Друг мой Момич - Воробьев Константин 6 стр.


- Вот. Теперь тебе будет тут рясно!

Тетка, радостная и аж помолодевшая, схватила меня за вихор и пропела:

- Ох и дурачо-ок ты, Сань!

Из-за смены поваров завтрак в то утро запоздал,- горох не разварился как следует, и у нас получился не то суп, не то каша. Самодельные столы-козлы двумя рядами - как наши койки в общежилке - разгораживали зал-столовую, и мы поставили на левый ряд одиннадцать оловянных мисок с горохом, а на правый шесть. Хлеба на веранде не было,- наверно, хранился в другом месте, и тетка пошла спросить о нем бывшего повара Сёму. Вернулась она в своем праздничном фартуке, повязанная красной косынкой,- неся в руках хлеб - в одной нашу с ней недоеденную краюшку, а в другой почти цельную Цареву ковригу.

- Отдал? - спросил я.

- Да я сама взяла,- весело сказала тетка и засмеялась.

Больше мы с ней ни о чем не говорили. У нас всегда и разом наступало все одинаковое - смех, радость или желание заплакать, и теперь мы тоже чувствовали одно: мы готовились встретить тут коммунаров, как если б они приехали к нам в гости в Камышинку. Они и в самом деле зашли в зал-столовую как гости, особенно мужчины: хором поздоровались с теткой по имени-отчеству, а тот, что кукарекал вчера вечером и ходил куда-то за водкой, сказал, оглядев столы:

- Та-ак! Вчера курятина с сыринкой, нынче хлеб! А завтра чем вы нас угостите, Татьяна Егоровна? Кулебякой, может, а?

Тетка ничего не успела ответить, потому что в дверях показался председатель Лесняк. Левым плечом вперед,- наверно, оно было ранено на войне и он боялся нечаянно зашибить его обо что-нибудь,- он прошел к переднему, никем не занятому столу в мужской стороне и сел на скамейку. Мы с теткой не знали того, что председатель Лесняк ел вместе со всеми коммунарами и только жил отдельно, наверху. Мы не знали, а он скучно сидел, ничего не говорил и не снимал фуражку, и орден на оттопыренном кармане его френча сиял на нас колдовским обезволивающим блеском. Может, кому-нибудь нужно было так-сяк намекнуть нам,- мы бы сразу догадались обо всем, и я, может, все время помогал бы тетке варить горох. Но все ели молча, глядя в миски, и тогда председатель Лесняк досадливо сказал, поведя левым плечом:

- Товарищ Письменова, дайте мою порцию.

Тетка кинулась к котлу, забыв, где черпак и миска, и я подал ей то и другое. Мы наполнили миску одной гущей и пошли к председателю Лесняку рядом - тетка несла кашу-суп, а я ложку и краюшку хлеба. Я положил все у левой руки председателя Лесняка и, чтоб побольше разглядеть орден, дважды поправил краюшку: сперва обернул ее к нему надрезом, а йотом горбушкой.

К плите мы с теткой вернулись порознь,- я отстал, а там, у котла, опять встали рядом, лицом к столам. Председатель Лесняк ел без хлеба. Наша краюшка лежала на самом кончике стола,- отодвинул, когда мы уходили и не видели. Я пригнулся у плиты, поманил тетку и спросил:

- Чегой-то он? Это ж ты сама пекла из Момичевой муки!

Тетка ничего не сказала и резко выпрямилась - большая, статная и в лице аж малиновая не то от наклона, не то от жары в плите. Председатель Лесняк ел, низко наклонясь над миской, и я видел только верх его фуражки с темным выпуклым пятном посередине. Он, видно, торопился, потому что ложка совсем не задерживалась в пути и ходила плавно и кругло, будто он наматывал клубок ниток. По-камышински это называлось "стербать", но я нарочно "забыл" тогда это слово, чтобы не подумать им о председателе Лесняке. Я знал, отчего выпячивается и маслится верх у картуза,- это когда голова "дулём", но мне не хотелось думать и знать, что председатель Лесняк только из-за этого не снимает свою фуражку.

Он вышел раньше всех, оставив в миске ложку торчмя,- не стал есть густоту, и некоторое время спустя во дворе зазвонило коротко и часто, как при пожаре. Звонил сам председатель Лесняк в толстый железный брус, висевший в проходе пустых дверей коммунарской конюшни. Мы с теткой не знали, что делать,- стоять на крыльце возле колонн или куда-нибудь бежать, потому что коммунаров нигде не было видно, и даже Царь наш запропастился куда-то. Ничего не дымило - тут все было каменное, под зеленую жесть, а председатель Лесняк все звонил и звонил и ни разу не оглянулся по сторонам, не переменил позу,- махал и махал коротким прямым ломиком - шкворнем, верно, и тетка, готовая осесть у колонны, то и дело спрашивала меня:

- Сань! А куда ж люди делись? Люди-то?

Она не осилила неизвестности, высунулась из-под колонны и срывающимся голосом, как при беде, крикнула:

- Гражданин Лесняк! А нам куда ж надо?

Он ничего не ответил,- не слыхал за звоном. Из зарослей чертополоха возле конюшни не спеша вышел коммунар, что хотел какой-то кулебяки. Он миновал председателя Лесняка, не взглянув в его сторону, но тот сразу же перестал звонить. Кулебяка - я уже называл его так мысленно - остановился посередине двора и запел:

Пошли-и девки д-на работу!

Пошли-и красны д-на казенну!

На работу, да-да, на работу!

На казенну, кума, на казенну!

На ра-аботе припотели!

На ка-азенной припотели!

Припотели, да-да, припотели!

Покупаться, кума, захотели!..

Песню кричал он смешливо-ладно, протяжно, и стоял чуть запрокинувшись назад, откинув ногу вбок и вперед. Председатель Лесняк так и остался в дверях конюшни. Слушал, наверно. Песня-то хорошая. Тогда начали появляться коммунары кто из сада, кто из-за конюшни, кто неизвестно откуда, и Кулебяка построил всех в один ряд. Последним в нем оказался дядя Иван, а Дунечку я не увидел вовсе. Кулебяка встал перед строем и грозно кашлянул. Кто-то рассыпчато засмеялся, бывший повар, наверно. Кулебяка кашлянул вторично и заговорил негромко и ласково, я сразу догадался, что он шутит: Друзья мои! Братья и сестры! Известно ли вам, что такое осот? Нет. А пырей? Тоже сохрани Боже! Тогда будьте сладки, не играйте по утрам в прятки, а лучше хватайте в конюшне тяпки, подмазывайте салом пятки и ступайте полоть грядки!..

Мне это понравилось, а тетке нет. Она повернулась и ушла, а я подождал, пока коммунары, с мотыгами на плечах, покинули двор.

Чтоб горох разбобел к обеду, мы решили варить его с утра. Я подставил к печке-плите скамейку, и тетка влезла на нее, заглянуть в котел хотела.

- И какой только дурак клал ее тут? Чуть не под самый потолок вывел! сказала она сверху.

От котла шел пар - закипал уже, и тетка не видела председателя Лесника. Он стоял у первого от нас, своего стола и заглядывал в сад через открытые двери веранды. Стоял, чего-то ждал и заглядывал. Я пододвинулся к скамейке и незаметно ущипнул течку за ногу. Председатель Лесняк повернулся к нам лицом и сказал на одной ноте:

- Печку, товарищ Письменова, соорудили лично сами коммунары. Это одно. Теперь скажите, откуда вами был получен хлеб на завтрак?

Тетка поспешно и неловко спрыгнула со скамейки - и у нее развязались концы косынки, а фартук съехал набок.

- Хлебушко? - ничему улыбаясь, спросила она и переступила с ноги на ногу.- Да хлебушко я свой принесла. Тут не нашлось, а я взяла и...

- То есть частный? - полубасом, утверждающим какую-то опасную для нас догадку, спросил председатель Лесняк.

- Да нет, хлебушко был свой, наш вот,- сказала тетка, кивнув на меня, и опять просеменила ногами.

Она не замечала, что косынка сбилась ей на лоб, как у Дунечки Бычковой возле луганской церкви, забыла, наверно, что "хлебушком" называла хлеб тоже Дунечка, появляясь на пороге нашей хаты. Она тогда хихикала ни над чем и ногами переступала, будто стояла на горячей головешке.

- Так. Ясно,- сказал председатель Лесняк и туго повел левым плечом.Это ваш сын? - показал он на меня, глядя тетке в грудь. И тетка сразу тогда стала сама собой, прежней, камышинской, моей. Она поправила на себе косынку и фартук и ответила:

- Саня? Не-ет. Мы с ним си-ироты.

- В коммуне сирот нет! - приказательно сказал председатель Лесняк, а тетка подступила ко мне вплотную и обняла за плечи.

- Это одно,- выждав долгую паузу, сказал председатель Лесняк.- Другое. Коммунарам, не связанным с деятельностью пищевого блока, вход на кухню не разрешается. В-третьих. Обед, завтрак и ужин подавать мне наравне с другими. Такие же порции, как и всем коммунарам...

Он, видно, хотел сказать нам еще что-то, но не стал говорить.

После этого мы побоялись выпустить свою курицу на коммунарский двор, и она так и осталась сидеть в порожнем сундуке, стоявшем на веранде возле теткиной койки. Я кормил ее там вареным горохом из своих порций, и через неделю она разжирела до того, что не кудахтала, когда неслась, а только кряхтела. Каждый день перед вечером тетка варила мне яйцо, и я прятался с ним в лопушных зарослях сада, как раньше в Камышинке прятался с украденным яблоком или дулей. Тогда тетка только посмеивалась да приговаривала:

- Ох, Сань, гляди! Поймают тебя да как надерут крапи-ивой!

Мне казалось, что она и сама не прочь слазить вместе со мной в чужой сад,- нам ведь нрави-лось все одинаковое, но тут, в коммуне, тетка не хотела, чтобы я скрытно ото всех съедал яйцо.

- Ты чего это дуришь? Ешь при всех! - говорила она шепотом, хотя поблизости никого не было. Мы обрадовались, когда курица снесла яйцо без скорлупы.

- Все, Сань,- облегченно сказала тетка.- Плево, дурочка, положила! Нетто ты захочешь теперь такие?

- Ну их! - сказал я.

- Это она от темноты да неволи. На скорлупу, вишь, свет нужен, камушки, травка...

- Камышинка,- подсказал я.

Тетка виновато поглядела на меня, зачем-то развязала, а затем снова завязала концы косынки и спросила:

- Что ж делать-то с курицей?

- А ничего,- сказал я.

- Ослепнет она, Сань. Околеет. А на вторник Петров день приходится. У всех людей праздник...

- Может, побаловать своих тут скоромным? Добыли б в селе молодой картошки, укропчику, лучку зеленого, а я бы и...

Мы стояли над сундуком и слышали, как по его исподу взад и вперед, взад и вперед - бестолково шастала курица, каждый раз мягко торкаясь в поперечные стенки. Торкнется и сонно квохнет раз в одном конце, раз в другом.

- Она ж одна теперь у нас осталась! - сказал я тетке, мысленно увидев перед собой все сразу свою пустую хату, скучный без меня в нем ракитник, широкий розовый выгон, кого-то ждущие серебряные ветряки... Видно, тетка сама про то болела-думала, если схватила меня и спросила-крикнула два раза - в левый и в правый глаз:

- Ты откуда у меня такой, а? Ну откуда?!

И мы решили выпустить курицу, но не на коммунарский двор, а совсем на волю, в село. Коммуна сидела на самом краю Саломыковки, и до первого двора туда было с полверсты непаханым коммунарским полем, заросшим высоким донником и татарками. Я перебежал его одним духом и возле сарая с разметанной соломенной крышей увидел чужих кур. Свою курицу я посадил на землю, нацелил головой на сарай и отпустил. Она побежала вперевалку, как утка, и к ней, вытянув шею и готовно пуша крылья, кинулся большой, иссиня-черный петух.

Назад я пошел по дороге. Ею можно было попасть в Лугань, а оттуда... Я подумал, что если все время бечь и бечь, то к вечеру, наверно, и Камышинка завиднелась бы!..

Недалеко от коммуны мне встретилась подвода, груженная свежим сухим сеном. На возу лежал саломыковец, похожий на дядю Ивана,- в зимней шапке был. Я сошел с дороги, а он придержал лошадь и, невидимый мне снизу, спросил:

- Ты, случаем, не из коммуны, хлопец?

Я сказал. Он завозился на сене и свесил в мою сторону голову.

- То-то я гляжу, не наш вроде... Ну как там у вас? Хорошо небось?

Я молча кивнул.

- Вот и я думаю. Чего больше-то? Ни тебе хозяйства, ни заботы... Ну, а ядите вы что?

- А все,- сказал я.

- Казенное?

Он задумался о чем-то, глядя на мой картуз, и тронул лошадь.

Среди коммунаров никого не было, кто хоть чем-нибудь заслонил бы собой Кулебяку, а по-правильному Евгения Григорьевича Ларикова - самого интересного человека, что попался мне тогда после Момича и Дудкина. По вечерам мне уже не надо было хорониться в зарослях сада, чтобы съесть яйцо, и я засиживался у пруда, глядя на опрокинутые там тополя и вязы, "не видя" широкую коммунарскую трубу, из которой тек и тек в черную бездну сизый дым,- тетка все варила и варила горох. Тот вечер был душный, тяжелый. На востоке, за пустым коммунарским сараем, беспрерывно моргали сухие беззвучные сполохи, где-то далеко в Саломыковке перехватно визжала свинья,резали, наверно, и мне до боли в темени хотелось домой, в Камышинку... Я не заметил, когда Кулебяка подошел и разделся, и увидел его уже в пруду: разрушив все, что я там любил, он плыл глубоко под водой - длинный, худой, коричнево-смуглый. Я хорошо разглядел на его спине толстый белесый рубец, протянувшийся от левого плеча до правой лопатки, и когда Кулебяка вылез на берег, я, не сходя со своего места, спросил:

- Чтой-то у тебя на горбу?

Он, в подсиге, сразу на обе ноги вздел штаны, таким же немыслимым приемом - сразу обеими руками и головой - внырнул в подкинутую вверх малескиновую косоворотку и после того ответил:

- Это у меня кесарево сечение, дружок. Мужское-угловое-полуночное называется! Понял?

Я промолчал, а он лег поодаль от меня животом на землю, подпер голову кулаками и стал глядеть в пруд. Было тихо, тоскливо, и мне все больше и больше хотелось зареветь.

- Сашок! А ты знаешь, кто я такой? - таинственно спросил Кулебяка.

Я подождал немного и ответил:

- Знаю.

- А ну, скажи.

- Евгений Григорьевич Лариков,- сказал я.

Он медленно обратил лицо в мою сторону, подмигнул мне одним глазом и по-бабски нежным голосом пропел на мотив "барыни":

Ша-ариков-Жариков! Чубариков-Лариков!

Он по свету рыщет! И чего-то ищет!

Ша-ариков-Жариков! Лариков-Судариков!

Он опять подмигнул мне, а я подполз к нему на коленях и спросил, как глухого, на ухо:

- Дядь Ивгений, а тебе нравится коммуна?

Кулебяка насмешливо оглядел меня своими желудевыми глазами и спросил сам:

- А тебе?

Мне хотелось, чтобы мой ответ понравился ему, тогда б я легче и доверчивей рассказал то, что хотел рассказать,- про Камышинку, про все, что я видел там, знал и помнил. А он перестал играть глазами и глядел на меня почти строго. Я подумал, что лучше ничего не говорить, а только кивнуть головой, как тому мужику, что лежал на возу сена, когда я относил в Саломыковку курицу, и я кивнул, а Кулебяка вскинул руку и больно щелкнул меня в макушку тремя пальцами.

- С таким отцом, как твой, в коммуне только и жить! - сказал он.- А вот мать у тебя, видать, молодец!

Если б Кулебяка не подумал, будто тетка доводится мне матерью, я б сразу сказал про Царя,- какой же он отец мне, но раз он подумал так, я ничего не стал говорить. Он помолчал, потом встал и пошел к коммуне, не оглянувшись на меня.

Уже почти ночью я поскребся к тетке на веранду. В Камышинке она раз десять за вечер покликала б меня, а тут за все время ни разу не позвала, не поискала. Боялась, наверно, кричать. Да и некогда ей... Она тихонько отворила мне дверь, пощупала в полутьме мой набрякший нос и спросила:

- Ревел, что ль?

По сырому, осипшему шепоту я догадался, что она тоже недавно плакала, и не стал признаваться.

- Гречишного чибричка хочешь?

Холодный клеклый чибрик горчил и прилипал к деснам. Я ел его, стоя у дверей, и как только чибрик кончился, тетка сказала:

- Горячие-то они смачнее. Со сковороды если...

- А гдей-то ты взяла? - спросил я.

- Да тут... одна знакомая баба дала,- с запинкой ответила тетка.

- Дунечка, наверно,- догадался я, а тетка отвернулась и всхлипнула. Я притянул ее к себе за фартук и сказал то, о чем давно хотел ей сказать: Пойдем домой, слышишь? Я не хочу тут больше... А за сундуком потом когда-нибудь приедем. С Момичем...

Она вырвала из моих рук подол фартука.

- Ты ж большой! Подумай только: как же мы явимся? Ить нас засмеют там! Проходу не дадут... Пешком, скажут, прибегли! Стыдобушки не оберешься! Ох, головушка моя горькая!..

- Момич не станет смеяться! - сказал я.

- Ох, нет, Сань! Давай потерпим... До Покрова хоть погодим. А по осени соберемся и... В непогоду нам будет справней. Люди тогда по домам сидят, а мы подгадаем под вечер... Протопим хату, каганец засветим, и все узнают, что мы дома. Зимовать, скажем, пришли. Какая ж тут оказия! Ну давай погодим! За-ради Христа прошу!

Мы посчитали, сколько осталось до Покрова дня, и я побежал спать. На крыльце коммуны в вершинах колонн что-то металось и посвистывало - летучие мыши, наверно, я подумал, как это председатель Лесняк не боится там один, наверху? А если пролезть к нему и - "ррр!", взять Царев кожух, надеть шерстью наружу и "ррр!".

В общежилке было темно, хоть выколи глаз. Зюзя сидел на своей койке и чего-то ждал. Я юркнул под одеяло, а он махнул на меня рукой - "тихо!" - и сказал в пахучую темноту:

- Это шкет тут зашел! Давай!..

В общежилке так было неживо тихо, что я испугался - чего надо давать? Зюзя опять сказал: "Ну, давай",- и тогда Кулебяка негромко и жалобно запел:

В воскресенье мать-старушка

К воротам тюрьмы пришла

И в платке родному сыну

Передачу принесла.

Д-передайте д-передачу,

А то люди говорят...

- Игвень, а Игвень! - предостерегающе позвал бывший повар. Кулебяка замолк.

- Ну чего ты там ветреешь? - озлело спросил Зюзя.

- А то. Тюрем-то теперича нету? Ну! - сказал бывший повар.

- Ну?

- Вот и "ну". Теперича они называются домзаками!

- Человек про тюрьму спевал, а не про зак твой, кляп ты моржовый! заглушение, из-под подушки видно, проговорил кто-то в конце общежилки.

- А мне какое дело, смиренно сказал бывший повар, и тогда Кулебяка позвал его протяжно и ласково: Сём, а Сём!

- А! - готово и доверчиво отозвался тот.

- Хрен на! - сказал Кулебяка. А завтра придешь, остальное возьмешь!

На женской половине захихикали, а бывший повар восхищенно и завистливо сказал:

- Ну и бродяга! Ну и сукин сын!

- Игвень! А чего остальное аж завтра? Пускай бы разом все забирал! крикнул Зюзя.

Уже сквозь сон я слыхал, как одна коммунарка говорила другой:

- Не бугородица, а Бо-го-родица. Бога потому что родила, не бугор...

Назад Дальше