!..

Потом я узнал, что Момич мотался тогда в Лугань, искал там управы на Голуба. Может, он и нашел бы ее, да в это время, по второй неделе поста, Зюзя сделался председателем нашего сельсовета, и...

В ту, последнюю, поездку Момича, мы разминулись с ним: я ждал его на выгоне, а он подался низом, мимо кооперации,- не хватило, вишь, выпитого в Лугани. С выгона я прошел к клуне и уже в темноте посшибал с ее повети все до одной сосульки - кому они теперь были нужны, хоть и желтые!

Под слепо-черным окном Момичевой хаты пугающе белел и шевелился рушник. Сани стояли возле крыльца, а упряжь и пихтерь с сеном валялись у плетня. На улице за воротами дробно гукал бубен и вызванивали балалайки. В расступившемся кругу ребят и девок не в лад переборам "барыни" Момич грузно топтал сапогами свою шапку и, на потеху всем, рычал-присказывал:

Хоть пой, хоть плачь!

Хоть вплавь, хоть вскачь!

Ух-ух-ух-ух!

Я пролез в круг, поднял шапку и вытряхнул из нее снег. Момич надел ее задом наперед и ныряюще пошел к воротам. Под их навесом в гулком и темном затишье он обнял верею и заплакал, как тогда на проулке.

- Видят же все, пойдем домой,- сказал я, и он пошел, ухватившись за мое плечо.

Он шел и косился на нашу хату, и от него пахло пихтерем с сеном и цветущей гречихой - медовку, видно, пил...

Утром в приречный ракитник прилетели грачи. Я оставил ведро у колодца и пошел к ним. Они, как куры, пешком лазили по снегу и все были с раскрытыми ртами - заморились. На вербах уже подпухали почки, а вокруг пней и ракитовых стволов узкой каемкой проклевывалась земля. Из-под бугра далеко виднелись желтые, одинаково витые столбы дымов над трубами хат - соломой топились, и только из нашей трубы дым выбивался сизовато-чадным буруном Царь жег пересохшие стропила сарая. По очереди, то лицом, то спиной к селу, я посидел на всех новых, гладко спиленных пнях, потом наломал пучок верб и пошел за ведром к колодцу. Было уже не рано, и на проулке потел и рыхлился снег. Ни Голуб, ни пустые рукава спрятанного теткиного тулупа, ни цепенящая неприкаянность углов нашей хаты,- ничто не заглушало во мне неотврати-мо вселившегося чувства ожидания чего-то огромного и светлого,- я встречал весну. Мне было совсем легко нести полное ведро, и лапоть сам нацеливался в лошадиный катыш, и губы - без меня - складывались в дудку-пужатку, чтоб подсвистнуть тенькавшей синице. Я ни о чем не забыл, ни о чем, но мне не хотелось, чтобы мы встретились тут с Момичем, и не хотелось глядеть на рушник под окном его хаты.

Царь ждал меня, измазанный сажей и всклокоченный. Он спросил, куда меня носили черти, взял ведро и скрылся в чулан.

- Ты б хоть умылся,- сказал я.

- Чего? - натужно, под чуркующий слив воды в чугунок, отозвался Царь.Дуже чистых теперь кулачут и за Мамай гоняют... с утра прямо. Ай не видал? Ты, гляди, не лазь туда, а то к вечеру самих потурят!

Я глянул в окно на Момичев двор и увидел там чужую подводу...

Кроме нашего - да, может, еще Зюзиного - в Камышинке не было двора, чтоб там не стоял хлебный амбар-пунька. Их рубили из дубовых бревен, покрывали старновкой под белую глину, а основу пола подпирали камнями-валунами, чтоб не сырел и хватило навечно. Момичев амбар сидел на огороде впритык к омшанику, пониже клуни. Мне давно хотелось заглянуть туда, но Момич ни разу не отпирал при мне амбарную дверь, обитую зеленой жестью. Мимо него он всегда проходил какой-то веско-замедленной походкой, и я подозревал там многое такое, что пугало и притягивало, как церква. И посиди я тогда еще немного в ракитнике, тайна Момичева амбара так и осела бы во мне щемящей утратой неразгаданного, но я успел. Под самый конец... Я не знаю, что погнало меня сразу на огород, к амбару. Еще на крыльце своей хаты передо мной возник голубов-ский конь в подбрыке, с округло-раздвоенным крупом, и я заученно и легче, чем тогда, на выгоне, завыл на одной ноте. Я бежал и выл, и от угла своего полуразоренного сарая увидел Момича. Он был жив. Он стоял на коленях возле лаза в омшаник и сгребал в подол рубахи комья снега. Мимозыром, вскользь, я увидел растворенную дверь амбара, каких-то незнакомых людей, загруженные чем-то сани и Момичева жеребца в упряжи, а подле омшаника что-то кряжистое, серое, неподвижно-убитое. Я не хотел и боялся знать, почему Момич стоит на коленях, зачем понадобился ему снег, и видел только его набрякшие руки и больше ничего.

- Дядь Мось! Дядь Мось!

Я прокричал это ему в лицо, и Момич сонно взглянул на меня и сказал недоуменно и неверяще:

- Живые...

В снегу копошились и елозили пчелы,- это их сгребал он в подол рубахи.

- Зачем они нам, вставай! - сказал я, но он захватил пригоршню снега, поднес его к лицу и трижды дыхнул в ладонь.

- Вставай, дядь Мось! Неш их отогреешь теперь! - сказал я.

- Живые ж! - повторил Момич.- Сходил бы за ведром али за меркой, а?

Назад Дальше