Последний часовой - Елисеева Ольга Игоревна 17 стр.


– Что тебе до нее? – чуть сонно отозвался Павел Дмитриевич. Пусть не уверяет его в сестринских чувствах.

Ольга и не стала.

– Меня интересуешь только ты, – с восхитительным цинизмом призналась она. – У Софьи собираются поляки. Строят планы. Сестра была у нас в Мисхоре и проболталась, будто ими написана целая петиция, которую надлежит вручить представителям иностранных дворов в Петербурге, когда они съедутся на похороны государя…

Ольга замолчала. Да больше ничего и не требовалось. Генерал сам был способен оценить происходящее. Его едва простили. Если узнают, что жена занимается политическими заговорами в пользу Польши… Тень Следственного комитета вновь замаячила над головой Киселева.

Расставшись с возлюбленной, как оторвав половину себя, Павел Дмитриевич вернулся в Тульчин еще затемно. Дом спал. В розовых облаках батиста почивала под парижским балдахином прекрасная героиня. Нарышкина рассказала ему, где сестра хранит сочиненные ею пламенные призывы о помощи. Ничего глупее и опаснее придумать было нельзя. Генерал поднялся в диванную. Тихий уединенный будуар. Портреты отца и матери графини. Камин с часами на длинной мраморной полке. Самый нехитрый тайник за отъезжающей панелью.

Он взял пачку бумаг в руки. Развел камин и, не читая, стал по листку укладывать на пламя. Нечто подобное Павел Дмитриевич предпринял накануне вызова в Петербург. Среди его документов не было ничего особенного, но в свете грозных обстоятельств любой клочок с неосторожным словом мог оказаться роковым.

– Поль! Что ты делаешь?

Он повернулся к двери. Софи все прочла на его лице.

– Как ты посмел? Это чужое! Тебя не касается!

Генерал тяжело поднялся с колен.

– Пока ты моя жена, все, с тобой связанное, меня касается.

В его голосе было что-то, заставившее Софи попятиться.

– Меня предали. Нетрудно догадаться, кто. Ольга.

Муж молчал.

– Будь проклят день, когда я согласилась венчаться с тобой!

Павел Дмитриевич опять присел на корточки и положил новую порцию бумаги в камин. Жена продолжала осыпать его упреками. Но странное дело: они точно не задевали генерала.

– Твое поведение низко! – Софи была удивлена, что на нее не обращают внимания.

– Ты хочешь, чтобы меня все-таки сослали в Сибирь?

Госпожа Киселева взялась рукой за горло.

– По крайней мере, я смогла бы тебя уважать!

– А теперь приходится терпеть?

Его колючий, враждебный тон был настолько непривычен, что Софья Константиновна села на диван, разглядывая супруга, точно впервые видела. Она так привыкла к смиренному непротивлению, к внутренней подавленности благоверного, что совсем забыла: играет с огнем. Русские – рабы и насильники. Такова их сущность. И в нем, в Поле, этого достаточно, чтобы затушить самые пламенные, самые высокие стремления. Молодой женщине сделалось больно. Она полюбила человека несвободного. И как бы ни пылало ее сердце, никто не в силах подарить ему вольность, которой он боится, бежит и не хочет.

– Я все равно поеду в Петербург. – Софья повернула к мужу сухие, без слез глаза. – Расскажу представителям держав то, что было в этих бумагах.

Генерал пожал плечами. Без документов ее миссия лишена смысла.

– Полагаешь, я посажу тебя под арест? Это было бы доказательством моего неравнодушия.

Глава 10 Верные слуги

Санкт-Петербург. Невский проспект. Дом Сперанского.

– Но, Боже мой, что же вы станете делать, коли за вами придут?

Елизавета Михайловна робко приблизилась к столу. Она была дочерью самого знаменитого русского реформатора, его имя открыло бы ей двери в любой европейский салон. Но дома после 14 декабря от всех гостиных им было отказано. Великое дело – репутация! Не нужно никакого дознания, чтобы забрать отца в крепость!

Сам Михайло Михайлович чувствовал себя скверно – сидел в вольтеровском кресле, завернувшись шотландским пледом, и отказывался писать. Что с ним случалось не часто. Бумага сама по себе – ее голубоватая гладь, ребрышки водяных знаков, золотой обрез – возбуждала старика особым, одним чиновникам высокого полета ведомым образом. Как юноша спешит на свидание с возлюбленной, как он нетерпелив и томен, прикасаясь к ее шелковистой коже, как несдержан, срывая стыдливый наряд и проникая меж плотных лепестков розы, как упоен, сломив последнюю преграду, – так бывает заинтригован человек пера при виде стопы гербовой бумаги. Что-то еще будет написано на ней, что нарисовано? Поэма о русалке, дивный профиль в завитках, схема преобразования Департамента государственных имуществ…

Тайны будущего чистая бумага хранит свято.

– И чего ты всполошилась, глупая? – Михайло Михайлович поманил дочь к себе. – Велика важность, арестуют. Наденут колодки и поведут, да им цена два с полтиной, чего бояться?

Елизавета Михайловна опустилась на пол и обняла колени отца.

– Сказывают, государь об вас Карамзину отозвался неласково. Около меня, говорил, русского царя, нет ни одного человека, который умел бы толком составить манифест на родном языке. Кроме Сперанского, а его не сегодня завтра увезут в Петропавловку!

Отец потрепал ее по макушке.

– Обо мне Карамзину, мне о Карамзине. Такое его государево место. Прежний, во всяком случае, поступал именно так. А нынешний, думаю, – переиздание, дополненное и ухудшенное.

– Но вы же совсем иное говорили 13 декабря, как вернулись из Совета! – всплеснула руками молодая дама.

– То при людях, – вздохнул старик. Впрочем, какой старик? Ему пятьдесят три и очень хочется работать.

13-го утром, войдя в кабинет, отец потребовал от Лизы снять траур.

– Разве государь приехал? – удивилась молодая дама. – Из Варшавы?

– Государь здесь, – веско подчеркнул сановник. – Решение принято.

– Николай? Не правда ли? – Мигом оживилась дочь. – Не знаю, как мужчины, а все дамы будут за него!

О, эти балы в Аничковом дворце, они кому угодно вскружат голову!

– Хорошенькая у него защита! – рассмеялся Гавриил Батеньков, переписывавший за особым столиком бумаги Сибирского комитета. Он служил при Сперанском еще со времен генерал-губернаторства, был привезен им в Петербург и часто подвизался в роли секретаря. – Чепчиками вы ружья собираетесь закидывать или подвязками пушки затыкать?

Какие ружья? Какие пушки? Тогда Елизавета Михайловна даже не обратила внимания. Почла мелкой ревностью нищего провинциала к самому желанному кавалеру Петербурга. Но теперь, когда Батеньков, Рылеев, Муравьев, Трубецкой, Бестужевы были арестованы, она задавалась вопросом, мог ли отец не знать о готовящихся ужасах? Мог ли Габриэль, живя в их доме и почитая сибирского начальника за второго родителя, не поделиться с ним?

Ах, если бы она одна мучилась подобными сомнениями! Но те же мысли, должно быть, приходили в головы следователям!

Отец ждал. Ждал и безмолвствовал. Тихо перенося новые подозрения и новую, вот-вот готовую разразиться немилость. Девять лет он провел в ссылке. Не беда, что с 1816 года губернаторствовал в Пензе, а с 1819-го в Сибири. Разве то не была опала? Удаление от власти. Ведь у нас только тогда и расположены трудиться, когда в руках единственная в мире сила – сам венценосец. Остальное – не в счет.

Сперанский вернулся. Стоял сухой жаркий июнь 1821 года. Государь несколько раз откладывал встречу. Выдерживал на расстоянии. Присматривался. Специально посылал записки то через Аракчеева, то через Волконского. Хотел знать, с кем Михайло Михайлович прежде войдет в отношения. Не дождался. Время учит. Сперанский сжался, как детский кулачок, – был слаб и беззащитен, оживить его могла только царская милость.

Наконец из дома Жерве на Малой Морской повлекся в Царское Село. Гадал, каким увидит Ангела через столько лет. Вступил в кабинет. Обомлел. Где мальчик? Где стройный юноша? Молодой мужчина? Государь облысел, его кинуло в вес, хотя он и затягивался в мундир прусского образца с тугим поясом, жесткими рукавами и горлом удавленника.

«Уф! Как здесь жарко!» – вскричал Александр, вскочив из-за стола и увлекая гостя на балкон. Как ни приятен сад, а разговор с царем все-таки тайна. Из-за деревьев и кустов любой мог видеть их вдвоем и слышать каждое слово. Великий лицедей хотел, чтобы ничего лишнего не было сказано. И предостерегал счастливо возвращенного из опалы друга от упреков. Они неуместны. Прошли годы. Прошел Наполеон. Слава. Укоры несведущей толпы.

«Ну, Михайло Михайлович, рад видеть, каково здоровье?» – И снова царь его удивил: пожал руку, хотя прежде любил объятья. Может быть, воротничок не чист – Сперанский занервничал – или подмышки вспотели? Но нет, постаревший Ангел стал сдержаннее. Ссутулился. Полные плечи без крыльев казались совсем покатыми.

«Как добрался? Полагаю, ужасно. Распутица. Я сам все время в дороге, устал. Ну дай же, дай же взглянуть на тебя!»

Как выглядит человек, которого живьем зарыли в землю, а потом откопали, стряхнули с мундира грязь и представили свету? Несколько бледноват. Осунулся. Глаза запали. Ну ничего, возьмется за дело, разом щеки порозовеют.

«Государь, могу я задать вопрос?»

«Не теперь. Ты же видишь, в саду публика. Какая с тобой кипа бумаг! Все о Сибири? Как это ты писал: “Не воображайте, что я пущусь управлять Сибирью, коей никто и никогда управлять не мог!”» Императора даже не смутило, что он процитировал строку из письма Сперанского не к нему. Разве есть для царя тайна переписки? «А вот ведь смог. Голь на выдумку хитра!» – продолжал умиляться Ангел.

«Ваше величество, я только подготовил проект, как сделать так, чтобы Сибирь все-таки управлялась…»

«Прости, займусь не сразу. Даже не возьму сегодня. Взгляни на мой стол. Дела, дела…»

Государь говорил и говорил, точно боясь дать собеседнику шанс вставить слово. Непрерывно, неудержимо, как горный поток после осеннего дождя, он изливал на бедного Михайло Михайловича сотни ничего не значащих фраз, а тот только кланялся да кивал, с каждой минутой смущаясь все больше. Полно, был ли когда-нибудь в царских речах смысл, который им приписывали? Всяк выуживал свое, и Сперанский тоже. Слышал в рокоте воды по камням то, что хотел слышать.

Вдруг император взял паузу. Но наученный горьким опытом гость не решился использовать ее для откровенности. Тоже смолчал.

«С кем ты видишься в Петербурге?»

«Ни с кем, ваше величество. Сейчас всех знакомых у меня – граф Аракчеев».

«Это хорошо, – кивнул Александр. – Это верный выбор. Я желаю, чтобы ты как можно более сблизился с Алексеем Андреевичем».

Как будет угодно. Удивительным образом они сошлись. Змей оказался таким же «злодеем», как сам Сперанский – «сокрушителем основ». Толика истины в репутации каждого была. Но остальное – по воле Божьей.

«Святоши запишут меня в безбожники. Атеисты станут обо мне сожалеть и причислять к своему стаду. А я равно гнушаюсь теми и другими и желаю принадлежать единственно вашему величеству, в вашем образе мыслей находя для себя руководство».

Так Сперанский выслужил прощение. И Ангел снова называл его «своим», приглашал к столу, на прогулки. Но новое время неумолимо стучалось в окно. Иные ветры гуляли на улице. От молодых, дельных друзей, от знакомых и полузнакомых шел острый запах отчаяния и пороховых надежд. Михайло Михайлович знал об их замыслах. Конечно, не все и очень поверхностно. Но главное улавливал – заговорщики хотели видеть его в составе республиканского правительства. Не ему им мешать.

Сорвалось. Да так глупо! Если эти несчастные не смогли устроить мятеж, то как они рассчитывали управлять страной? Полагались на опыт Сперанских и Мордвиновых? Знали, что к революционной армии примкнут обиженные генералы? Ах, дети! Ах, невежды! С каждым из ярких имен пришли бы амбиции, позывы к диктаторству. И это на фоне новой Пугачевщины!

Нет, нет. Он не давал согласия. Но если бы случилось… Помимо него… Как неизбежное…

* * *

– Поворачивай, – Николай постучал кучера по спине, и сани, в которых император едва помещался вместе со спутником, скользнули с тротуара к дому у Армянской церкви на Невском проспекте. – Приехали.

Александр Христофорович решительно не понимал стремления государя везде таскать его с собой, но умел ценить доверие и молча сносить неудобства.

– Я хочу, чтобы ты сам видел его и сам делал выводы.

Схватить Михайло Михайловича за руку не удалось. Хотя косвенных доказательств его причастности было более чем достаточно. С первых же дней замелькало искомое имя. На Сперанского показывали Каховский, Трубецкой, Стутгоф, два приятеля Батенькова – Краснокутский и Корнилович. Вот тогда-то государь и произнес роковую фразу: «Не сегодня завтра в Петропавловку». Но ждал подтверждения. Мало ли что сболтнет один-другой прапорщик.

Сущий скандал вышел с Батеньковым. В крепости он струхнул и написал Николаю покаянное письмо, где сказал много чего лестного о своем покровителе, вольным образом мыслей которого якобы и был совращен в общество. Сам Александр Христофорович письма не видел, адресовано оно было императору и у императора же осталось. Его величество оказался тронут раскаянием. «Не все преступники – закоренелые злодеи, многие по молодости лет попали в силки заблуждений», – заявил он. Бенкендорф буркнул, что не каждым соплям надо верить. Никс обиделся.

И кто бы, вы думаете, оказался прав? Еще до нового допроса Батеньков подхватил простуду и вздумал помирать. Перед лицом кончины ему сделалось паскудно, что он вот так унижался и молил о пощаде. Ведь все едино – пресечься ли дыханию на виселице или захлебнуться мокротой в каземате. К нему привели священника, но вместо исповеди Габриэль продиктовал попу другое письмо на высочайшее имя. Да такое хлесткое, что на этот раз Никс не сдержался – показал другу. «Не верьте ни единому слову из того, что я писал вам в порыве малодушия. Не верьте и тому, что будут писать и вымаливать у вас другие, предавшись слабости и отчаянию. Никто из нас никогда не раскается в содеянном, ибо дело наше свято и будет омыто в крови тиранов».

Самое же скандальное в сем случае, что Батеньков поправился, и благородные порывы оказались ни к чему. Разгневанный государь даже приказал его больше не допрашивать, потому что он низкий лгунишка. Выполняя просьбу подследственного, первое письмо царь сжег, тем самым своей рукой уничтожив показания на Сперанского.

– Изверги. И все как один любят отечество. Я чувствую себя лишним в этом якобинском раю.

Нынче утром Александр Христофорович представил государю доклад.

– С полной определенностью можно утверждать лишь две вещи. Первое: господин Сперанский знал о существовании тайного общества. Но кто о нем не знал? Второе: заговорщики предлагали ему войти в состав нового правительства. Однако мы не имеем сведений, что он дал согласие.

Никс покусал губу. Ситуация была шаткой. Прошелся от окна к столу и обратно.

– Я рад, что прямых улик на него нет. Наши домыслы могут идти очень далеко. Но коль скоро вина не доказана, стало быть, и не существенна для закона. Этот человек повел себя осторожно. Будем же осторожны и мы. В сущности, против него одна его репутация. А я, признаться, посещая его дом в те же дни, что и заговорщики, и работая с ним над манифестом, не нашел в нем тех мыслей, которые хором приписывают ему недоброжелатели.

– Государь, – осмелился предостеречь Бенкендорф, – у меня такое чувство, что мы держали рыбу с гладкой от слизи чешуей, и она выскользнула из рук.

– Или держите крепче, или не жалуйтесь, – отрезал Никс. – Мне нужен этот человек.

Тут и заключалась вся метафизика.

– Если он невиновен, мы привлечем его к подготовке суда над злодеями. А если виновен в той степени, о какой мы догадываемся, то это станет для него испытанием. Во всей империи нет второго такого юриста. Кто оформит целый процесс так, чтобы мы не выглядели варварами? Чтобы закон был соблюден до мелочей? – Государь, волнуясь, снова заходил по комнате. – Наше дело простое и чистое. Если суд подготовит Сперанский, то всякий отринет мысль о каких бы то ни было злоупотреблениях. Мы немедленно едем к нему.

Вообще-то Бенкендорф собирался в Следственный комитет. Но пришлось тащиться к Армянской церкви. Явление императора в доме имело вид сошествия Спасителя в ад. Правда, ад скорее грустный, чем ужасный. Меланхоличный, нежный и полный скорбей. Елизавета Михайловна вскрикнула. Старик подался вперед.

– Я вижу, вы больны, сидите. – Николай взял стул и подставил его к креслу. – Мне надобно поговорить с вами, Михайло Михайлович. Как друг и преданный слуга моего покойного брата, вы не откажетесь выслушать.

– Я не осмеливался надеяться, – пролепетал сановник.

– Мне следовало бы приехать раньше. Простите, дела разрывают на части. Зато теперь я буду говорить, полностью обнадеженный вашей невиновностью.

Елизавета Михайловна снова вскрикнула, но уже от радости, и сделала попытку лишиться чувств, что у русских дам выходит не всегда. Бенкендорф успел подхватить ее и усадить в кресло.

– Я рад, что ваша дочь присутствует при нашем разговоре, – поклонился женщине Николай. – Ей будет отрадно услышать то, что я скажу. Боюсь, вас не все понимают и не все умеют ценить. Сперва я и сам был виноват перед вами. Мне столько говорили о ваших либеральных идеях! Клевета коснулась вас даже по делу 14-го. Но обвинения рассыпались в пыль. И я могу найти в вашем лице ревностного слугу с огромными сведениями и опытом.

– Ваше величество льстит мне, – выдавил из себя чиновник.

– Ничуть. И у вас есть случай подтвердить мое мнение. Расследование близится к концу, материалов накоплены горы, но, откровенно говоря, члены комитета даже не знают, как подступиться к суду. Надо разработать процедуру, написать инструкции. Наконец, составить манифест, чего никто лучше вас не умеет.

Назад Дальше